Ладно, решение увольняться принято. Если решение принято, оно выполняется. И это почти всегда мой закон, хотя я и не самый волевой человек на свете. Ах, все "я" да "я"!..
   Только почему бы не отболтаться на курсах? Два месяца с сохранением последнего оклада. И новенькое что-нибудь узнаешь из радионавигации или об определениях места по спутниковой аппаратуре... Нет! Если решение принято, оно выполняется. И тогда будем рубить сразу. И заявление об увольнении по собственному желанию подаю сразу с приходом.
   И, чтобы закрепить решение, я печатаю на старушке "Эрике" заявление, ибо написанное пером не вырубишь топором.
   Напечатанное пером я тут же рву в мелкие клочья. Потому что это типичный перегиб. Обычный, типичный для меня перегиб - от слабости.
   Является третий штурман - тот самый парень, который стенал по поводу трех часов выходного времени в Игарке и не давал желудку Спиро Хетовича толком усвоить вульгарную свинину. Третий или четвертый штурман самые несчастные, потому что они еще и главные судовые машинистки.
   Третий приносит выписки из журнала и характеристику. Сочинил все-таки Фомич мой служебно-психологический портрет:
   "...В условиях тяжелого и опасного арктического рейса по трассе Севморпути в навигацию 1975 года, самоотверженно трудясь на боевом посту, тов. Конецкий В. В. показал себя грамотным судоводителем, имеющим достаточный опыт по управлению судном. Добросовестным отношением к своим обязанностям способствовал успешному, безаварийному завершению рейса. За время работы показал себя требовательным командиром как к самому себе, так и к подчиненным, способствовал поддержанию судовой дисциплины на теплоходе и выполнению требований техники безопасности..."
   Так и вжарил Фомич: "Самоотверженно трудясь на боевом посту". Какой боевой пост? Где война? И где "опасный арктический рейс"?
   И ведь я далеко не уверен в том, что здесь нет определенного юмора, что здесь только чистой воды дундукизм. Далеко не уверен... Ох, не прост Фома Фомич Фомичев. И память у него даже при отшибленных мозгах все еще отменная: слово в слово вжарил.
   Укладываю в папку всякие рейсовые бумажки, дневник, страховочные документики. В конце рейса это так же приятно делать, как рвать черновики, заканчивая книгу.
   14.09. 00.00.
   Полночь. Прошли Териберку.
   Кометный хвост северного сияния в черной пропасти небес.
   Красота северных сияний так же недоступна живописи, как и красота льдов при солнце, синей воде и штиле. И неверно, что из льдов и стужи "чист и свеж наш вылетает май".
   Красота отстраненности. Она должна существовать сама по себе. Попытка пропустить ее через человеческое сердце бесплодна, ибо космический холод подобной красоты исчезает, согревшись в человеческом сердце. А без космического холода это уже какая угодно, но не та красота. Врубель умудрялся не пропускать ту красоту сквозь свое сумасшедшее сердце. Во всяком случае, он пытался делать это. Недаром же всю жизнь писал Демона.
   Мы на подходе к Кильдину. В рубке особая приходная тишина. Молчит Рублев. Молча определяется и наносит точки на карту Саныч. Молча горят сигнальные огоньки на пультах. Молчит "Державино". Все, кто не на вахте, спят и видят приходные сны.
   И в этой тишине из рации:
   - Судно, идущее к норду от Сундуков, ответьте "Восходу"! Судно, идущее к норду от Сундуков, ответьте "Восходу"!
   Беру микрофон:
   - "Восход"! Судно, идущее к норду от Сундуков, теплоход "Державино"! Следуем от Карских Ворот на вход в Кольский залив. Как поняли?
   - "Державино", вас поняли. Продолжайте следовать!
   Сундуки - это такие злобные и коварные камни на восточной оконечности острова Кильдин. Сундуки. А напротив на материковом берегу скалистый мыс Три Сестры. Сестры даже зимой черные. Ветер сдувает с отвесных скал снег. Сестры чернеют и сквозь туман, и сквозь метель. Между Сундуками и Тремя Сестрами рейд с веселым названием Могильный.
   "При проведении аварийных работ на СРТ-188 утрачены: калоши "слон" восемь пар, мотопомпа МП-600 - две штуки, вельбот спасательный один..."
   Прибой бил траулер о камни. От ударов из вскрывшихся трюмов выбрасывало рыбу и соль. Передвигаться по накренившейся палубе во тьме и мокроте было скользко и трудно. А здесь еще эта проклятая соль. Рыбаки не израсходовали ее в рейсе, и теперь соль тоннами выкидывало из трюмов. Пробоины были под фундаментом главного двигателя, машинное отделение было затоплено, определить размер повреждений днища было невозможно, переносная мотопомпа МП-600, когда мы попытались спустить ее в машинное отделение, застряла на трапе; о заводке пластыря нечего было и думать, пока судно не сдернут с камней; добраться к пробоинам в машинном отделении было невозможно, даже если бы у нас были водолазы; вельбот, на котором мы пришли на траулер, минут тридцать попрыгал под бортом, потом оборвал все концы - по четыре фалиня с носа и кормы - и исчез в бурунах под берегом Кильдина; и мы остались куковать на этом траулере, пуляя в небеса ракеты всех цветов, пока они не кончились...
   Очень не хотелось помирать. И вот тогда: "О, так это и бывает? Нет! Только не со мной! Я еще буду рассказывать обо всем этом! Еще буду вспоминать все это! Нет, я-то не поскользнусь, нет! На мне резиновые бахилы с нарезной подошвой! Я молодец, что не надел валенки! Резина, если давишь ею сильно и прямо, не скользит, и я не поскользнусь! Я еще буду все это вспоминать!" Но не всегда можно ступить прямо и сильно, когда лезешь по внешней стенке ходовой рубки и видишь, как волна первый раз хлестнула в дымовую трубу ниже тебя. Но видишь плохо, потому что ресницы смерзаются, руки коченеют, одна варежка потеряна, а сердце все чаще дает перебои, легкие в груди сдавлены страхом и усилием мышц, теснящих ребра. Легкие не могут вздохнуть, сердце зашкаливает, тогда слабнут ноги, им не помогает резина, скользит подошва по мокрой, обледенелой стали...
   Кукуя на тонущем траулере, мы, чтобы, вероятно, хоть немного приглушить страх, орали "Голубку". Была в те времена модная такая песенка, кубинская. Сейчас ее редко исполняют.
   Да, прав Стас. Жизнь - сплошная литературщина, и в ней часто бывает "как в кино". И именно как в плохом, бездарном кино, где нет драматургии, а есть случайные совпадения, на которых и держится фабула.
   "...Всюду к тебе, мой милый, я прилечу голубкой сизокрылой..."
   Когда отчаянный капитан-лейтенант Загоруйко (имя не помню) подошел за последней партией людей к тонущему траулеру, я уже временами терял сознание, но все-таки умудрился прыгнуть в шлюпку и сразу получил вальком весла в лоб. Загоруйко снимал нас на обыкновенной весельной "шестерке". Гребцам в прибое и на зыби да еще среди торчащего из бурунов железа не до тонкостей было...
   - Судно, идущее к норду от Сундуков! Теплоход "Державино"! Сбавьте ход! Потяните резину на траверзе Кильдина! Из залива супертанкер вылазит!
   - Я "Державино"! Вас понял, "Восход"! Мы не торопимся!
   - Добро!
   Нам и так пора наступила сбавлять ход, чтобы застопорить машины для приемки лоцмана в заливе. Раскрутил дед керосинку.
   Три тысячи шестьсот семьдесят семь раз мы насиловали дизеля во льдах. И теперь уж - в нормальной обстановке - следовало относиться к ним с сестринской нежностью. И потому ход начинаем сбавлять по десятку оборотов, а чтобы не приближаться к устью залива, отворачиваем мористее.
   - Ложись на чистый норд, - говорю я Дмитрию Александровичу.
   - Право помалу! Ложись на чистый норд! - говорит он Рублеву.
   - Есть право помалу! Есть на чистый норд! - репетует Рублев.
   Все нынче у нас четко и без шуточек.
   Звонит Иван Андриянович. Как начали сбавлять обороты, так дед сразу и проснулся. Ведь он опытный морячина: если начали сбавлять обороты, значит, подходим к заливу и к месту приемки лоцманов, то есть втягиваемся в узкость, а в узкости старший механик должен сам быть в машине. Интересуется, почему я его не предупреждаю, что входим в узкость. Объясняю что и как, рекомендую отдохнуть еще минут сорок.
   Сияние в черной пропасти небес перемещается к зениту, слабеет и меркнет.
   - На румбе ноль!
   - Так держать!
   - Есть так держать!
   Делать абсолютно нечего. Иду в радиорубку. Маркони - главный хранитель музыки: магнитофон, проигрыватель, пластинки и записи в его заведовании. Спрашиваю, есть ли на борту "Голубка" в исполнении Шульженко.
   - Чего это вас на музыку потянуло?
   - Сантименты. Молодость вспомнилась.
   - К концу рейса всегда что-нибудь неподходящее вспоминается. "Голубка" есть. На обороте "Простая девчонка". Вы сами найдите. У меня сейчас Ленинград будет, а при сиянии проходимость аховая, будь они неладны, эти полярные штучки...
   Нахожу на полке-стеллаже "Голубку" и ставлю на проигрыватель. Хорошо, что полный штиль и не качает. Сажусь на вращающееся кресло второго радиста и слушаю голос молодой Клавы Шульженко. Рядом пищит из приемника морзянка и стучит на машинке маркони. Он в наушниках - Шульженко ему не мешает. Да и громкость я сделал слабенькую.
   По корме остров Кильдин. Апатиты, Петрозаводск, Ленинград, набережная Лейтенанта Шмидта. По носу Северный полюс.
   Тарам-там-там... Тарам-там-там...
   Когда из Гаваны милой отплыл я вдаль, Лишь ты угадать сумела мою печаль... Заря золотила ясных небес края, И ты мне в слезах шепнула: "Любовь моя!"...
   - Викторыч, дали "добро" на вход, - это Саныч докладывает.
   - Ложись прямо на остров Торос.
   - Есть.
   Поворот в Кольский залив в миле от островка Торос.
   Приемка лоцмана у Тюва-губы.
   Лоцман оказывается старым знакомым и однокашником Саныча. Обычный для однокашников обмен информацией: "Севка утонул в Находке... Держиморда деканом в мореходке у рыбников... Ваньку с третьего этажа выкинули... Вася Пуп в капитаны быстро вышел, на Южную Америку работал, сейчас на этаж ниже смайнали - погорел на чем-то... Про старушку анекдот знаете? Ну, как она со второй полки в вагоне упала? Упала и крестится. У нее спрашивают: "Бабуля, ты чего это сверзилась?" - "Тарзан, голубкъ, говорит, мне приснился. Совсем как живой, и требует: подвинься, мол, с тобой лягу... Вот я и подвинулась..."
   В пять утра 14 сентября отдали якорь в трех кабельтовых от Анны-корги на рейде Мурманска.
   Слабый рассвет.
   Все. Круг замкнулся.
   Приехали.
   Спиро Хетович, рассматривая близкий берег в бинокль: "А вот в тридцать девятом здесь у Апатитового причала пыли было по колено, но деревья росли..." И под самый занавес - мне: "Отдайте, пожалуйста, электрочайник, он за мной числится..."
   ЗАНАВЕС
   * 1
   * 2
   * 3
   * 4
   * 5 1
   16 мая 1978 года. 02.00. Время местное.
   Широта 59deg.51,1 северная.
   Порт Ленинград. Причал на Петроградской стороне. Какой-то остров в дельте Невы. Я живу здесь, но названия острова не знаю.
   И вот швартуюсь к причалу безымянного острова, то есть ставлю точку в рукописи этой книги. Я швартуюсь с отдачей обоих якорей и подаю на береговые кнехты все судовые концы: здесь предстоит задержаться надолго. Я делаю работу по швартовке в полном одиночестве, ибо экипаж судна "Вчерашние заботы" сегодня уже далеко.
   Из приемника - ночной концерт по заявкам рабочих с трассы БАМа. Они решили открыть рабочее движение поездов на Чару в этом году.
   Концерт "ночной" только для меня. Для строителей восточной части БАМа и горняков Наминги он утренний. И вся передача называется "С добрым утром!". И песню поют с таким же названием.
   Скоро два с половиной года, как я не был в море. Много льдов натаяло и опять намерзло на трассе Северного морского пути за это время.
   Грустная штука ночная музыка, даже если она веселая.
   "Эх, - думаю я, слушая ночной концерт, - эх, услышать бы сейчас, как чухает дизель, когда выйдешь на крыло, дав полный ход; услышать, как он набирает обороты и судно начинает подрагивать, а дизель ведет себя будто собака, пробежавшая километр или страдающая одышкой, и высовывает язык дыма, и часто-часто дышит... Услышать бы все это еще разок, Викторыч..."
   Я думаю о себе, как вы видите, слишком по-хемингуэевски.
   Возможно, потому, что заканчиваю одинокое дело.
   "Писательство - одинокое дело", - сказал Хемингуэй. И еще написал в письме другу: "Больше всего он любил осень... Желтые листья на тополях... Листья, несущиеся по горным рекам со сверкающей на солнце форелью... А теперь он навеки слился с этим".
   Слова из письма превратились в эпитафию - выбиты на постаменте бюста Хемингуэя в штате Айдахо в местечке Кетчем, возле тропинки, по которой он любил гулять семнадцать лет назад.
   Быть может, я еще так по-хемингуэевски думаю потому, что узнал о его смерти в день выхода из диких пространств северного Забайкалья после командировки вдоль пятьдесят пятой параллели семнадцать лет назад. Сколь все-таки огромна жизнь, и сколько в нее вмещается...
   И еще думаю, что смесь дневника с вымыслом - взрывчатая и опасная, как гремучий газ. Ведь, честно говоря, я в этой книге первый раз, пожалуй, и кое-что плохое, неопрятное о флоте писал. И вдруг кто признает себя в старпоме Арнольде Тимофеевиче Федорове, или в драйвере Фомичеве, или в шаловливом гидрографе? Но и не того боюсь, что кто-то, себя угадавший, мне в подворотне шею намылит, а того, что в пароходствах заинтересуются, начнут прототипов искать. И вполне невинным, незнакомым даже мне людям жизнь испорчу, карьеру поломаю, ибо нарушаю многие табу. Есть, например, каноническая заповедь: про покойников или хорошее, или ничего. Но кое-кто из моих героев уже покойники!
   Или есть заповедь: про живых капитанов говорить и писать только как про покойников - опять или хорошее, или ничего. Вероятно, такая традиция сложилась в связи с тем, чтобы не подрывать авторитета всех бывших, сущих и будущих капитанов; все капитаны априори мудры, толковы, смелы, добродетельны. И тут морской писатель попадает в адский круг: про живого капитана нельзя ничего плохого, потому что он живой; а когда он помрет, то про него нельзя ничего плохого, потому что он покойник, - в таком аду сам бес копыто сломит!
   Или возьмем вопрос терминологии. Сколько в этой рукописи друзья наподчеркивали спецморских терминов! А ведь, как я уже объяснял, в наш недоверчивый век автору приходится тянуть в книгу, завоевывая ваше доверие, не только терминологию, даты, подлинную географию и время событий, но и подлинный, натуральный документ - и за хвост его тянуть, и за уши. Ведь скажи я сейчас громогласно: "Дорогие товарищи читатели! Ничего-то из здесь написанного на деле не существует: ни Фомы Фомича, ни Ивана Андрияновича, ни Стасика (он, кстати, уже старшего лейтенанта получил), ни Арнольда Тимофеевича, ни Сони, ни "Державино" (из последнего реестра "Позиции судов" в газете "Моряк Балтики" мне известно, что судно сейчас следует из порта Гавр в порт Бильбао) - всего этого в природе нет, не было и не будет, ибо все выдумано. И "Я" - выдуман. И прототипов даже нет - потому не ищите их нигде, кроме как в самих себе", - ведь скажи я так, скажи, что обманули вас, дорогой читатель, где удачнее обманули, где послабже, - обидно как-то, не правда ли?
   Мне-то точно обидно.
   Потому рудименты автобиографичности в книге и наличествуют.
   Должен заметить, что сочинение себе эпитафии (а ведь автобиография весьма ей родственна) - дело тоже достаточно невеселое. Вроде как наблюдаешь за своими бренными останками, опускающимися в люк крематория. И хотя автобиография входит в книгу лишь отдельными элементиками, и хотя я глубоко усвоил законы логики о качественной разнице совокупности и элементов, но и сам ловлю себя на особенном отношении к тем элементам, которые касаются именно меня одного. То есть к ним я пристрастен. И понять того товарища или гражданина, который, узнав вдруг себя в стивидоре Хрунжем, захочет поговорить со мной в подворотне, я вполне смогу...
   Еще я думаю, слушая передачу "С добрым утром!" в два часа ночи на Петроградской стороне на шестом этаже спящего городского дома, о том, что для пишущего человека народная мудрость: "Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается" - вовсе даже и не верна. Всего два месяца потребовалось нам на "Державино", чтобы сделать порученное дело в Арктике. И два года, чтобы доплыть до точки еще лишь в черновике книги.
   Юрий Сергеевич Кучиев успел уже навестить Северный полюс и стал Героем. Мало того. Про легендарный рейс "Арктики" на макушку планеты морячки-острословы и разные имитаторы успели уже сочинить кучу весьма соленых и малосольных анекдотов...
   Ну, куда ты от этих копейкиных денешься? Беда с ними да и только! Наш натуральный Андрей Рублев за эти два года выкинул вовсе фантастический фортель: окончив с отличием мореходное училище, он - потомственный моряк и помор - покинул флот ради цирка или эстрады. Талант имитатора победил судоводительские гены - Андрей учится на клоуна!
   - Теперь я ей кузькину мать покажу! - заявил он голосом Фомы Фомича в последнюю нашу встречу, имея в виду под "ей" свою тещу, которая развязала первую мировую войну. - Я с ее художественной образины первую репризу слеплю!..
   Возможно, на неожиданное решение Рублева повлияла Соня Деткина.
   Соня поступила в музыкальное училище. Она попала на хоровой факультет, то есть на факультет, где готовят дирижеров-хормейстеров. Но на любимой трубе Котовского - корнет-а-пистоне - Соня продолжает играть. Нынче она считает, что корнет-а-пистону подходят мелодии скорее мягкого, женственного стиля, нежели воинственного.
   Озорство Сони с радиограммами от имени Эльвиры нынче, конечно, уже всем известно. Но как-то чудится мне, что тут не только озорство, а через такое действо она как бы тянула к "Державино" некую ниточку. И таким завуалированным способом не давала судну забыть себя. Но не мое дело в такие интимные сложности пытаться проникнуть...
   2
   Недавно справляли мы четвертьвековую годовщину первого выпуска нашего училища, которое нынче носит длинное очень название: Высшее военно-морское подводного плавания училище имени Ленинского комсомола.
   По традиции, всех наших воспитателей, учителей, командиров мы приглашаем на годовщины.
   Нынче адмирал Никитин прибыть не смог. Ему ампутировали обе ноги много выше колен - война, конечно.
   Мы бы и на руках принесли Бориса Викторовича в родное училище, но ему и этого нельзя было.
   И группа делегатов поехала к адмиралу домой.
   Наш адмирал сохранил величавую и чуть загадочную осанку. Его тяжелое лицо оставалось таким же суровым. Он был в форме, при орденах и раскатывал в кресле на колесах возле стола, накрытого в честь нашей годовщины с такой щедростью, что уронить рюмку на скатерть не представлялось никакой возможности.
   Командир "Комсомольца" капитан первого ранга Савенков, который первым когда-то назвал нас "военными мальчишками", присутствовал здесь же. Он тоже был при всех регалиях. И предложил первый тост за тех, кто сейчас в море охраняет рубежи нашей родины и, исполняя долг воинской службы, явиться на юбилейное торжество не смог.
   За этих ребят мы выпили сидя.
   Они для нас Васи и Пети.
   При втором тосте бывшие военные мальчишки, а ныне уже послевоенные Герои Советского Союза и послевоенные адмиралы встали, чтобы выпить за адмирала Никитина, который встать не мог.
   Он попытался зачитать обращение, написанное им к годовщине выпуска. Оно должно было быть оглашено во время торжественной части в клубе училища. Но предварительно Борис Викторович решил зачитать его нам сам.
   И здесь на третьем слове: "Мои боевые друзья..." выдержка изменила непроницаемому контр-адмиралу. Думаю, первый раз в жизни.
   Он откатился в тень абажура и сунул текст Савенкову.
   - Не могу. Читай кто другой, - сказал адмирал Никитин. - Боюсь ослезиться.
   Что-то много плачут у меня в этой книге мужчины. Скорее всего потому, что сам старею. И сам становлюсь по этой части слаб. Но все-таки не вру, что на годовщине было много слез. И пролитых на мундиры, и зажатых последним усилием тренированной воли под неморгающими веками.
   Полковник Соколов их не прятал, когда я напомнил ему нашу историю с винтовкой. Борис Аркадьевич - замначальника по строевой части и мастер парадных дел - оказался просоленным моряком торгового флота, плавал матросом еще в тридцатые годы с Юрием Дмитриевичем Клименченко и, как выяснилось, теперь был моим читателем и сам собирался писать воспоминания о флотской службе.
   Тут мои слезы быстро высохли, ибо получаю от ветеранов столько воспоминаний, заявок на воспоминания и дневников с просьбой их издать, - как будто я издатель! - что хоть в петлю полезай от бессилия помочь.
   3
   А вот моему напарнику Дмитрию Александровичу и без его просьбы помогу в опубликовании стихотворного экспромта.
   Однажды ночью, где-то на открытой воде и в средней силы шторм, я случайно подслушал, как он, отойдя к заднему ограждению мостика, прочитал нашему кильватерному следу:
   Суров твой бог, зыбей ужасна сила, Но тишину и мир хранят глубины. Суров твой бог, ночей ужасна тьма, Но даль твоя светла. Атлантика! Возьми меня с собою!
   Почему-то уверен, что стихи эти - его собственная импровизация.
   Саныч плавает опять уже старшим помощником, и опять на шикарном лайнере, и скоро будет капитаном.
   Как выяснилось во время процедуры моего развода с морем в отделе кадров пароходства, капитан Фомичев объявил благодарности аж восемнадцати лицам державинского экипажа, который "...проявил себя с положительной стороны, со знанием дела выполнял служебные обязанности, что способствовало успешному выполнению задания по перевозке народнохозяйственных грузов. В тяжелых ледовых условиях экипаж обеспечил безаварийное плавание по трассе Севморпути. На основании вышеизложенного приказываю..." и т. д.
   Так вот, первым в списке стоял я, последней тетя Аня, а вторым был... Арнольд Тимофеевич Федоров! Сиречь: не руби сук, на котором сидишь.
   Дмитрия же Александровича в благодарственном списке не оказалось. Это Фомич припомнил ему Александрию и Певек - строптивость, отказ выбить из певекского начальства идиотическую справку и нехватку двухсот двадцати банок рыбных консервов.
   На судьбе Саныча зловещая акция Фомы Фомича не отразилась. Ибо уже в Мурманске выяснилось, что Ушастик прав: после постановки на попа в автомобильной аварии и множества других сотрясений черепа наш капитан нервно заболел.
   В Ленинграде Фомич угодил в лечебное заведение.
   Таким образом, он в какой-то минимальной степени, но повторил судьбу капитана Ахава из "Моби Дика". Хотя нельзя сказать, что Фомич гонялся по арктическим морям с целью убить Белого кита, символизирующего все Зло мира. Я же в свою очередь невольно повторил судьбу другого персонажа "Моби Дика" - Измаила. И такое стечение обстоятельств позволило мне сказать замначальнику пароходства по мореплаванию, что он не совсем прав, утверждая, будто "уйти в море может и дурак, а вот вернуться из моря может только умный". В век НТР эта истина стала относительной. Потому-то я не решился выставить столь эффектный, вообще-то, афоризм в виде эпиграфа к данному произведению.
   - Интересно, - задумчиво спросил меня Шейх, - хорошо то, что люди с сотрясенными черепами при помощи НТР способны безаварийно водить корабли или иет? Хорошо это для будущего человечества и всей нашей цивилизации или как раз наоборот?
   Ответить я затруднился...
   С Разиным судьба больше не сводила. Был только один телефонный контакт. Спиро Хетович позвонил мне домой в неслужебное время и заявил, что я пережег электрический чайник, который он выдал мне на Диксоне, и это просто пушло с моей стороны, потому что надо с киндеров знать, как производится эксплуатация электронагревательных приборов в век Космоса.
   В ответ я утверждал, что чайник не пережигал и что старпом сам виноват: должен был, согласно всем инструкциям, при приемке чайника проверить не только его внешний вид, но и опробовать аппаратуру чайника под током в действии, стоя при этом на резиновом коврике. И только после этого принять у меня чайник. А он все эти законы и установления нарушил, и потому сам будет возмещать государству материальные убытки. Тут он мои вульгарные объяснения прервал, бросив трубку.
   Увы, ныне Арнольда Тимофеевича на свете нет.
   Узнал я об этом, случайно встретив возле Владимирского собора Анну Саввишну. Она шла ставить в помин души вечного старпома свечку. И я сопроводил ее. Ведь все мы люди добрые. И когда умирает какой-нибудь и не очень-то симпатичный моряк, один соплаватель обязательно вспомнит случай, когда умерший сам стал на руль, а рулевого послал на бак подменить впередсмотрящего, чтобы тот немного отогрелся; другой подумает-подумает да и вспомнит какую-нибудь добродушно-смешную историю про усопшего и т. д. Здесь срабатывает, вероятно, даже не только обычная врожденная человеческая доброта. Кажется, Островский заметил, что исправлять человека или народ, пытаться их улучшать можно только в таком варианте, если будешь показывать и то, что знаешь за ним хорошего, а не одно плохое. Конечно, на это можно ответить, что исправлять или улучшать народ наш нет резона, а исправлять или улучшать спиро хетовичей - дело безнадежное. И что стопроцентная ненависть к нравственной темноте, нечистоплотности и трусости запрограммирована в нормальных людях самой природой. Природа такую программу в нормальных людей заложила потому, что нравственная тупость и трусливость угрожают поступательному развитию сознательной материи, то есть самой эволюции человечества. И потому надо спиро хетовичей рубить, рвать в клочья и вешать в детстве. Но природа заложила в нормальных людей еще и бессознательную тончайшую хитрость: бороться со злом добром.