Я понял, что Фомич находится в шоке, плюнул и пошел в каюту читать Чехова.
   Правда, до этого я посоветовался по рации насчет урагана с "Пермьлесом", и мы пришли к выводу, что штормовое предупреждение касается как раз того штормового пика, который уже миновал нас.
   Качало очень сильно, и вообще было тошно от ощущения обратного движения. Боже, как я ненавижу всякое попятное движение! Оно физически рвет мне печень, как орел Прометею.
   Потом я заклинился на диване в каюте и читал, как Чехов не разрешал пройдохам содержателям сибирских гостиниц называть себя "превосходительством" (все другие его попутчики разрешали), и на этом я начал успокаиваться.
   В 15.00 стали у острова Сибиряков (на Диксон идти было опасно).
   Когда Антон Павлович над Енисеем думал о будущей удали и мощи русской реки, то он завидовал землепроходцу Сибирякову. Как Пушкин - Матюшкину. Хотя сам-то не в туристическую экскурсию ехал! А на Сахалин...
   "Я завидовал Сибирякову, который, как я читал, из Петербурга плывет на пароходе в Ледовитый океан, чтобы оттуда пробраться в устье Енисея..."
   Почитайте такое, стоя на якоре в трех милях от восточного берега острова Сибирякова в Енисейском заливе, укрываясь за островом от тяжелого шторма, вернее урагана, в который только что сунул свой побелевший от страха нос...
   Думалось еще о том, с каким постоянством к концу каждого рейса начинает тянуть на классику и цитирование! В записных же книжках Чехова ничтожно мало цитат - две-три всего, включая строку из Лермонтова.
   О штормах Антон Павлович заметил так: "Юристы должны смотреть на морскую бурю как на преступление".
   09.09. 18.00.
   Опять наперекор всем прогнозам - полный штиль.
   Фомич капитально закемарил, испытывая глубокое удовлетворение по поводу покоя. Хотя следует немедленно идти по штилю на Диксон и садиться там на башку танкеру "Апшеронск", если уж мы ради приемки топлива совершили весь этот марш-бросок.
   ...Штиль был абсолютный и мягкий - как будто на кухне погоды сварили для нас кисель из голубики и подали его на стол Енисейского залива с молоком...
   10.09. 10.45.
   Стали на якорь в бухте Диксона.
   Грязный прошлогодний снег в лощинах. Он задержался здесь на все лето, как недобрый гость в передней за шторой. И ждет своего часа. И час его близок...
   Как только вошли на рейд Диксона, так Фомича обуяла тоскливая необходимость швартоваться к танкеру "Апшеронск" (за тридцатью тоннами дизельного топлива). Недавно тонны эти были любы и милы Фомичу, ибо дали ему возможность удрать со штормового моря. Теперь они превратились во врагов.
   Фомич боялся швартоваться к танкеру, который "водило" на якорях. Для начала он зарезервировал себе левый борт танкера, сославшись на свой крен в левую сторону. Потом у него появилась мысль уговорить капитана танкера подойти к нему, Фомичу. И Фомич так открытым текстом и сказал в радиотелефон, что не пожалеет бутылку, вернее "полбанки", но "Апшеронск" принял это за грубоватую и туповатую шутку.
   Ну кто это будет готовить машины и сниматься с якоря для передачи тридцати тонн топлива зачуханному лесовозу за "полбанки"?
   В 18.15 благополучно ошвартовались к "Апшеронску" с отдачей левого якоря, включили стояночные огни и палубное освещение. И Фомич, подумав и пожевав губами, приказал палубное освещение выключить. "Если, значить, лампа лопнет, то взрыв может произойти", - так он объяснил и мотивировал свое решение.
   За этот рейс мои глаза уже давно вылезли из орбит, но после заявления Фомича они покинули и мой лоб.
   - Слушайте, - сказал я. - Но у танкера-то горит палубное освещение! Всю его танкерную жизнь горит! И он еще не взорвался!
   - Ну и пусть у него горит, а у нас, значить, лучше пускай не горит, сказал Фома Фомич, добавив, что он, значить, очень извиняется...
   Но это не значить, что мы с ним были недовольны друг другом во время швартовки, - нет, мы работали душа в душу и понимали друг друга с одного взгляда.
   Очень холодно, и я на контрапункте вдруг вспоминаю стыковку теплохода "Невель" и танкера "Аксай" у берегов жаркой Анголы. И как португальский военный катер, который за нами вел наблюдение, бегал передохнуть в бухточку Санта-Мария.
   Из лоции мы знали, что там есть несколько рыбачьих хижин. И все звучали для меня "Голоса из рыбачьих хижин". Так называется поэма великого португальского поэта Герры-Жункейру.
   Поэмы я не читал, но несколько строчек встретились в чьей-то книге и запали в память:
   Ночами, о море, рыдаешь ты в горе, Гремя, содрогаясь; И в холод, и в бурю - всегда На водах твоих несутся суда, Под песни бесстрашных матросов качаясь...
   Потом судьба свела с живым пиренейским писателем Луисом Ландинесом, который каким-то чудом вырвался от Франко или Салазара и очутился в зимней Малеевке под Москвой. И я потряс его знанием португальской и испанской поэзии при помощи этих пяти строк. Потрясенный Ландинес подарил мне роман "Дети Максима Худеса", написав на первой странице пожелание: "Хорошего ветра в попу". Так я узнал, что по-испански "попа" означает "корма". Странными путями расширяешь свой словарный запас.
   У берегов Анголы в тропической духоте я с безнадежной завистью вспоминал зимнюю Малеевку, морозные ели, снега под луной, замерзшую Вертушинку и поход с Ландинесом за пивом в Рузу.
   А на Диксоне, конечно, вспоминаешь тропическую жару и мечтаешь о ней...
   Когда начали приемку топлива, явились Иван Андриянович и начальник рации. И сказали, что записывают все самые выдающиеся чудачества Фомичева и хотят, чтобы я делал то же. А потом надо будет отдать все это психиатру.
   Это говорилось без юмора и без злобы. Они оба боятся, что Фомич угробит судно, после смены части экипажа в Мурманске. Они считают, что раньше - до автомобильной аварии - он был более нормальным человеком и не таким самоубийцей-перестраховщиком. Последняя капля - выключение палубного освещения на период приемки топлива - это чистой воды бред параноика, вообще-то говоря. Но этот параноик отлично объяснил стармеху свою затею с "полбанкой" для танкера: "Если, значить, он к нам подходить будет и стукнет, то по закону он и отвечает, а если мы к нему будем подходить и стукнем, то, значить, мы отвечаем".
   Отшвартовались от "Апшеронска" в 22.00 с великими трудами и ужасами (надуманными), а потом начались ненадуманные: не горели створы на островке Сахалин - есть такой в бухте Диксона. На южном выходе из бухты не горел буй.
   Выходили северной дыркой - очень узкая и коварная дырка.
   Выводил судно Фомич. В полной темноте. Работал уверенно и даже спокойно.
   Зато радист шипит и брызжет, так как его завалили подходными РДО (снабжение, стирка белья, списки смен плюс частные телеграммы), а ни Мурманск, ни Ленинград их не берут.
   На траверзе острова Белый торжественное объявление о сдаче книг в судовую библиотеку.
   12.09. 07.00.
   Семь часов в тумане, дожде, мороси. А семь часов вахты вместо шести выпали мне потому, что отвели назад время.
   Рефрен: "Суда, идущие на восток от Карских ворот! Я теплоход "Державино"! Кто слышит? Прошу ответить!"
   Скорость в тумане я сбавлять не стал, жарили полным. Льда в западной части Карского моря уже не встретишь, радар работал отлично. Но для некоторой перестраховки кроме звуковых туманных сигналов мы испускали в эфир еще вопли.
   Около десяти утра туман и морось прочистились. И скользнули мы в арку Карских Ворот при отличной видимости и солнце.
   "О ГОЛУБКА МОЯ..."
   - С сорок пятого меридиана накрывается, значить, нам полярная арктическая надбавочка, - напомнил Фома Фомич. - Вот те и гутен-морген - весь вышел, весь один и семь десятых пруцентов.
   Мы приближались к этому диалектически прекрасно-гадкому меридиану, то есть из Азии перевалились в Европу.
   И Фомич со вздохом приказал:
   - Тимофеевич, запишешь этот нюанс в журнал. Третий штурман пусть выписку сделает. Для расчетного отдела пароходства. Начнут там, значить: сутки сюда, сутки обратно, мать их в... Любят бумажки, только бы им бумажки всякие для зацепки. С души воротит, как про них подумаешь...
   - Арнольд Тимофеевич, скажите, пожалуйста, третьему, чтобы он и для меня копию выписки сделал, - сказал я старпому.
   - А тебе это зачем, значить? - насторожился Фома Фомич.
   - А затем, что с данного вот момента я, согласно приказу начальника пароходства, заканчиваю свое вам дублерство, - объяснил я. - Давайте обнимемся на прощанье, и я спать пойду.
   - Как это, значить, извините, понимать: "обнимемся, и спать пойду"?
   - А вы, Фома Фомич, хотите поцеловаться со мной, что ли? - спросил в ответ я.
   Фома Фомич задумался.
   И я тоже как-то так беспредметно задумался, глядя на небеса по курсу. Там над горизонтом сгрудились облачка, как кролики в светлом углу клетки. Они грелись в лучах низкого солнца и только чуть-чуть шевелили ушами.
   "Все морское - только через земное, - уже осознанно подумал я. - Все морское - только через земные ассоциации, образы. Прямое, непосредственное изображение, передача морского не получается и никогда не получится".
   - На "Жигули" мои вроде покупатель нашелся, - вдруг изрек Фомич. - И чего вам спать ложиться, когда до обеда один час остался?
   - Ладно. Не буду ложиться, - согласился я. - А вы, Фома Фомич, характеристику на меня сочините к Мурманску. И благодарность в приказике неплохо бы. Так, мол, и так: за образцовое поведение, выдающуюся трезвость и моральную устойчивость. Намек поняли?
   - Сами характеристику пишите, значить, на то и писатель. А я подпишу.
   - Не выйдет, Фома Фомич. Я человек скромный. Напишу, что к "своим обязанностям относился серьезно" - и все. А мне надо для биографии чего-нибудь более героическое. Запузырьте так: "В условиях тяжелого и опасного арктического рейса, самоотверженно трудясь на боевом посту", ну, и так далее.
   - Не буду, - упрямо сказал Фомич. - Вам характеристика нужна, а не мне. Потому сам и пиши.
   Бог знает, куда зашли бы наши препирательства, если бы этот спор о беспорочном зачатии девы Марии не прекратила Галина Петровна, позвонив на мостик и попросив супруга вниз.
   Внизу Фомич здорово задержался. И, как потом выяснилось, по серьезной причине.
   Еще утром у него произошел с супругой скандальчик. Озверевшая от бархатного сезона в Арктике Галина Петровна с тоски и безделья начала укладывать свои чемоданы в середине Карского моря. Такое занятие женщины (некоторые) любят даже безотносительно к нужде, то есть к приезду или отъезду куда-нибудь. У Галины Петровны повод был, ибо рейс приближался к концу. Но есть морское поверье, что собирать шмутки, пока якорь не отдан или швартовы не закреплены, не следует. Фомич немного суеверен и укладку чемоданов пресек в корне, выбросив все уложенное обратно в рундуки и шкафы каюты. Конечно, Галина Петровна, как доложил Ушастик, сопротивлялась, по его выражению, "будто корова, когда ей хвост ломают".
   В Мурманске на отходе эта бедная женщина была пухленькой и даже еще миловидной. Ныне она почернела и превратилась если не в корову, которой хвост ломают, то в уссурийскую тигрицу.
   Уходя на мостик, Фомич закрыл все шкафы и рундуки, куда вывалил шмутье супруги, на ключи, чтобы она без него не начала обратно укладываться, но... шкафы-то и рундуки он закрыл, а заветный ящик в столе с самыми ценными своими бумажками первый раз за рейс и не запер. Что, на мой взгляд, да и на взгляд физиолога Павлова, вполне естественно: условный рефлекс на запирание при уходе заветного ящика у Фомича уже полностью разрядился, пока он вертел ключами во всех других шкафах и рундуках, атакуемый еще при этом с разных направлений Галиной Петровной.
   Сменять меня Фомич прибыл на мост с опозданием в десять минут и попросил за это извинения.
   Видок у него был встрепанный.
   А мы как раз наконец услышали разговор какого-то впереди идущего судна с встречным, которое только что прошло Карские Ворота. Ну, обычный разговор. Одно спрашивает про лед в Карском, другое интересуется видимостью в Воротах и т. д.
   Встрепанный супругой Фомич, нацепляя треснувшие очки и разыскивая карандаш на штурманском столе:
   - А вот мы, значить, тоже ихние информации себе на карандаш. Возьмем, значить, на карандаш, а то слышать-то что? Слышать, значить, одно, а карандаш и бумажка - уже и совсем другое...
   Пока он все это разглагольствовал, то вокруг уже ничего и не слышал, и встречные суда все друг другу успели сказать и закрыли связь.
   Фомич - у всех, кто в рубке:
   - А что они?.. Чего?.. От Оленьего сто пятьдесят? А где Олений-то? Эт как сто пятьдесят? Пеленг, что ли? Это от его если, так пеленг? Или, значить, вот этак?
   Я:
   - А хрен его знает - пеленг или дистанция: вы же, Фома Фомич, записывали, а не я!
   Фомич (забормотав очень глубокомысленно):
   - Как так "хрен его знает"? А нам, значить, где получается информация?
   Я:
   - Вот я и говорю, что хрен его знает, где теперь наша информация!
   Раньше он сам с собой не разговаривал. С предметами - разговаривал (с конфетой, например), но не сам с собой.
   В данном случае дело было плевое, никакой информации нам не требовалось, потому что видимость была хорошая и все вообще было прекрасно. Но даже если Фомичу какая-то информация нужна была, то он мог выйти на связь и попросить суда ответить на волнующие его вопросы. Ведь если мы слышали их разговоры, то и они бы нас услышали, но Фомич так был встрепан, что даже до такой элементарной вещи допереть не мог. Старпом же, встрепанный в Игарке и Енисее Фомичом, может быть, и мог бы ему это подсказать или просто-напросто сам выйти на связь с судами, но молчал в углу.
   И я помедлил в рубке, чтобы дать Фомичу обрести рабочую форму. Вот тогда-то он мне и объяснил причину опоздания на вахту, присовокупив, что с женщинами, значить, ни в море, ни на земле не соскучишься, что он на веки веков зарекся бабу в рейс брать, а виноват во всем стармех, потому что подначивал.
   В таком вот, значить, морально-политическом климате мы и вывалились из Азии в Европу.
   Дальнейшие события развивались так. Во-первых, к обеду в кают-компанию не явились ни Фомич, ни его супруга. Во-вторых, в капитанскую каюту обед затребован не был, и на тактичный звонок тети Ани капитану с напоминанием, что суп стынет, Галина Петровна бенгальским тигром прорычала нечто неразборчивое. В-третьих, в святая святых был вызван доктор. Храня тайну по Гиппократу, доктор даже мне - его спасителю - ничего о происходящем в капитанском семейном гнезде не сказал. В-четвертых, опять нашел туман, но капитан на мост не поднялся, а я, считая свою миссию законченной, после обеда собрался завалиться спать сном агнца, ибо не спал уже больше суток.
   Но Дмитрий Александрович, по привычке к моему присутствию на мостике во время его вахты, о полосе тумана впереди по курсу доложил мне. Так как вплывали мы уже в цивилизованный мир, где могли быть и встречные и поперечные кораблики, и рыбаки любых калибров, и вояки, то пришлось идти на мост.
   В штурманской рубке глянул в карту. Болванский Нос был уже прямо по корме. Это северный мыс острова Вайгач. Вам небось и неизвестно, откуда наш "болван". А "болван" - обрубок дерева, воткнутый в землю. На северном мысу Вайгача у ненцев был своего рода храм - несколько десятков таких обрубков. Каждый представлял из себя божество. Божества ненцы кормили, мазали их тюленьим жиром и оленьей кровью, ухаживали за ними. Отсюда и название мыса - Болванский Нос. Потом ненцев перевели в православие и с болванами повели решительную борьбу. И уже полтора века назад ненецкий храм уничтожили. Сделать это было, конечно, легче, нежели взорвать махину Цусимского собора.
   Этимология "болвана" в какой-то степени осознается и современными моряками из поморов. Помню, у нас на спасателе был матрос типа Рублева. Когда его посылали на бессмысленно опасное дело на воде, то он говорил: "Я еще не болван, я еще не по уши деревянный, чтоб туда идти!"
   Ведь это дерево плавает на воде, а человек в воде тонет.
   Так вот, матрос своим заявлением подчеркивал, что вообще он согласен с тем, что бревно он порядочное, но не до самого все-таки конца бревно...
   Туман. Плавная зыбь с запада. И в такт зыби плавно приподнимаются и опускаются в планирующем полете спутницы-чайки. Вокруг чаек крутятся темные небольшие птички, которые сами ловить рыбу не умеют, но умеют отнимать ее у чаек в тот момент, когда чайка выходит из пике с добычей в клюве, то есть потеряла скорость и плохо управляется. На Дальнем Востоке этих хулиганок зовут почему-то "солдатками".
   В рубке обсуждаются таинственные события в капитанском семействе.
   Рублев (голосом тети Ани):
   - Прошлый год у Галины Пятровны пиницыт был, апярацию делали. Боль в ей признали - на фсю глотку кричала! Ноне - обострение, но не крячит: нас боиться.
   Радист (разглашая служебную тайну):
   - Ерунда. Что-то с самим Фомичом стряслось. Он собирался отпуск после ГДР брать, а давеча подмену запросил в Мурманск.
   Я (в адрес стармеха, который торчит в рубке, но хранит молчание):
   - Андрияныч, а ты что думаешь?
   Ушастик (ворчливо и даже истинно сердито):
   - Я вот про то думаю, что за Арктику на "Софье Перовской" сделали всего две тысячи триста реверсов, а вы мою керосинку дернули три тысячи шестьсот семьдесят семь раз! И еще хотите, чтобы в машине ничего не горело и все нюансы были в номере! Да как бы мои маслопупики ни крутились, цилиндры стучать не будут и поршни в масле купаться не будут при таких судоводителях. Ведь если очень даже тактично обыкновенную лошадь за два месяца три тысячи шестьсот семьдесят семь раз взад-вперед дернуть, то и у нее хвост отвалится...
   Прав дед. На все сто процентов прав.
   И, чтобы избавиться от неприятных обличений, я предлагаю последний раз "дернуть" время - перейти на московское.
   Все согласны.
   Это особенное ощущение - возврат к московскому времени, это ощущение возврата в свою оболочку, под свое одеяло: первая сигарета, например, после обеда вдруг совпадает с последними известиями по "Маяку". И это очень приятно.
   Дед манит меня пальцем в штурманскую. Там шепотом объясняет ситуацию. Оказывается, дурацкие радиограммы от "Эльвиры" Фомич не выкидывал, а сохранял в заветном ящике. И супруга всю его любовную переписку надыбала. Ведь ящик он не запер, и она, ясное дело, немедленно засунула туда свой женский нос. Фомич пытался объяснить бенгальской тигрице, что все это пошлые шутки и что хранил он любовные радиограммы, чтобы сдать их в политотдел, партком, прокуратуру, профком, произвести расследование личности отправителя и наказать последнего, но все эти жалкие и вульгарные объяснения на Галину Петровну не подействовали, и она трахнула его по больной башке чем-то тяжелым. Чем именно - Ушастик не знал, но трахнула крепко. И теперь Фомич лежит пластом, а доктор ставит ему клизму или проводит какое-то другое оздоровительное мероприятие. И что он (это уже Иван Андриянович), как парторг и вриопомполит, просит меня навестить Фому Фомича и выяснить, насколько тот в состоянии профессионально исполнять капитанские обязанности, потому что мы все-таки в Баренцевом море плывем, а не на дачном огороде грядки копаем.
   Все это докладывал Иван Андриянович сбивчиво и с настоящим волнением. Степень необычности состояния стармеха я почувствовал еще в рубке, когда он врезал по судоводителям "Державино" за астрономическое количество реверсов без всяких шуток и смягчающих горькую истину интонаций.
   В результате сбивчивости Ивана Андрияновича только потом выяснилось, что клизму доктор ставил не Фоме Фомичу, а Галине Петровне - она, как и положено коварно обманутой жене, наглоталась седуксена с эуноктином, изображая самоубийство на почве ревности.
   "Интересно, - подумал я, - как бы вела себя к концу рейса и в подобных кошмарных обстоятельствах Жюльетта Жан или Мария Прончищева?"
   В конце концов, ведь это факт, что Галина Петровна повторила тернистую дорогу этих отважных женщин (в географическом смысле слова, естественно).
   Фомич был не так уж плох, как выходило из рассказа стармеха. Но, прямо скажем, я без труда понял, что психически он травмирован.
   - Во! Слышишь? Во, как храпит подруга жизни, а? - слабым голосом спросил он меня с дивана, на котором полулежал, укрывшись нашим общим, честно отслужившим свое тулупом.
   Галина Петровна храпела богатырски. О чем я и сказал Фомичу.
   - Виктор Викторович, значить, у меня к тебе просьба. Сядь.
   Я сел, почему-то вспомнив, как когда-то попросила меня сесть Вера Федоровна Панова.
   - Все знаешь? - спросил Фомич.
   - Все, - сказал я.
   - Коэффициент усталости у меня превзошел норму, значить, - сказал Фомич.
   И я увидел, как блеснула в уголке его глаза влага. Грустно все это было.
   - Ты человек, конечно, заслуженный и интересный, но только тут такой гутен-морген со мной получился, что доведи-ка пароход до точки.
   К сожалению, я из тех типов, которые ради острого словца не пожалеют и отца; потому на языке так и завертелось, что, мол, пароход до точки уже дошел. Но тут я сдержался.
   - Доведу, Фома Фомич, - сказал я. - И чего тут вести-то его? Тут он и вообще сам бы доплыл. Через сутки шлепнемся на якорь у Анны-корги в Мурманске. Все хорошо будет. Вам подмена приедет. Я за эти сутки вам еще кое-какие сдаточные бумажки напечатаю.
   Фома Фомич немного оживился:
   - Возьми-ка сдаточный акт. В папке на столе сверху лежит.
   Я нашел бланк акта.
   - В графе "Состояние корпуса" знаешь что, значить, надо будет написать?
   Графа эта сформулирована в типовом бланке так: "Состояние корпуса (указать вмятины, гофрировку и т. д.)".
   - Ну? И чего вы тут хотите написать?
   - Напиши: "Смотри акт осмотра корпуса от 3 апреля 1975 года при доковании в порту Ленинград".
   - Фома Фомич, сегодня двенадцатое сентября, и позади у судна два сквозных плавания по Арктике. Какой дурак у вас будет принимать старый акт вместо существующего ныне корпуса?
   - Конечно, - согласился Фомич, - все они перестраховщики, я и сам это понимаю. А все одно напиши, как я сказал. Дальше не твое дело. Приедет, значить, такой перестраховщик, как наш Стенька Разин. Я нынче Тимофеичу говорю: "Принеси сертификаты на спасательные плотики!" Он на пятнадцать минут глаза в потолок уставил, потом мне - мастеру! - говорит: "Я за них, за эти сертификаты, расписывался и потому вам отдать не могу, потому что я тогда без них останусь". А? Вот спирохета, мать его в... Я ему: "Спишу с приходом и еще с проколом в дипломе". А он мне, значить, что?
   Задав этот вопрос окружающему пространству, Фомич надолго задумался. От храпа Галины Петровны, плавного на зыби покачивания судна, тусклых туманных гудков и просто от усталости меня повело в сон.
   - Ну, а он что? - спросил я, стряхивая сонливость.
   - А он: "Вот как уйду с флота, ничего не буду делать, кроме как на вас вульгарные доносы писать; каждый, говорит, день по бумаге буду на вас писать, пока вам шею не свернут". Я его, гадюку, на доске Почета, значить, каждый год пригревал, а он мне?.. Или вот симпатия ваша, второй помощник. Знаете, как про меня в Александрии выразился прямо при агенте? "Вы, говорит, типичный представитель тех людей, которые в парламентских государствах существуют только за счет налогоплательщиков". Так и выразился. Во, загнул! Память-то у меня, значить, еще есть. Слово в слово запомнил. Он, симпатия ваша, моряк хороший, спорить не буду, не Стенька, из тех... из этих, ну, как сказать... Вот молодой был, посылают на какое дело, я спрашиваю: "На какое дело посылаете? Мне с собой десять человек брать или трех ребят?" Вот он из, значить, тех трех, но зачем на меня так обидно выразился? Что, я всю жизнь не своим трудом прожил? Что, это не я в сорок втором на фронте в партию вступил?
   - Правы вы во всем, Фома Фомич, - сказал я. - Трудная и сложная штука жизнь. А сейчас я на мост пойду. Туман все-таки. Вы спокойно отдыхайте.
   - Я и про его шуры-муры с Сонькой знаю, - сказал Фомич. - Вот отбился я от нее, не послали ее на "Державино", а теперь сам себе подмену запросил... Да. Иди, Викторыч, иди. И у Кильдина всегда кораблей много крутится. Поосторожнее там.
   - Есть, - сказал я.
   - Позывные поста, кажись, "Восход", помнишь?
   - Они уже двадцать лет "Восход", Фома Фомич. Отдыхайте спокойно.
   Расхаживая из угла в угол по рубке, я думал о том, что если посчитать все убытки, которые принес, приносит и будет еще приносить Фомич государству своими всегда законными уклонениями, стояниями, отстаиваниями, страховками и перестраховками, то они, пожалуй, превысят стоимость "Державино" вместе со всей сосново-лиственничной начинкой плюс караван на палубе. Но все у него по нулям, и никто никаких официальных претензий к капитану Фомичеву предъявить не может. И помрет он с такой чистой совестью, как лапки у морских чаек.
   Миновали Канин Нос, и моя старушка "Эрика" потребовала, чтобы я надевал на нее чехол и укладывал в чемодан. Она просится туда, как пес в привычную конуру. Устала, хочет отдохнуть. Но разрешить это машинке не могу: печатаю для Фомича сдаточные бумажки.
   И все больше крепнет во мне мысль о том, что пора завязывать с морями навсегда, и уже без дураков навсегда.
   Известно, что хороший капитан должен уметь сохранить в глазах команды чуточку тайны, как умная жена умудряется сохранить для мужа в себе какую-то частицу тайны до самой смерти.
   Так вот, пора и мне покидать флот, чтобы он оставил для меня в себе чуточку неизведанного и таинственного, чтобы морская работа - водить корабли - не до конца потеряла бы для меня юношескую привлекательность.
   Еще один рейс со Спиро Хетовичем - и мне концы.
   Потому - к черту курсы повышения квалификации. Через неделю я буду свободным художником. Хватит поддаваться на подначки друзей: "Ты засиделся на берегу, штаны протер, пыль с ушей отряхни..." и т. д.