Страница:
Она, конечно, согласилась. Она выпила бы дегтю, только бы дольше протянуть резину и не лезть в стальной сейфовый холод трюма.
На палубе среди метельной ночи пломбировщица представлялась пожилой женщиной. В каюте же я увидел, что это девушка, которой не больше восемнадцати-девятнадцати лет. Ее звали Люба. Ее испуганные глаза смотрели сквозь выбившиеся из-под ушанки и платка заснеженные волосы. Огромные валенки. Ватные брюки. Солдатский ремень с пряжкой поверх полушубка. Фонарик торчит из-за пазухи, а пломбир висит на веревочке, привязанной к ремню.
В таком водолазном снаряжении и самый ловкий матрос загремит с первой скобы трюмного скоб-трапа.
- Снимай малахай, - сказал я.
И когда она сняла полушубок и ватник, то из здоровенной бабищи превратилась в довольно миниатюрную девчушку.
Я дал ей горячий чай с лимоном. Она взяла кружку обеими руками и от счастья даже не сразу решилась пригубить.
Любопытство - вещь, свойственная путешествующим и тем более записывающим людям. А судьбы молоденьких девушек, заброшенных прогрессом женской эмансипации в суровые края и на тяжкие работы, интересуют меня особенно.
Навсегда запомнилась девушка из поезда "Воркута - Москва", девушка в красном пальто, лживая и неудачливая.
Но я знаю, что бог не дал мне таланта вмешиваться в чужие судьбы, ибо я только запутываю их. И потому не вмешиваюсь. Только любопытствую.
Через десять минут я знал, что Люба из Темрюка, училась в торговом техникуме; отец попал под поезд; студенткой в техникуме жила плохо; чтобы купить платье для танцев, обрезала и продала за шестьдесят рублей косу - "гарна була чуприна". Конечно, пыталась скрыть этот факт от наезжающей из Темрюка в Керчь на побывку матери. Но однажды помыла голову, легла спать, а мать и приехала, побила дочь пояском от купленного платья, а поясок был с металлической пряжкой, так что получилось больно. Мать утверждала, что спереди дочь "еще так сяк, а сзаду похожа на черта". Пробовала всякими усилиями отрастить косу обратно, "но у хлопцев, например, скильки ни бройся, борода опять лезет, а коса бильше не растет". Нынче учится на тальманшу и подрабатывает пломбировкой, потому что ученицам премии не положены. Оклад сорок пять рублей, пятнадцать из них платит за комнату в домике на окраине Керчи, домик плохой, в коридор сквозь щели надувает снег, а она не может достать войлок закрыть щели. И возле порога комнаты надувает сугробик.
Когда девушка рассказывала о проданных косах, из приемника звучала уже какая-то красивая иностранная музыка. В каюте было светло, тепло, чай был свежий и вкусный, лимон итальянский. И я с опозданием понял, что не надо было уводить Любу от черной дыры люка, потому что теперь, когда она здесь оттаяла и раскисла, ей еще страшнее будет опять напяливать промерзший малахай и начинать тяжкую работу.
Дело, естественно, кончилось тем, что я полез с ней вместе в этот проклятый трюм и светил фонариком, а она клепала пломбы на "газики". И даже напевала: "Сонце низенько, вечир близенько, спишу до тебе, мое серденько!"
Вот уж чего я не мог предположить, так это того, что рядом со мной ползает по трюму и напевает обаятельным голоском песенки мой будущий Иуда Искариот.
Увы, никто из мужчин не знает точного числа измен женщин. Я не о физических изменах, об изменах духовных. Последние обнаружить куда труднее.
Мы опломбировали штук тридцать "газиков", когда в трюм спустился Хрунжий. Он протрезвел, имел вид виноватый; заверил, что теперь пломбировщица не уйдет с судна, пока не закончит всю работу.
Я сказал Любе, что пора сделать перерыв, и мы все трое вылезли на свет черный из черного трюма, чтобы еще попить чайку с итальянскими лимонами.
В каюте на столе стояла здоровенная бутылка дешевого портвейна.
- Ну, добре, погорячились, и хвате, - пробасил Хрунжий. - Обое тут як мавпы крутимся. Родина не ждет. Ну, чего в очи дивишься? Хлопни кружку. Пойло - дерьмо, но краще, чем ничуго... Я тоби обдурыть хотив, ты меня с трапа пхнул, поквытались. Як дрыжать у тебе руки! Глотни стаканчик на мировую.
Мне не хотелось пить дрянной портвейн.
- Хватить, погорячылысь. Тай годи!
И мы выпили. И Люба с нами.
- Зрада була завжды не для одного дила...
"Предательство было всегда. И обман. Для пользы дела. Я закон нарушал, ты его тоже нарушил. И мы квиты". - Так все сказанное выше переводил я для себя. - Будь, мол, здоров и держи хвост пистолетом. И чего это ты сам по трюмам лазаешь? Видишь, от такой работы у тебя уже руки дрожат. Виски седые, а сам с пломбировщицей между автомобилей ползаешь".
Короче говоря, мы помирились.
Через пять минут он ушел, пообещав с утра прислать еще и рабочих для раскрепления тяжеловесов во втором трюме.
Дальше из моей объяснительной записки:
"Глубокой ночью, когда я уже лег отдыхать, меня вызвали с судна якобы для согласования изменений в карго-плане. На самом деле от меня потребовали подписать заготовленный портом документ о моей ответственности за часовой простой всех судов на рейде.
Порт был забит товаром, частые перерывы в подаче электроэнергии и низкая организация обработки судов вынуждали местные власти искать козлов отпущения среди судовой администрации. Подписывать документ я отказался в достаточно резкой (грубой) форме".
В помещении находились: милиционер, стивидор Хрунжий, дежурный диспетчер и неизвестное мне лицо. Вот этот консилиум из четырех человек и потребовал, чтобы я подписал бумагу о взятии на себя ответственности за простой судов на рейде, так как не разрешаю грузить технику на крышки твиндеков до раскрепления тяжеловесов.
Пока мы спорили на эту тему, пришла и тихо села в уголке Люба. И тогда Хрунжий сказал, что спорить тут вообще нечего, потому что грузовой помощник пьян. Он, Хрунжий, и вот пломбировщица видели своими глазами, как он пил на судне спирт. И что надо составить документ о факте его пьянства, потому что и присутствующие это могут подтвердить.
Все у них было уже готово - и проект документа тоже.
- Я с пломбировщицей с полночи до двух часов лазал в трюме, - сказал я. - И это единственное, что она вам может подтвердить.
- А зачем вы сами там лазали?
- А просто боялся за нее, за девушку. Она могла пораниться о крепления автомобилей. Люба, а почему ты молчишь?
"Если она сейчас не скажет правду, немые возопиют и слепые Янко прозреют", - подумал я.
- Ни. Со мной никто ни лазав. Говурит, сам не знае шо! Пломбы сама ставыла.
Хрунжий - черт с ним! Все остальные - черт с ними. И даже я сам черт со мной. Но Люба? И как торжествует! Прямо хитрая разведчица, вернувшаяся из-за линии фронта. Или все-таки правильней будет сказать, как подсадная утка в банде уголовников.
И я сказал самую идиотскую и бессильную из расхожих фраз человечества у все времена и у всих народов:
- Как тебе не стыдно?
- Шо бачылы очи, то и казала, - засмеялась Люба.
Я вспомнил, как она стояла у черной дыры люка и казалась мне более одинокой, нежели собака, забытая возле гастронома. Следовало по примеру Печорина ухватить ундину за косу одной рукой, а другой за глотку. Но, черт побери, у моей ундины и косы не было.
- Плохо кончишь, Люба, - сказал я. - Кто так жизнь начинает, тот обязательно плохо кончит, одумайся.
- Много видели, да мало знаете, а что знаете - так держите под замочком, - сказала она на нормальном русском языке, как в школе на уроке литературы.
"Ну, или орел, или осел и решка!" - решил я и сказал:
- Ничего не остается делать, как провести экспертизу. Я требую доставки меня в милицию, лучше в медвытрезвитель. Если вы меня не доставите, я сам туда доберусь. И так ли, иначе ли вы будете отвечать за клевету.
Просьбу уважили без всяких добавочных требований. Через минуту я влезал в "раковую шейку", переоборудованную из годного на все руки "газика". Устраиваясь на жесткой скамье, я пробормотал себе под нос: "Ну, братец, назвался груздем - полезай в кузов..."
Кузов "раковой шейки" содрогался на ухабах и снеговых заносах ночных керченских улиц хуже торпедного катера на шестибалльной волне в Баренцевом море. Когда так трясет, или качает, или швыряет на волнах, я предпочитаю стоять, но в кузове милицейского "газика" не встанешь. Вероятно, это сделано для того, чтобы ты привыкал к глаголу "сидеть".
В приемном холле вытрезвителя ни одного образа ни в одном углу не было - как известно из "Тамани", дурной знак.
- Чего ты его сюда, ко мне привез? - бегло скользнув по мне профвзглядом, спросил дежурный лейтенант у того милиционера, который сопровождал меня из диспетчерской.
- Сам просил, - сказал милиционер. - Не хочет признавать, что выпивши. А Петр Степаныч и пломбировщица видели, как спирт пил. И все диспетчера утверждают, что пьяный. Вот документ от них за четырьмя подписями, - и он передал документ дежурному.
Лейтенант внимательно просмотрел документ.
Милиционер, который привез меня, вышел из комнаты.
- Пили? - спросил лейтенант.
- Три часа назад бутылку портвейна на троих, - сказал я. - А обвиняют меня в больших грехах. Вы сами видите, что я не пьян. Это мне и надо зафиксировать.
Пожилая фельдшерица (в белом халате поверх шубы) сидела и слушала или не слушала.
- Проверьте! - строго сказал лейтенант.
- Идите сюда! - сказала фельдшерица.
На улице фыркнул "газик" и уехал.
- Дыхните, - сказала фельдшерица и подставила мне сложенные лодочкой ладони.
Я дыхнул. Она понюхала.
- Ну? - спросил лейтенант.
- Выпивши. Так он и сам сказал.
- Идите отсюда! - вдруг сказал лейтенант.
- Нет. Так не пойду. Мне нужно, чтобы вы написали, что я не пьян. Меня обвиняют, что...
- Степанов, я его отпускаю, а он не хочет. Видел таких из тверезых? спросил лейтенант рядового сотрудника.
Тот пожал плечами.
- И еще я убедительно попрошу вас, товарищ лейтенант, - сказал я, доставить меня в порт на машине. В Керчи я первый раз, ночь, города не знаю, судно под погрузкой, а я на вахте.
Между прочим, я только в тот момент вспомнил, что плюс ко всему я еще и на вахте. Злость отбила память на мелочи.
- Речевое возбуждение у него, - сказал лейтенант. - Заметил, Степанов? Интересно ему у нас, да, Степанов? Еще поговорите? Или все сказали?
- Наш брат - нынешний человек - суетлив и действительно суесловен, сказал я, ведя себя так, как нынче вел себя наш доктор с солдатом-пограничником, то есть высокомерно и глупо. Ведь от меня действительно пахло, и этого факта было вполне достаточно, чтобы отправить меня в кутузку и сделать козлом отпущения за любые преступления мира. - И потому нынешний человек, - продолжал я, уверенный в своей нравственной чистоте, - не получает настоящего удовлетворения от общения с другим человеком, даже если этот другой очень умный и образованный человек, ежели тот не является лицом, обладающим властью. С человеком же, который власть имеет, разговаривают уже с неподдельным интересом, хотя он и глуп, как пуп.
- Степанов, он меня дураком считает, а? - сказал лейтенант рядовому милиционеру.
- Вы меня неправильно поняли, - сказал я. - Я только заметил, что с вами интересно. Но мое судно под погрузкой, а я грузовой помощник капитана. Мы через денек снимаемся на Ливан. Повезем арабам технику и стальной прокат. Без меня там таких дров наломают... Кроме того, я член Союза писателей и...
- Степанов, если гражданин себя Шолоховым назовет, посади его в душ, - сказал лейтенант и зевнул. - А сейчас помоги пьяному раздеться и веди в камеру. Спиртом от него так разит, что с души воротит. Небось чистым матом закусывал?
- Наши алкоголики лучшие в мире! - сказала фельдшерица, кого-то цитируя или повторяя известное присутствующим высказывание.
Лейтенант засмеялся. И я, дурак, тоже. Я все еще тупо не понимал, что Хрунжий капкан на мне захлопнул.
- Раздевайтесь, - сказал Степанов.
- Для вас эти шутки плохо кончатся, - сказал я лейтенанту.
Он только рукой махнул - слышал он тут угрозы и похлестче.
- Раздевайтесь. До исподнего, - сказал Степанов.
Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил керченское портовое спокойствие и, как камень, сам пошел ко дну. Это было илистое, холодное, омерзительное дно. Я погружался медленно, захлебываясь в зыбях человеческой лжи и несправедливости. Зыби уже смыкались над головой.
На короткие мгновения пытался увидеть все происходящее со стороны, представить, как спустя годы буду рассказывать приятелям новеллу с названием, с названием...
Под натужными воспоминаниями и попытками глядеть на происходящее со стороны неотрывно стоял страх. Какой уж юмор, когда душа полна страха!
Объяснение с капитаном, отношение в отдел кадров, персональное дело на партсобрании, запись в личное дело - и захлопнут визу.
Шапка, ватник, куртка, брюки, рубаха...
Каждый предмет одежды оказался связан с моим человеческим естеством интимными связями.
Я остался в исподнем, голый до пояса и в носках.
Фельдшерица сонно читала книгу, лейтенант ухмылялся, рядовой Степанов хмурился. Последнему, мне хотелось на это надеяться, не нравилось происходящее.
- Ну, пойдем, моряк, отдохнешь, - сказал он.
- Босым я никуда не пойду, - сказал я.
Хотя меня заставили поджать хвост и хотя меня трясло, как собаку на морозе, как Каина, но эта дрожь из нервной и ознобной стала превращаться в слепое дрожание души. В таком состоянии я вижу впереди как в перевернутый бинокль - с четкостью фотовидеоискателя начинают работать зрачки. А все, что не прямо по направлению взгляда, расплывается в красноватой мути. Я видел стол, лейтенанта, телефон рядом с ним и графин на подоконнике. И я бы забыл великую истину: "Спорить с милицией или патрулем может только салага!" И я бы взялся за графин, если бы Степанов не дал мне две калоши сорок девятого или шестидесятого размера.
- Обуй. И не переживай. Утро вечера светлее, - сказал Степанов.
Возможно, он уберег меня от непоправимого.
Далеко не в первый и, скорее всего, не в последний раз переступил я порог милицейской камеры.
Двадцать шесть лет назад в континентальном городе Фрунзе потерял гражданскую девственность, украв стакан урюка у старой киргизки или ведро угля на сортировочной, - точно не помню. И услышал сакраментальное: "В камеру! Утром заговорит!" Била малярия, рядом валялся на грязных досках пола пьяный безногий солдат, в углу сидела на корточках и разговаривала сама с собой, нажевавшись мака, спекулянтка рисом.
С тех пор знаю, как медленно бледнеет за решеткой под потолком окошко на рассвете. И знаю, что рано или поздно все это кончится. Нужно только стиснуть зубы и не делать глупостей.
Внешний вид и интерьер заведений подобного рода весьма интернационален. В том смысле, что в самых разных странах удивительно схож. Мне приходилось (по делам, к счастью) заглядывать и в американские, и французские, и английские полицейские участки. И впечатление такое, будто один и тот же художник трудился над их оформлением.
Но в Керчи я попал не в обыкновенную, а в вытрезвительную камеру. Там стояло шесть металлических коек, застеленных байковыми одеялами, и за ночевку на них брали десятку. Насколько известно, в гостинице "Украина" в Москве за десятку можно получить люкс.
К чести города Керчи, четыре койки клиентов не имели. Вероятно, день получки миновал давно.
Без всякого блеска горела над дверью синяя лампочка. В ее свете расхаживал по камере здоровенный громила. Он завернулся в простыню и смахивал на римского патриция. Когда дверь за мной захлопнулась, коллега привалился к притолоке и уставился в глазок. Любопытства ко мне он не выказал.
Громиле было лет пятьдесят. На левом боку и левой руке зияло несколько фантастических по величине старых шрамов. Перегаром от коллеги попахивало, но пьян он не был. Или уже проспался, или я не был первым, попавшим в это богоугодное заведение по некоторому недоразумению.
Второй коллега находился, прямо скажем, в плачевном состоянии. Лежал он не на чистой и симпатичной койке, а на полу; скрипел зубами, как токарный станок; пена засохла на губах, взгляд был мутный, покойницкий; общее выражение лица и поза выказывали крайнюю степень отчаяния и муки.
Я облюбовал койку в углу, сдерживая острейшее желание заметаться по камере, рвать и ломать, биться башкой в стенку и орать. Процедура раздевания - именно эта процедура - травмировала мою нежную психику. Все остальное можно было пережить без особых стрессов. Я знал, что утром они должны меня выпустить в любом случае. И тогда я сразу прямым ходом помчусь в горком. Планы мщения, один другого прекраснее и сокрушительнее, так и калейдоскопили в моем воображении! Я понимал, что даже непрофессиональный в вопросах алкоголизма и пьянства секретарь горкома, посмотрев на меня утром и поговорив со мной, поймет, что этот человек не мог быть пьян до вытрезвительного состояния четыре-пять часов назад. Но я знал и другое: факт ночевки вахтенного штурмана в вытрезвителе никаким поздним реабилитантством не вытравишь из памяти товарищей кадровиков. Да и сами морячки такие штуки забывать не умеют: нет дыма без огня, и т. д.
- Курить охота, - сказал громила-патриций, оторвался от глазка и лег поверх одеяла на койку рядом со мной, потер фантастические шрамы и мирно зевнул.
- Автомат? В упор, что ли? - спросил я.
- Пулемет, - рассеянно ответил громила.
Он не врал и не шутил.
Древний и чужой спал за стенами вытрезвителя город. Низкорослые дома, ограды из булыжников, черепичные крыши, еще оставшиеся кое-где. И метельный ветер выкрутасит по улочкам, сотрясает окошко за решеткой, бьет в стекло обледеневшими ветками акации, доносит слабые гудки буксиров или локомотивов...
Ветры вихрят с Азовья, торосят льды в проливе. На студеном мелководье сбита, утоплена, искорежена навигационная обстановка - буи, вехи, бакены; чертыхаются сейчас гидрографы, ждет их впереди нудная работа...
Хорошо все-таки, что судьба с детства приучила к казенным домам.
Хорошо все-таки в тепле и в чистой койке, когда за окном метель и штормовой ветер.
Ну вот, друг ситный, думал я, пошел ты в моря и океаны на охоту за мифами, не можешь ты без мифов, не сидится тебе на Петроградской стороне, - получай теперь обычную реалистическую прозу, изучай ее в Тмутаракани, в Тмутаракани, в Тмутаракани...
- Не спи, кум, - сказал громила. - Тебе утром башку надо чистую иметь, а так заспишь и не выспишь.
- Тоже верно, кум, - сказал я и открыл глаза.
Перед важным делом лучше вовсе не спать, нежели спать коротко. Это космонавты умеют спать в любой миг по самоприказу и получать таким макаром свежесть. А я таким макаром получаю вялость.
Для утреннего визита в горком и поисков справедливости лучше было обойтись без сонной опухлости. И так физиономия после двух недель адской работы в Керчи напоминала печеное или гнилое яблоко.
Громила сел на койке. Он был лыс, и синий блик бродил по его корявому черепу. Морщины уже давно обжились на его лице, нашли свои точные места, закрепились, обозначая склонности, пережитые страсти, пороки и святости сложными, трудными для быстрой расшифровки иероглифами. Из иероглифов глядели темные маленькие глаза и усмехались довольно безмятежно.
- Давно облысел? - спросил я.
- Начавши пить, по волосам не плачут, писатель.
- Что, слышал, как они меня сделали?
- Слышал. Прижала тебя супруга-жизнь, кум. Взяли тебя ребята в ерши. Ну, Стас вроде чуть очухался. Давай-ка его в постельку уложим. Мне одной рукой несподручно было. Еще отбивается, а здоров як бык.
- Здоровей тебя?
- Куда мне. Страшной силы человек Стас.
Страшной силы человек был очень тяжелым, но никакого сопротивления не оказал.
Он уткнулся в подушку и заплакал.
- Воды ему надо, - сказал я. - Весь рот запекся.
Громила пошел к дверям и постучал аккуратно, согнутым пальчиком. Открыл Степанов.
- Сведи до лейтенанта, Павло Михалыч, - попросил громила.
- Иди, - сказал Степанов.
Они, видно, давно были спокойно знакомы.
В дверях опять щелкнул ключ.
А меня повело метаться из угла в угол. Калоши спадали, метаться в них было невозможно. И потому удалось взять себя в руки и уложить в койку, и заставить вспоминать что-нибудь постороннее, прошлое.
Представилась вахта в Мраморном море, когда я получил радостную телеграмму о том, что в Керчь мне летит подмена. Нервная была вахта. И подмену потом не прислали...
Бывает, что с первых минут вахты не чувствуешь уверенности в месте судна. Принял все нормально, а внутри необъяснимые и нечленораздельные сомнения. И стало казаться, что старик "Челюскинец" задумал набедокурить в море с холодно-красивым названием - Мраморное. Дело в том, что берега этого моря вовсе и не мраморные, они расплывчато-глиняно-холмистые, и радар плохо берет их. А здесь радар вообще вышел из строя. Дно Мраморного моря ровное, приметные глубины ухватить эхолотом невозможно. На определение по радиопеленгам времени не было - сплошь встречные и попутные кораблики. Четыре часа беспрерывных расхождений при малой видимости и неуверенности в месте. И еще под самый конец вахты вдруг прямо по курсу и в непосредственной близости ударил в глаза прожектор, через несколько секунд - еще раз. Я заорал: "Право на борт!" И тут ударила третья вспышка где-то совсем уже под форштевнем. Судно увалилось с семидесяти девяти градусов на девяносто пять, а с правого борта несся обгоняющий танкер. Я висел с левого крыла мостика, чтобы увидеть лайбу, с которой сверкнули прожектором, но так и не увидел ничего. Потом метнулся на правое крыло, увидел танкер в кабельтове на правом крамболе, заорал: "На прежний курс!"
Застопорить машину нельзя было, потому что прямо в кильватер шло еще одно судно. Оно держалось за нами уже два часа, и его штурман привык к равности наших скоростей, он обязательно впилил бы нам в корму, сбавь я резко ход... Отвратительная вахта. И нужно было вспомнить именно ее! Как будто мне не хватало веселья и без таких воспоминаний.
Громила вернулся с водой для Стасика и куревом для нас, спросил:
- Знаешь, кто тебя сюда упек?
- Все вместе.
- Точно. Дежурный диспетчер - твоего стивидора двоюродный брат.
- А, черт с ними. Меня девка ихняя обидела крепко.
- Любка?
- Ты в порту работаешь?
- Случаем бываю. Мы со Стасом по руде спецы. Когда руду отгружают, в порту работать приходится. Они тебе в портвейн спирт намешали. Заметил?
Нет, я этого не заметил. Мне любой портвейн так омерзителен, что, будь он хоть с амброзией, я, кроме отвратительного портвейного запаха, ничего не ощущу. И потому я и выпил-то этой подлой смеси не больше стакана.
- Тут тебе и повезло. Вывернешься, кум. Лейтенантику уже дежурный по городу звонил. Там тебя ищут с парохода, шум поднимают.
Я знал, что меня будут искать, но факт-то! Факт ночевки в вытрезвителе уже свершился!
- А Любка - курва. Не одного морячка под монастырь подвела. Послушная девка. Вот они ее и используют в разных нужных случаях.
- Давай познакомимся, - предложил я.
- Лысый Дидько. Такое прозвище. Домовой поздешнему. Срок отбухал вот Домовым и назвали.
- Пожалуй, тебя и без срока можно было так прозвать. Здоров больно.
Выяснилось, что сейчас он уже слабак, а вот до войны, в юности, поднимал быка на плечи.
- Брал за рога, покручу башку туда-сюда, он смирится, стоит как овечка, тогда я ему под брюхо лезу и этот фокус показываю...
Мне вспомнилось "Камо грядеши?" Сенкевича и Урс, который сворачивает быку голову. Я посмотрел на шею сосуществователя и поблагодарил природу за то, что она дает сильным людям добродушные характеры.
- Добрый ты человек, кум, да? Даже с похмелья злости в тебе нет.
- Это ты верно. Добрый. Только вот он, - и громила ткнул пальцем в затихшего немного Стасика, - куда как добрее. Я еще в давнее время сел. Нет, не думай, за дело сел. По справедливости. А Стас вольным там работал. Техникум заканчивал и в пятьдесят втором нами командовал. Трудная работа, а?
Мы закурили с Лысым Дидько по второй беломорине. И у меня немного полегчало на душе и от сознания, что ребята с парохода начали поднимать за меня полундру, и от беседы со славным человеком.
Стас был наследственным алкоголиком, знал о недопустимости для него вина вообще, до тридцати лет не пил совершенно. С подчиненными не пил. Они его уважали. Когда Лысого расконвоировали, Стас взял его к себе жить. Лысый к тому моменту уже решил, что жизнь кончена, а Стасик его к жизни вернул. И Лысый тоже закончил горный техникум. Потом на шахте случилась авария, пострадали люди. И Стас первый раз выпил. К этому моменту он женился. Очень любил жену. У нее было двое пацанов-близнецов от другого человека. И когда Стас запил, то у него началась мания ревности. Он чуть не убил жену, попал в отделение, там выпросил бумаги, чтобы написать жене письмо. Ему дали школьную тетрадку. А у Стаса, очевидно, начинался алкогольный психоз. Он писал на тетрадочной странице извинительные слова жене и умолял ее не изменять ему. Написанные слова с бумаги исчезали. Он писал их снова и снова. Они опять и опять исчезали. Он впал в буйство и так бил себя в грудь кулаком, что сломал левую ключицу. Потом выломал дверь и пытался бежать к жене. Просто он каждый раз переворачивал страницу, исписав ее, и видел чистый лист. Но тогда ему казалось, что это проделки жены, что она не хочет получать от него письма.
Думаю, патологическая ревность у алкоголиков - следствие опостылевшего сознания вины перед женщиной за пьянство. Вина может быть и не осознана, но она давит, от нее муторно, она терзает. И, чтобы облегчить терзания от виноватости, надо и в женщине найти вину, уравновесить свою. Вина измены больше вины пьянства. Потому пьяница может уже не только виниться, но даже бить женщину или убить ее. Построение всех этих силлогизмов происходит, конечно, бессознательно и именно в тех случаях, когда пьяница истинно любит женщину, то есть особенно сильно страдает от тех мучений, которые ей доставляет.
На палубе среди метельной ночи пломбировщица представлялась пожилой женщиной. В каюте же я увидел, что это девушка, которой не больше восемнадцати-девятнадцати лет. Ее звали Люба. Ее испуганные глаза смотрели сквозь выбившиеся из-под ушанки и платка заснеженные волосы. Огромные валенки. Ватные брюки. Солдатский ремень с пряжкой поверх полушубка. Фонарик торчит из-за пазухи, а пломбир висит на веревочке, привязанной к ремню.
В таком водолазном снаряжении и самый ловкий матрос загремит с первой скобы трюмного скоб-трапа.
- Снимай малахай, - сказал я.
И когда она сняла полушубок и ватник, то из здоровенной бабищи превратилась в довольно миниатюрную девчушку.
Я дал ей горячий чай с лимоном. Она взяла кружку обеими руками и от счастья даже не сразу решилась пригубить.
Любопытство - вещь, свойственная путешествующим и тем более записывающим людям. А судьбы молоденьких девушек, заброшенных прогрессом женской эмансипации в суровые края и на тяжкие работы, интересуют меня особенно.
Навсегда запомнилась девушка из поезда "Воркута - Москва", девушка в красном пальто, лживая и неудачливая.
Но я знаю, что бог не дал мне таланта вмешиваться в чужие судьбы, ибо я только запутываю их. И потому не вмешиваюсь. Только любопытствую.
Через десять минут я знал, что Люба из Темрюка, училась в торговом техникуме; отец попал под поезд; студенткой в техникуме жила плохо; чтобы купить платье для танцев, обрезала и продала за шестьдесят рублей косу - "гарна була чуприна". Конечно, пыталась скрыть этот факт от наезжающей из Темрюка в Керчь на побывку матери. Но однажды помыла голову, легла спать, а мать и приехала, побила дочь пояском от купленного платья, а поясок был с металлической пряжкой, так что получилось больно. Мать утверждала, что спереди дочь "еще так сяк, а сзаду похожа на черта". Пробовала всякими усилиями отрастить косу обратно, "но у хлопцев, например, скильки ни бройся, борода опять лезет, а коса бильше не растет". Нынче учится на тальманшу и подрабатывает пломбировкой, потому что ученицам премии не положены. Оклад сорок пять рублей, пятнадцать из них платит за комнату в домике на окраине Керчи, домик плохой, в коридор сквозь щели надувает снег, а она не может достать войлок закрыть щели. И возле порога комнаты надувает сугробик.
Когда девушка рассказывала о проданных косах, из приемника звучала уже какая-то красивая иностранная музыка. В каюте было светло, тепло, чай был свежий и вкусный, лимон итальянский. И я с опозданием понял, что не надо было уводить Любу от черной дыры люка, потому что теперь, когда она здесь оттаяла и раскисла, ей еще страшнее будет опять напяливать промерзший малахай и начинать тяжкую работу.
Дело, естественно, кончилось тем, что я полез с ней вместе в этот проклятый трюм и светил фонариком, а она клепала пломбы на "газики". И даже напевала: "Сонце низенько, вечир близенько, спишу до тебе, мое серденько!"
Вот уж чего я не мог предположить, так это того, что рядом со мной ползает по трюму и напевает обаятельным голоском песенки мой будущий Иуда Искариот.
Увы, никто из мужчин не знает точного числа измен женщин. Я не о физических изменах, об изменах духовных. Последние обнаружить куда труднее.
Мы опломбировали штук тридцать "газиков", когда в трюм спустился Хрунжий. Он протрезвел, имел вид виноватый; заверил, что теперь пломбировщица не уйдет с судна, пока не закончит всю работу.
Я сказал Любе, что пора сделать перерыв, и мы все трое вылезли на свет черный из черного трюма, чтобы еще попить чайку с итальянскими лимонами.
В каюте на столе стояла здоровенная бутылка дешевого портвейна.
- Ну, добре, погорячились, и хвате, - пробасил Хрунжий. - Обое тут як мавпы крутимся. Родина не ждет. Ну, чего в очи дивишься? Хлопни кружку. Пойло - дерьмо, но краще, чем ничуго... Я тоби обдурыть хотив, ты меня с трапа пхнул, поквытались. Як дрыжать у тебе руки! Глотни стаканчик на мировую.
Мне не хотелось пить дрянной портвейн.
- Хватить, погорячылысь. Тай годи!
И мы выпили. И Люба с нами.
- Зрада була завжды не для одного дила...
"Предательство было всегда. И обман. Для пользы дела. Я закон нарушал, ты его тоже нарушил. И мы квиты". - Так все сказанное выше переводил я для себя. - Будь, мол, здоров и держи хвост пистолетом. И чего это ты сам по трюмам лазаешь? Видишь, от такой работы у тебя уже руки дрожат. Виски седые, а сам с пломбировщицей между автомобилей ползаешь".
Короче говоря, мы помирились.
Через пять минут он ушел, пообещав с утра прислать еще и рабочих для раскрепления тяжеловесов во втором трюме.
Дальше из моей объяснительной записки:
"Глубокой ночью, когда я уже лег отдыхать, меня вызвали с судна якобы для согласования изменений в карго-плане. На самом деле от меня потребовали подписать заготовленный портом документ о моей ответственности за часовой простой всех судов на рейде.
Порт был забит товаром, частые перерывы в подаче электроэнергии и низкая организация обработки судов вынуждали местные власти искать козлов отпущения среди судовой администрации. Подписывать документ я отказался в достаточно резкой (грубой) форме".
В помещении находились: милиционер, стивидор Хрунжий, дежурный диспетчер и неизвестное мне лицо. Вот этот консилиум из четырех человек и потребовал, чтобы я подписал бумагу о взятии на себя ответственности за простой судов на рейде, так как не разрешаю грузить технику на крышки твиндеков до раскрепления тяжеловесов.
Пока мы спорили на эту тему, пришла и тихо села в уголке Люба. И тогда Хрунжий сказал, что спорить тут вообще нечего, потому что грузовой помощник пьян. Он, Хрунжий, и вот пломбировщица видели своими глазами, как он пил на судне спирт. И что надо составить документ о факте его пьянства, потому что и присутствующие это могут подтвердить.
Все у них было уже готово - и проект документа тоже.
- Я с пломбировщицей с полночи до двух часов лазал в трюме, - сказал я. - И это единственное, что она вам может подтвердить.
- А зачем вы сами там лазали?
- А просто боялся за нее, за девушку. Она могла пораниться о крепления автомобилей. Люба, а почему ты молчишь?
"Если она сейчас не скажет правду, немые возопиют и слепые Янко прозреют", - подумал я.
- Ни. Со мной никто ни лазав. Говурит, сам не знае шо! Пломбы сама ставыла.
Хрунжий - черт с ним! Все остальные - черт с ними. И даже я сам черт со мной. Но Люба? И как торжествует! Прямо хитрая разведчица, вернувшаяся из-за линии фронта. Или все-таки правильней будет сказать, как подсадная утка в банде уголовников.
И я сказал самую идиотскую и бессильную из расхожих фраз человечества у все времена и у всих народов:
- Как тебе не стыдно?
- Шо бачылы очи, то и казала, - засмеялась Люба.
Я вспомнил, как она стояла у черной дыры люка и казалась мне более одинокой, нежели собака, забытая возле гастронома. Следовало по примеру Печорина ухватить ундину за косу одной рукой, а другой за глотку. Но, черт побери, у моей ундины и косы не было.
- Плохо кончишь, Люба, - сказал я. - Кто так жизнь начинает, тот обязательно плохо кончит, одумайся.
- Много видели, да мало знаете, а что знаете - так держите под замочком, - сказала она на нормальном русском языке, как в школе на уроке литературы.
"Ну, или орел, или осел и решка!" - решил я и сказал:
- Ничего не остается делать, как провести экспертизу. Я требую доставки меня в милицию, лучше в медвытрезвитель. Если вы меня не доставите, я сам туда доберусь. И так ли, иначе ли вы будете отвечать за клевету.
Просьбу уважили без всяких добавочных требований. Через минуту я влезал в "раковую шейку", переоборудованную из годного на все руки "газика". Устраиваясь на жесткой скамье, я пробормотал себе под нос: "Ну, братец, назвался груздем - полезай в кузов..."
Кузов "раковой шейки" содрогался на ухабах и снеговых заносах ночных керченских улиц хуже торпедного катера на шестибалльной волне в Баренцевом море. Когда так трясет, или качает, или швыряет на волнах, я предпочитаю стоять, но в кузове милицейского "газика" не встанешь. Вероятно, это сделано для того, чтобы ты привыкал к глаголу "сидеть".
В приемном холле вытрезвителя ни одного образа ни в одном углу не было - как известно из "Тамани", дурной знак.
- Чего ты его сюда, ко мне привез? - бегло скользнув по мне профвзглядом, спросил дежурный лейтенант у того милиционера, который сопровождал меня из диспетчерской.
- Сам просил, - сказал милиционер. - Не хочет признавать, что выпивши. А Петр Степаныч и пломбировщица видели, как спирт пил. И все диспетчера утверждают, что пьяный. Вот документ от них за четырьмя подписями, - и он передал документ дежурному.
Лейтенант внимательно просмотрел документ.
Милиционер, который привез меня, вышел из комнаты.
- Пили? - спросил лейтенант.
- Три часа назад бутылку портвейна на троих, - сказал я. - А обвиняют меня в больших грехах. Вы сами видите, что я не пьян. Это мне и надо зафиксировать.
Пожилая фельдшерица (в белом халате поверх шубы) сидела и слушала или не слушала.
- Проверьте! - строго сказал лейтенант.
- Идите сюда! - сказала фельдшерица.
На улице фыркнул "газик" и уехал.
- Дыхните, - сказала фельдшерица и подставила мне сложенные лодочкой ладони.
Я дыхнул. Она понюхала.
- Ну? - спросил лейтенант.
- Выпивши. Так он и сам сказал.
- Идите отсюда! - вдруг сказал лейтенант.
- Нет. Так не пойду. Мне нужно, чтобы вы написали, что я не пьян. Меня обвиняют, что...
- Степанов, я его отпускаю, а он не хочет. Видел таких из тверезых? спросил лейтенант рядового сотрудника.
Тот пожал плечами.
- И еще я убедительно попрошу вас, товарищ лейтенант, - сказал я, доставить меня в порт на машине. В Керчи я первый раз, ночь, города не знаю, судно под погрузкой, а я на вахте.
Между прочим, я только в тот момент вспомнил, что плюс ко всему я еще и на вахте. Злость отбила память на мелочи.
- Речевое возбуждение у него, - сказал лейтенант. - Заметил, Степанов? Интересно ему у нас, да, Степанов? Еще поговорите? Или все сказали?
- Наш брат - нынешний человек - суетлив и действительно суесловен, сказал я, ведя себя так, как нынче вел себя наш доктор с солдатом-пограничником, то есть высокомерно и глупо. Ведь от меня действительно пахло, и этого факта было вполне достаточно, чтобы отправить меня в кутузку и сделать козлом отпущения за любые преступления мира. - И потому нынешний человек, - продолжал я, уверенный в своей нравственной чистоте, - не получает настоящего удовлетворения от общения с другим человеком, даже если этот другой очень умный и образованный человек, ежели тот не является лицом, обладающим властью. С человеком же, который власть имеет, разговаривают уже с неподдельным интересом, хотя он и глуп, как пуп.
- Степанов, он меня дураком считает, а? - сказал лейтенант рядовому милиционеру.
- Вы меня неправильно поняли, - сказал я. - Я только заметил, что с вами интересно. Но мое судно под погрузкой, а я грузовой помощник капитана. Мы через денек снимаемся на Ливан. Повезем арабам технику и стальной прокат. Без меня там таких дров наломают... Кроме того, я член Союза писателей и...
- Степанов, если гражданин себя Шолоховым назовет, посади его в душ, - сказал лейтенант и зевнул. - А сейчас помоги пьяному раздеться и веди в камеру. Спиртом от него так разит, что с души воротит. Небось чистым матом закусывал?
- Наши алкоголики лучшие в мире! - сказала фельдшерица, кого-то цитируя или повторяя известное присутствующим высказывание.
Лейтенант засмеялся. И я, дурак, тоже. Я все еще тупо не понимал, что Хрунжий капкан на мне захлопнул.
- Раздевайтесь, - сказал Степанов.
- Для вас эти шутки плохо кончатся, - сказал я лейтенанту.
Он только рукой махнул - слышал он тут угрозы и похлестче.
- Раздевайтесь. До исподнего, - сказал Степанов.
Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил керченское портовое спокойствие и, как камень, сам пошел ко дну. Это было илистое, холодное, омерзительное дно. Я погружался медленно, захлебываясь в зыбях человеческой лжи и несправедливости. Зыби уже смыкались над головой.
На короткие мгновения пытался увидеть все происходящее со стороны, представить, как спустя годы буду рассказывать приятелям новеллу с названием, с названием...
Под натужными воспоминаниями и попытками глядеть на происходящее со стороны неотрывно стоял страх. Какой уж юмор, когда душа полна страха!
Объяснение с капитаном, отношение в отдел кадров, персональное дело на партсобрании, запись в личное дело - и захлопнут визу.
Шапка, ватник, куртка, брюки, рубаха...
Каждый предмет одежды оказался связан с моим человеческим естеством интимными связями.
Я остался в исподнем, голый до пояса и в носках.
Фельдшерица сонно читала книгу, лейтенант ухмылялся, рядовой Степанов хмурился. Последнему, мне хотелось на это надеяться, не нравилось происходящее.
- Ну, пойдем, моряк, отдохнешь, - сказал он.
- Босым я никуда не пойду, - сказал я.
Хотя меня заставили поджать хвост и хотя меня трясло, как собаку на морозе, как Каина, но эта дрожь из нервной и ознобной стала превращаться в слепое дрожание души. В таком состоянии я вижу впереди как в перевернутый бинокль - с четкостью фотовидеоискателя начинают работать зрачки. А все, что не прямо по направлению взгляда, расплывается в красноватой мути. Я видел стол, лейтенанта, телефон рядом с ним и графин на подоконнике. И я бы забыл великую истину: "Спорить с милицией или патрулем может только салага!" И я бы взялся за графин, если бы Степанов не дал мне две калоши сорок девятого или шестидесятого размера.
- Обуй. И не переживай. Утро вечера светлее, - сказал Степанов.
Возможно, он уберег меня от непоправимого.
Далеко не в первый и, скорее всего, не в последний раз переступил я порог милицейской камеры.
Двадцать шесть лет назад в континентальном городе Фрунзе потерял гражданскую девственность, украв стакан урюка у старой киргизки или ведро угля на сортировочной, - точно не помню. И услышал сакраментальное: "В камеру! Утром заговорит!" Била малярия, рядом валялся на грязных досках пола пьяный безногий солдат, в углу сидела на корточках и разговаривала сама с собой, нажевавшись мака, спекулянтка рисом.
С тех пор знаю, как медленно бледнеет за решеткой под потолком окошко на рассвете. И знаю, что рано или поздно все это кончится. Нужно только стиснуть зубы и не делать глупостей.
Внешний вид и интерьер заведений подобного рода весьма интернационален. В том смысле, что в самых разных странах удивительно схож. Мне приходилось (по делам, к счастью) заглядывать и в американские, и французские, и английские полицейские участки. И впечатление такое, будто один и тот же художник трудился над их оформлением.
Но в Керчи я попал не в обыкновенную, а в вытрезвительную камеру. Там стояло шесть металлических коек, застеленных байковыми одеялами, и за ночевку на них брали десятку. Насколько известно, в гостинице "Украина" в Москве за десятку можно получить люкс.
К чести города Керчи, четыре койки клиентов не имели. Вероятно, день получки миновал давно.
Без всякого блеска горела над дверью синяя лампочка. В ее свете расхаживал по камере здоровенный громила. Он завернулся в простыню и смахивал на римского патриция. Когда дверь за мной захлопнулась, коллега привалился к притолоке и уставился в глазок. Любопытства ко мне он не выказал.
Громиле было лет пятьдесят. На левом боку и левой руке зияло несколько фантастических по величине старых шрамов. Перегаром от коллеги попахивало, но пьян он не был. Или уже проспался, или я не был первым, попавшим в это богоугодное заведение по некоторому недоразумению.
Второй коллега находился, прямо скажем, в плачевном состоянии. Лежал он не на чистой и симпатичной койке, а на полу; скрипел зубами, как токарный станок; пена засохла на губах, взгляд был мутный, покойницкий; общее выражение лица и поза выказывали крайнюю степень отчаяния и муки.
Я облюбовал койку в углу, сдерживая острейшее желание заметаться по камере, рвать и ломать, биться башкой в стенку и орать. Процедура раздевания - именно эта процедура - травмировала мою нежную психику. Все остальное можно было пережить без особых стрессов. Я знал, что утром они должны меня выпустить в любом случае. И тогда я сразу прямым ходом помчусь в горком. Планы мщения, один другого прекраснее и сокрушительнее, так и калейдоскопили в моем воображении! Я понимал, что даже непрофессиональный в вопросах алкоголизма и пьянства секретарь горкома, посмотрев на меня утром и поговорив со мной, поймет, что этот человек не мог быть пьян до вытрезвительного состояния четыре-пять часов назад. Но я знал и другое: факт ночевки вахтенного штурмана в вытрезвителе никаким поздним реабилитантством не вытравишь из памяти товарищей кадровиков. Да и сами морячки такие штуки забывать не умеют: нет дыма без огня, и т. д.
- Курить охота, - сказал громила-патриций, оторвался от глазка и лег поверх одеяла на койку рядом со мной, потер фантастические шрамы и мирно зевнул.
- Автомат? В упор, что ли? - спросил я.
- Пулемет, - рассеянно ответил громила.
Он не врал и не шутил.
Древний и чужой спал за стенами вытрезвителя город. Низкорослые дома, ограды из булыжников, черепичные крыши, еще оставшиеся кое-где. И метельный ветер выкрутасит по улочкам, сотрясает окошко за решеткой, бьет в стекло обледеневшими ветками акации, доносит слабые гудки буксиров или локомотивов...
Ветры вихрят с Азовья, торосят льды в проливе. На студеном мелководье сбита, утоплена, искорежена навигационная обстановка - буи, вехи, бакены; чертыхаются сейчас гидрографы, ждет их впереди нудная работа...
Хорошо все-таки, что судьба с детства приучила к казенным домам.
Хорошо все-таки в тепле и в чистой койке, когда за окном метель и штормовой ветер.
Ну вот, друг ситный, думал я, пошел ты в моря и океаны на охоту за мифами, не можешь ты без мифов, не сидится тебе на Петроградской стороне, - получай теперь обычную реалистическую прозу, изучай ее в Тмутаракани, в Тмутаракани, в Тмутаракани...
- Не спи, кум, - сказал громила. - Тебе утром башку надо чистую иметь, а так заспишь и не выспишь.
- Тоже верно, кум, - сказал я и открыл глаза.
Перед важным делом лучше вовсе не спать, нежели спать коротко. Это космонавты умеют спать в любой миг по самоприказу и получать таким макаром свежесть. А я таким макаром получаю вялость.
Для утреннего визита в горком и поисков справедливости лучше было обойтись без сонной опухлости. И так физиономия после двух недель адской работы в Керчи напоминала печеное или гнилое яблоко.
Громила сел на койке. Он был лыс, и синий блик бродил по его корявому черепу. Морщины уже давно обжились на его лице, нашли свои точные места, закрепились, обозначая склонности, пережитые страсти, пороки и святости сложными, трудными для быстрой расшифровки иероглифами. Из иероглифов глядели темные маленькие глаза и усмехались довольно безмятежно.
- Давно облысел? - спросил я.
- Начавши пить, по волосам не плачут, писатель.
- Что, слышал, как они меня сделали?
- Слышал. Прижала тебя супруга-жизнь, кум. Взяли тебя ребята в ерши. Ну, Стас вроде чуть очухался. Давай-ка его в постельку уложим. Мне одной рукой несподручно было. Еще отбивается, а здоров як бык.
- Здоровей тебя?
- Куда мне. Страшной силы человек Стас.
Страшной силы человек был очень тяжелым, но никакого сопротивления не оказал.
Он уткнулся в подушку и заплакал.
- Воды ему надо, - сказал я. - Весь рот запекся.
Громила пошел к дверям и постучал аккуратно, согнутым пальчиком. Открыл Степанов.
- Сведи до лейтенанта, Павло Михалыч, - попросил громила.
- Иди, - сказал Степанов.
Они, видно, давно были спокойно знакомы.
В дверях опять щелкнул ключ.
А меня повело метаться из угла в угол. Калоши спадали, метаться в них было невозможно. И потому удалось взять себя в руки и уложить в койку, и заставить вспоминать что-нибудь постороннее, прошлое.
Представилась вахта в Мраморном море, когда я получил радостную телеграмму о том, что в Керчь мне летит подмена. Нервная была вахта. И подмену потом не прислали...
Бывает, что с первых минут вахты не чувствуешь уверенности в месте судна. Принял все нормально, а внутри необъяснимые и нечленораздельные сомнения. И стало казаться, что старик "Челюскинец" задумал набедокурить в море с холодно-красивым названием - Мраморное. Дело в том, что берега этого моря вовсе и не мраморные, они расплывчато-глиняно-холмистые, и радар плохо берет их. А здесь радар вообще вышел из строя. Дно Мраморного моря ровное, приметные глубины ухватить эхолотом невозможно. На определение по радиопеленгам времени не было - сплошь встречные и попутные кораблики. Четыре часа беспрерывных расхождений при малой видимости и неуверенности в месте. И еще под самый конец вахты вдруг прямо по курсу и в непосредственной близости ударил в глаза прожектор, через несколько секунд - еще раз. Я заорал: "Право на борт!" И тут ударила третья вспышка где-то совсем уже под форштевнем. Судно увалилось с семидесяти девяти градусов на девяносто пять, а с правого борта несся обгоняющий танкер. Я висел с левого крыла мостика, чтобы увидеть лайбу, с которой сверкнули прожектором, но так и не увидел ничего. Потом метнулся на правое крыло, увидел танкер в кабельтове на правом крамболе, заорал: "На прежний курс!"
Застопорить машину нельзя было, потому что прямо в кильватер шло еще одно судно. Оно держалось за нами уже два часа, и его штурман привык к равности наших скоростей, он обязательно впилил бы нам в корму, сбавь я резко ход... Отвратительная вахта. И нужно было вспомнить именно ее! Как будто мне не хватало веселья и без таких воспоминаний.
Громила вернулся с водой для Стасика и куревом для нас, спросил:
- Знаешь, кто тебя сюда упек?
- Все вместе.
- Точно. Дежурный диспетчер - твоего стивидора двоюродный брат.
- А, черт с ними. Меня девка ихняя обидела крепко.
- Любка?
- Ты в порту работаешь?
- Случаем бываю. Мы со Стасом по руде спецы. Когда руду отгружают, в порту работать приходится. Они тебе в портвейн спирт намешали. Заметил?
Нет, я этого не заметил. Мне любой портвейн так омерзителен, что, будь он хоть с амброзией, я, кроме отвратительного портвейного запаха, ничего не ощущу. И потому я и выпил-то этой подлой смеси не больше стакана.
- Тут тебе и повезло. Вывернешься, кум. Лейтенантику уже дежурный по городу звонил. Там тебя ищут с парохода, шум поднимают.
Я знал, что меня будут искать, но факт-то! Факт ночевки в вытрезвителе уже свершился!
- А Любка - курва. Не одного морячка под монастырь подвела. Послушная девка. Вот они ее и используют в разных нужных случаях.
- Давай познакомимся, - предложил я.
- Лысый Дидько. Такое прозвище. Домовой поздешнему. Срок отбухал вот Домовым и назвали.
- Пожалуй, тебя и без срока можно было так прозвать. Здоров больно.
Выяснилось, что сейчас он уже слабак, а вот до войны, в юности, поднимал быка на плечи.
- Брал за рога, покручу башку туда-сюда, он смирится, стоит как овечка, тогда я ему под брюхо лезу и этот фокус показываю...
Мне вспомнилось "Камо грядеши?" Сенкевича и Урс, который сворачивает быку голову. Я посмотрел на шею сосуществователя и поблагодарил природу за то, что она дает сильным людям добродушные характеры.
- Добрый ты человек, кум, да? Даже с похмелья злости в тебе нет.
- Это ты верно. Добрый. Только вот он, - и громила ткнул пальцем в затихшего немного Стасика, - куда как добрее. Я еще в давнее время сел. Нет, не думай, за дело сел. По справедливости. А Стас вольным там работал. Техникум заканчивал и в пятьдесят втором нами командовал. Трудная работа, а?
Мы закурили с Лысым Дидько по второй беломорине. И у меня немного полегчало на душе и от сознания, что ребята с парохода начали поднимать за меня полундру, и от беседы со славным человеком.
Стас был наследственным алкоголиком, знал о недопустимости для него вина вообще, до тридцати лет не пил совершенно. С подчиненными не пил. Они его уважали. Когда Лысого расконвоировали, Стас взял его к себе жить. Лысый к тому моменту уже решил, что жизнь кончена, а Стасик его к жизни вернул. И Лысый тоже закончил горный техникум. Потом на шахте случилась авария, пострадали люди. И Стас первый раз выпил. К этому моменту он женился. Очень любил жену. У нее было двое пацанов-близнецов от другого человека. И когда Стас запил, то у него началась мания ревности. Он чуть не убил жену, попал в отделение, там выпросил бумаги, чтобы написать жене письмо. Ему дали школьную тетрадку. А у Стаса, очевидно, начинался алкогольный психоз. Он писал на тетрадочной странице извинительные слова жене и умолял ее не изменять ему. Написанные слова с бумаги исчезали. Он писал их снова и снова. Они опять и опять исчезали. Он впал в буйство и так бил себя в грудь кулаком, что сломал левую ключицу. Потом выломал дверь и пытался бежать к жене. Просто он каждый раз переворачивал страницу, исписав ее, и видел чистый лист. Но тогда ему казалось, что это проделки жены, что она не хочет получать от него письма.
Думаю, патологическая ревность у алкоголиков - следствие опостылевшего сознания вины перед женщиной за пьянство. Вина может быть и не осознана, но она давит, от нее муторно, она терзает. И, чтобы облегчить терзания от виноватости, надо и в женщине найти вину, уравновесить свою. Вина измены больше вины пьянства. Потому пьяница может уже не только виниться, но даже бить женщину или убить ее. Построение всех этих силлогизмов происходит, конечно, бессознательно и именно в тех случаях, когда пьяница истинно любит женщину, то есть особенно сильно страдает от тех мучений, которые ей доставляет.