На следующее утро я проснулся вполне приободренным, будущее виделось мне в более радужных красках, так что я даже не без удовольствия смел с тарелки опротивевшую кашу, вытерпел провожающий поцелуй матери и побежал по лестнице — сверху вниз лифт в нашем доме останавливался только на каждом пятом этаже.
   Стоит ли упоминать, что, не пройдя и квартала в направлении школы, я наткнулся на знакомую компанию, две-три физиономии выделялись свежими синяками — не хуже моих, ничем не хуже. Только противников на этот раз было совсем много. Они накинулись на меня молча, не дав издать и звука, оттащили в сторону под косыми взглядами случайных прохожих. На помощь мне никто не спешил, да я и не верил в такую помощь. Чего хотели от меня эти малолетние изверги? Да ничего.
   Я как мог отбивался, а потом с какой-то звериной решимостью, молча и изо всех сил вцепился зубами, руками, чем попало в одного верзилу, которого можно было принять за их вожака. Яростное мое рычание заглушило собственную боль, а потом и оно ушло на задний план под истерическим воплем раздираемого на части моей яростью полубезумного, испуганного существа.
   Меня оттащили какие-то мужики в заводской форме, вокруг обезображенного мною малолетнего подонка образовался тот молчаливый круг пустоты, который можно увидеть в зоопарках вокруг редких тропических гадов — никто не знает, на кого тот попробует броситься. Странно, но ведь среди этой шпаны была всего пара человек старше меня — остальные были и вовсе сопляками.
   Я глядел сквозь кровавую пелену и видел в глазах своих обидчиков ужас. Это было мне хорошим уроком. Не бойся смерти и боли — и ты сам станешь чужим воплощенным страхом.
   И вот меня, расхлюстанного, едва умытого, отвели к директору школы, тот долго смотрел, потом коротко что-то сказал моей новой классной, а меня отпустил. За мной вроде как был установлен какой-то надзор, но я дураком не был и в школе с тех пор оставался паинькой, а учился я хорошо, не то что мои оболтусы-однокласснички.
   Но до конца начавшегося мучения были еще годы и годы, а пока я просто старался не расставаться с моей многострадальной грушей. А еще, выходя за ворота школы, я теперь всегда доставал из-за пазухи здоровенный ржавый гвоздь. Это потом мне подсказали — загремишь, если что, в приемник, а там и на малолетку. С тех пор как в пятидесятые изменили законы, «по-взрослому» сажали уже с десяти лет. А там и рудники через пару лет, как порт приписки.
   Впрочем, мне об этом думать было рано, я еще хотел побольше читать хороших фильмокниг, по-своему, по-звериному, по-детски любил свою маму, и даже учился с удовольствием, особенно если это была не бесполезная математика, а любопытная химия и самое главное — инженерия.
   Постепенно за первый год моей учебы в социалке я обзавелся и друзьями. Хотя нет, их скорее можно назвать лишь приятелями. Мы болтали ногами на переменах, травили детские до идиотизма анекдоты, жаловались на родителей. Одноклассники и вообще ровесники после той истории относились ко мне настороженно-миролюбиво, «пострадавшего» от моих ногтей и зубов ненавидели многие. А уж после истории с приходом в директорскую родителей этого кретина — жалобу писать — тут уж весы окончательно качнулись в мою сторону.
   Я не припомню за последующее время ни единой стычки, в которой я бы участвовал, по крайней мере, что называется, «всерьез». Я вдруг стал какой-то отдельно стоящей величиной в странной и запутанной иерархии детских банд. Со мной не хотели связываться, а потому ко мне можно было апеллировать. И ведь порой такого рассказывали про мои же напридуманные подвиги, что я только поражался. Вокруг меня собралось некоторое количество тех, кто не мог толком за себя постоять, они были забавными, эти ботаники социальных школ, они искренне считали, что знания могут их куда-то вывести. Я помнил судьбу своего отца и на знания не полагался, хотя и поглощал их с аппетитом. Мне нужны были мои кулаки, а уж потом какие-то знания. Всякие же малоутилитарные предметы вроде зоологии мне были интересны только как очередная сказка. Странно думать вот так, но ведь я когда-то был пусть довольно угрюмым и замкнутым, но все-таки ребенком, и меня забавляли многие и многие вещи. Но спортивный зал меня интересовал чисто практически.
   На третий месяц учебы в социалке я плюнул на олуха, который был учителем физкультуры младших классов, и отыскал самостоятельно комнатенку в учительском блоке, где было написано «Мартин Ки, тренер». О нем ходили странные слухи, но он учил драться по-настоящему. Мы поговорили, как мне показалось, по душам. Он посмотрел на мои незаживающие от постоянного лупцевания груши кулаки и, хмыкнув, сказал, чтобы я приходил через полгода. Полгода я сомневался, таил планы мести, потом завязывал с этим, снова сомневался и так по кругу. Через полгода я снова решительно постучал в его дверь.
   Так я начал заниматься серьезно, задвинув остальной мир на задний план. Потихоньку взрослея, хотя и оставаясь тем сухощавым, не очень высоким мальчишкой, которого многие почему-то боялись.
   Не припомню, чтобы наши занятия в полутемном зале имели какое-то название или хотя бы условную отсылку к существующей системе единоборств. Я, несколько мужиков разного возраста плюс какие-то старшеклассники с прыщами через все лицо и едва проросшими козлиными бороденками, мы встречались, изображали друг на друге какие-то приемы, нахватанные из разных школ боевых искусств, пытались находить болевые точки воображаемого противника (уж мне-то партнер для спарринга доставался лишь от раза к разу), лупили кулаками по доскам и кирпичам, покуда и вправду те не начинали крошиться под нашими ударами. Помню, в одиннадцатилетнем возрасте я впервые сошелся в чем-то похожем на схватку с самим Мартином. Тот молча положил меня на мат чем-то совсем обыденным, вызывающим сейчас только горький смех. Я красиво упал, как мне показалось, четко хлопнув ладонью по мату, но, только поднявшись, почувствовал, как из носа хлещет алая и глупая кровь.
   Это было занятно, давно я не видел своей крови. Я засмеялся и заработал тем самым крепкое рукопожатие. Больше я не позволял так с собой делать, я изворачивался немыслимо, готов был выбить себе колено или плечо, лишь бы не падать вот так, красиво и бесполезно. Потому что не важно, как красиво ты упадешь, если потом некому будет подняться.
   За это открытие я безмерно благодарен Мартину до сих пор, даже несмотря на то, что произошло между нами несколькими годами позже. Жизнь меняется, люди тоже. Тогда, в середине «тихих семидесятых», находилось мало людей, которые думали о будущем, пытались что-то создать, противопоставить болоту, поступавшему в самое чрево европейского общества из глубин Корпораций. К слову сказать, Европа тогда зажилась, почти весь XXI век был ее. Но, как говорится, вот уж это было последнее, о чем мне пришло бы в голову думать тогда, когда муравейник растущих мегаполисов еще был для меня непонятной безбрежной страной несметных таимых богатств и светлого будущего.
   Я думал, что выучусь и найду себе дорогу в жизни, не стану сидеть на месте, как мои родители. Впрочем, тогда, в свои десять-одиннадцать лет, я и об этом не думал.
   Потому что вскоре на моем горизонте возникли тени, которых я не ждал.
 
   Темное небо Имайна скользило над ним, погружая сознание в этот водоворот неосознанных мыслей, странных идей, темных звезд, далеких планет. Скорч набухал в его венах болью непрожитых жизней, тенью неосиленных световых лет, громадой неосвоенной Галактики, имя который было — Бесконечность.
   Ветви юных дерев колыхались вокруг него тайной неувядающей жизни, она была вокруг, царила, вопреки всему, вопреки невозможному. Он знал, что его собственная жизнь закончится неожиданно и непредотвратимо, он помнил о предначертанности бытия, он хранил в своем сознании те призрачные сигналы, что слали Соратники людям — весь этот сумрак железной длани судьбы, неодолимое сопротивление сотен величественных сознаний, что вычисляли и вычисляли предначертанность жизненного круга. И не могли в результате сказать самого главного — когда все это кончится, когда зачнется заря, которая распространится на все Человечество, когда исчезнет страх и ненависть.
   Когда наступит мир.
   Язык матерей не мог, не умел описать все те экзистенциальные метания, что обуревали его душу, подхваченные топью скорча, язык же отцов был слишком груб, чтобы объяснить ему причину его боли и выход из того неодолимого тупика, в который угодило его сознание.
   Девятнадцать лет. Половина жизни позади, а он не знает, что в этом мире может служить ему опорой, что скажет ему, какими императивами будет прирастать то будущее, что определит счастье потомков. Да и какие дети… язык матерей изобиловал словами, которых был лишен язык отцов, но и он не мог объяснить сути происходящего, этого неба над головой, этого черного колодца вокруг нас, готового поглотить жизни живущих и память умерших.
   Где ты, мир, в котором будет жизнь, где ты, иная Эпоха бытия?!
   Каждый день мог стать последним. Каждый день начинался с отзвука двигателей космических кораблей. Это могли быть карго-шипы космических станций оборонительного синуса Галактики, и тогда Имайн разом мог оказаться на грани голодной смерти — все семьдесят миллионов человек. Они не могли спорить с существующим порядком вещей, воины космоса нуждались в продовольствии еще сильнее упрятанных в глубинах планетарных атмосфер человеческих созданий, никогда не покидавших своих гравитационных колодцев.
   Это могли быть военные транспорты, которые забирали самых молодых, самых сильных, самых генетически полноценных туда, в ночь бесконечной космической тьмы, на погибель. С небес возвращались считанные единицы. Седые, лишенные конечностей, развращенные постоянным ожиданием собственной смерти, облученные всепроникающей космической радиацией, они занимали ключевые позиции в расшатанном постоянной войной социуме Имайна, не понимая своих потомков, покуда огражденных от бушующей поодаль войны, они не ждали от общества жалости или благодарности. Они просто и эффективно в нем правили.
   Потому что на месте карго-шипа могли оказаться черные громады безумных порождений далекого космоса — рейдеры машинной цивилизации, не знающей жалости и не помнящей доброты. Враг, оказавшийся в пределах ЗСМ*[1] населенной планетарной системы, мог сокрушить любую орбитальную оборону, мог прорваться сквозь любой экран. И мстить, мстить, мстить…
   За что?
   Он тоже не знал, хотя все силился понять. Права или неправа была мать, что старалась не напоминать ему лишний раз про курсы и сержанта-рекрутера. Прав ли был он сам, глядя в черное небо Имайна и дрожа от страха.
   Скорч был для него той пещерой, в которой можно было упрятаться навеки, в которой его страх становился чем-то несерьезным, невероятно далеким, чужим. И только небо, опрокинутое навстречу его глазам, было той реальностью, от которой не откупишься, от которой не избавишься.
   Наутро скорч проходил, отступая на дальние границы сознания. Все-таки химические дорожки к подсознанию лишь кажутся короткими, уводя его в такие дали, что обратный путь может занять весь остаток жизни. Деревья качаются и улетают вдаль, птицы не поют, потому что их нет, светила встают и садятся, но есть ли им дело до него — испуганного человечка, которому не осталось места в этой жизни.
   Миджер очнулся около полудня, очумевший после скорча, страшный, с трудом понимающий, где он и что он. Тьма с ними, с постэффектами, химия давала отдых сознанию, оттягивая окончание бала все дальше и дальше. Его беспокоило не то, как отреагирует мама, узнав о содеянном, его беспокоила сама его жизнь. Она началась не сегодня и не вчера, но она может закончиться завтра или послезавтра, и он не может ничего, ну ничегошеньки этому непреодолимому течению противопоставить.
   Миджер поднялся со смятой койки, кое-как ее заправил, написал извинительную записку маме и вывалился вон.
   На улице светало.
   Плетясь кое-как по пыльной дороге, Миджер все пытался вспомнить, когда он последний раз ел. Надо было остаться, позавтракать, еще было время, но шанс встретиться с матерью был слишком велик — а показаться ей с этими красными глазами и трясущимися руками… это было выше его сил, пытка почище голода и жажды.
   — Не хочешь ее огорчать… так не огорчай, бестолочь.
   Плевок полетел куда-то под ноги, забился в пыль и исчез. Самому бы так исчезнуть. Чтобы никого не видеть.
   На пищефабрику он явился с получасовым запасом, из его смены никого не было, но грозная фигура Остина уже привычно торчала за прозрачным пластиком наверху. Миджер махнул тому рукой, не удостоившись в ответ и намека на внимание. Попробуй опоздать — вот тогда получишь в полной мере.
   Чаны конвекторов шеренгами шагали куда-то в полутьму цеха, пахло кислятиной и пролитыми реагентами. Ночная смена постаралась. Начнем с уборки, заодно развеемся. Хищный оскал раструба самоходной уборочной установки громко завыл, но двигалась та медленно и отчаянно скрежетала. Тяни-толкай, а что поделаешь, тратить ресурсы на автоматы поддержки считалось неверным, убирали все больше просто — руками. Человек живет и размножается почти что сам, дай ему воздух, пищу и тепло. Хотя пищу он умеет и выращивать, не так ли?
   Бормоча что-то себе под нос, Миджер подкатил уродливое устройство к подозрительно темневшему на покрытии пятну. Так и есть, хищная субстанция грибковой колонии уже забралась втихаря по стенке чана, поближе к дармовым источникам пищи. Бестолочи. Миджер подхватил тяжеленный раструб и принялся рывками отхватывать сразу целые шматы розового студня. Вот сколько биомассы пропало по вашей милости. А ведь еще полчаса — протухло бы, дезинфицируй потом все помещение. И хоть бы кто его за старания похвалил — твоя работа, ты и работай. А вот как оставил бы все как есть, замучились бы устранять!
   Проверил еще раз герметичность шлангов, пошел на доклад к Остину. Тот молча выслушал, записал об утечке в журнал, потом уставился на Миджера немигающим своим взглядом.
   — Скорч?
   — Н-нет…
   — Не ври. Я вижу.
   Язык матерей у него выходил грубым, рубленые фразы царапали нёбо, мешая нормально с ним разговаривать, будто вся эта грамматика для него была совершенно несущественной — он говорил, его понимали, остальное было не важно.
   — Я… я случайно, мне одноклассники…
   — Знаю. Когда уже ты закончишь эти игры. Я знаю тебя вот с такого возраста, и всегда ты лез туда, куда не надо.
   — А куда надо?
   — Ты же знаешь, у нас один путь на свободу — туда, в небо.
   — С такой свободой недолго живут…
   Остин скривился, будто кислятину проглотил.
   — Ты слабак, пацан, ты абсолютный слабак, что я с тобой вожусь…
   Миджер скатился по лестнице вниз, к своим, испытывая непонятные угрызения совести. Этот солдафон и сам не знал, зачем это все, ничего толкового сказать не мог — а все туда же, обвинять, патетику разводить. А еще Миджера снова захлестнул этот неизживаемый страх.
   Он поселился в нем невесть когда, в раннем, должно быть, детстве, но избавиться от него с тех пор не удавалось. Разве — ослабить, заглушить… скорч в тот раз помог, но надолго его не хватило.
   Миджер тряхнул головой, хотелось от души дать себе по физиономии. Большей глупости он не совершал с самого детства, когда, помнится, решил отправиться на поиски приключений. Далеко не ушел, но получил такую головомойку от рейнджеров, что от стыда был готов провалиться сквозь землю. Десять лет ему тогда было, а не забылось.
   За мыслями и хождением от одного чана к другому прошло еще несколько часов, Миджер переглядывался с другими контролерами, заполнил какие-то формы для отправки биологу-инженеру, а потом уже почти устало поплелся на обед. Пища непритязательная, но калорийная, если не вспоминать матушкины щи, так и вполне съедобно. Основная толпа из формовочного цеха еще не набежала, так что можно было посидеть в относительной тишине, не морщась от гомона «бойцов». Если бы не их семейный огородик да пластиковый домик для цыплят, так бы и питались розово-голубым трясущимся суррогатом. Говорят, пилоты любят, по сравнению с гидропонными концентратами — просто фейерверк вкуса. Миджер не знал, что такое этот гидропонный концентрат, но рассказам верил. Нет, правда, этим можно было питаться. Даже бифштексы жарить.
   Запив обед хорошим стаканом чистой воды, Миджер отнес остатки обеда в приемник, поднос вместе с объедками сойдет после переработки прекрасным сырьём для перепроизводства биомассы. А потом снова — на стол или в сублимат.
   Вернувшись в цех, он снова погрузился в рабочую апатию, что помогала ему коротать время. Один раз что-то бабахнуло там, на крыше, и Миджер сам не заметил, как скорчился у основания одного из чанов от приступа лютой паники. Нет, нет, успокойся, уронили что-то на грузовой площадке.
   Чтобы прийти в себя, Миджер отошел к окну, косясь через плечо — не видел кто?
   За прозрачными по весне щитами разноцветной мозаикой беззвучно шелестело цветочное царство. Не розы какие, так, шиповник, яблони дикие. Кто сажал — никто уж и не помнит, десяток дней поцветут, а потом о них никто и не вспоминает. Как мы все тут… Каким ветром занесло людей на эту планету? Однажды покажется начальству, что слишком зелень разрослась, и вырубят деревья, сровняют кустарник с подоконником, цветы отцветут и невесть когда появятся снова.
   Опять одно и то же, мысли Миджера снова и снова возвращались на эту бессмысленную тропу. Когда все это кончится…
   Он скрипя зубами вернулся к агрегатам. Лучше так, занять делом руки, у него хорошая работа, у него нужная работа.
   Забытье механических действий спало уже ближе к вечеру, когда на его плечо легла вдруг чья-то тяжелая ладонь. Это был Остин, он тяжело опирался на старый суставчатый свой протез, но даже не морщился. Чего ему…
   — Миджер, у тебя сегодня тренажеры на курсах. Не забыл?
   — Не забыл, дядя Остин.
   Он любил временами называть его так, дядей. Вроде бы в отместку. За отца. И вообще. Чего ему надо?
   — Так собирайся, опоздаешь.
   Миджер пожал плечами, сходил в блок дезинфекции, сменил робу. Пусть его. На самом деле времени было еще полно, и он мог бы еще битый час приносить Галактике пользу, а вот собирай вещички да рви когти на курсы. Прямо позабытые уж школярские годы. Хотя нет, тогда он не так боялся.
   Миджер быстрым шагом направился в пищеблок — перед тренажерами вообще-то это не рекомендуется, но сегодня ему было все равно. На ужин давали мутную густую пахучую жидкость, которую все привыкли называть просто «киселем», заедать ее полагалось сладкими крошащимися хлебцами. Витамины, белки, углеводы, клетчатка. Чем не пища для тех, кому выпадет покорять пустоту пространства. Есть это можно было, только крепко зажмурившись и представляя на месте сублимированной баланды что-то более съедобное.
   За соседним столиком расселись по лавкам те самые «будущие покорители», сверстники Миджера, плюс-минус год возраста. Они бескультурно орали, шелестели упаковками, не давали сосредоточиться. Иногда Миджеру жутко претило общество его ровесников. Что хорошего вот так разговаривать ни о чем, болтать ногами, сплетничать и хвастаться — нет, не излишком мозгов. Лучше уж молчать.
   Послушать этих ребяток, они хоть сегодня — на Исход, боевые псы, которым дай только воли — вцепятся в глотку врага, совершат немыслимые подвиги и вернутся назад — героями. И тут же с высокопарного хвастовства разговор перешел — шепотом, потихоньку — на скорч, да с чем его едят, да зачем он нужен. Спросили бы вас родители, где берете, вот быть бы вам дранными ремешком.
   Миджер покачал головой, стараясь опустить лицо пониже в миску. Еще пристанут со своими сплетнями.
   — Что-то давно из Галактики ничего не слышно! Забыли нас, что ли? Так они врага без нас уничтожат, а что мы будем делать?
   «Идиоты», — пробормотал Миджер, поднимаясь из-за стола.
   Помолчали бы, честное слово. Да есть ли таким место в той самой Галактике, о которой они толкуют? Для него эта война была чем-то ужасным, невозможным, от чего хотелось бежать. И глупые разговоры казались Миджеру оскорблением памяти тех, кто не вернулся. Тех, кто еще не вернется. Да среди этих пацанов таких будет больше, чем могло себе позволить небо Имайна. Чем могут представить они сами.
   Миджер покинул корпуса фабрики со смешанным чувством. Еще было полно времени, лучше побродить по свежему воздуху. Почему он все время думает о войне? Почему не думать о жизни, о любви?
   Мама любила вечерами рассуждать о том, что надо бы Миджеру встретить хорошую девушку, умную, добрую. Была бы ей радость — наблюдать за нами, вспоминать… она как-то разом сникала, видно, снова зарекаясь поднимать эту тему. Миджер даже не собирался спорить, Любовь — отвратительное слово, когда вокруг творится такое. Что толку цепляться за эту жизнь, заводить какие-то связи, чтоб потом горше было оставшимся? Оттуда, с небес, из Исхода возвращались единицы. Да и те, что могли вернуться… ничего, кроме тоски, эти люди в нем не вызывали.
   Года полтора назад Миджер уже пытался вернуться в круг своих сверстников, гудеть на вечеринках в глубине окружавших их промзону лесов, он даже познакомился с девушкой по имени Илия и даже вроде почувствовал ответную симпатию с ее стороны… все закончилось однажды и сразу. Илия не отрываясь смотрела на него своим внимательным взглядом, а ее руки скользили по его плечам, по груди, опускаясь ниже.
   Миджер прочитал все в ее глазах. Прилет транспорта, расставание, ее живот, натянувший плотную ткань комбинезона. И черная карточка официального уведомления. Тела присылали еще реже, чем выживших. Так однажды не вернулся его отец, так же, почти так же вернулся дядя Остин.
   Он в тот день как мог осторожно отстранился и побрел домой. Илия, кажется, поняла. По крайней мере попыток завязать «серьезный разговор» с ее стороны не последовало. Они часто виделись, их поселок жил достаточно уединенно, народу было не так много, но они только улыбались друг другу да расходились по своим делам.
   Миджеру казалось, что мама так и не была в курсе этого эпизода, но даже если знала — ничего не сказала.
   Ну когда же звякнет проклятый информер на запястье! Он потряс попискивающий приборчик, всмотрелся в темнеющее небо. Так изведешь себя, шляясь. А ведь на курсы лучше являться «в свежем, бодром расположении духа», как говорилось в наставлении курсанта. Да уж.
   Впрочем, несмотря на привычку не ждать от грядущего дня ничего хорошего, Миджер не сомневался в успешном прохождении курса пилотирования. Плевать на мысли и настроения. Там, внутри, было совсем иначе.
   Когда наконец сигнал раздался, в пыльной прошлогодней трухе листьев под его ногами уже протопталась изрядная картинка — кругами, кругами. Что ты вот тут выхаживаешь, а?
   Сделав два резких взмаха, под хруст сухожилий Миджер припустил вверх по холму, резко, в такт бегу, вдыхая и выдыхая. Кислород — лучший допинг, что бы там ни говорили любители химии.
   — Курсант Миджер Энис!
   — Да, сержант!
   — Почему вы всегда являетесь на занятия впритык?
   — Не хочу тратить на себя ваше внимание, сержант!
   — Мое внимание — это мое дело, курсант. Возможно, я хочу с вами кое о чем поговорить, а вы мне не оставляете такого шанса.
   — Виноват, сержант, завтра приду заранее!
   — Будьте так любезны.
   Сержант смотрелся жутко — с изукрашенной бесцветными разводами кожей на безволосом лице, без обеих рук, с безумным пластиковым манипулятором, спрятавшимся у него на груди. Нужно было видеть, с какой ловкостью он им при случае орудовал! От этого становилось еще жутче, но, как ни странно, даже мерцающие частотой сканирующего луча его зрительные имплантаты, заменявшие сержанту потерянные глаза, ничуть не смущали Миджера своей нарочитой нечеловекообразностью. Если увечья дяди Остина и казались ему чем-то ужасным, недостойным человека, уродующим его физическую красоту, то сержант казался частью этой машины, в которую его превратила судьба, он жил в ней, как моллюск живет в своей раковине. И был тем доволен, что есть еще в Галактике цель для приложения его могучей энергии — целью были такие, как Миджер, будущие жертвы неминуемой бойни.
   Если другие вернувшиеся часто казались жертвами печальных обстоятельств, сержант был частью военной мясорубки, её продолжением, смыслом и движущей силой. Он возглавлял местное отделение рекрутерской подготовки и гонял всех и каждого лично, не полагаясь на других отставных сержантов. К слову, он был единственным из них, кто официально ни в какую отставку и не уходил.
   — Курсанты! Сегодня я хочу, чтобы вы показали, чему нас все это время учили. Это не финальный экзамен, но пора вам попробовать себя в том деле, к которому вас тут так долго готовили. Сегодня пройдет один из ключевых тестов, по результатам которых из вас выделят кандидатов на дополнительное обучение — которое вам придется проходить отнюдь не на Имайне… — Этот голос был не таким безжизненным, каким привыкло слышать ухо синтезированную речь. Он звучал ровно, обволакивая сознание. Миджер почувствовал, что ему даже интересно, что же это за тест. Прошел ли его сам сержант, все-таки его списали на планету, пилоту же не нужны ни руки, ни глаза, чтобы управлять боевым модулем. Значит, на пилота сержант не был годен.