Иногда подступала обида на возлюбленного. Почему даже не пытается оградить ее от болезненных ударов? Конечно, если она пожалуется на мальчишку Петьку или на актрису Аньку, он их накажет. Но и само это наказание будет новым унижением для нее.
   Впрочем, думать дальше в этом направлении не давала любовь. Бог ты мой, она каждый день видит его, слышит его, целует его! Да разве это не то, о чем она мечтала, сколько помнит себя?!
   Парашино новое положение дало ей новую точку зрения на мир и на человеческую натуру. Многое ей открылось и отозвалось в ней печалью.
   Барин разрешил видеться с родимой семьей, когда хочется. Но хотелось не так уж часто, потому что и родные не хотели щадить ее душу и ее честь – как жалкие рабы, торопились извлечь из всего выгоду.
   Сколько просила батюшку меньше пить – куда там! О долгах его сообщали другие. У того полтинник на пропой занял от ее имени, у того рубль. Не жалко ей, да стыдно. На виду она у всех недоброжелателей. Рады они всякому напоминанию о «той грязи», из какой она вышла в «князи».
   Брат Афанасий не лучше. Первый был во всех кулачных боях и драках, а как появилось решение управляющего сдать буяна в солдаты, прибежал к сестре – спаси от рекрутчины. Спасла.
   Даже кроткая, вечно больная матушка то и дело присылала к Параше Мишутку не без корысти. То Матрешу просила взять под крылышко – нездорова, ни к чему не годна, кроме пения, то Николку, чересчур шустрого и озорного, умоляла определить дворовым мальчиком и положить ему жалованье.
   Для себя ничего не просила Параша у любимого. Никогда. Чем подчас его даже огорчала. Ломала себя, если приходилось хлопотать за своих Николай Петрович, чувствуя это, выполнял ее просьбы тут же.
   – Ах, Пашенька, экий пустяк...
   Не было между ними двумя ни тайн, ни обид. Будто начертали они круг и встали в него – чур, все дурное, чур! Прочь беды, что за невидимой линией!
   Но мир наступал на них со всех сторон – уж и вовсе спиной к спине, защищали они свою любовь. Того и гляди собьют их с ног, разлучат, разбросают в разные стороны.

8

   Как только схлынуло первое опьянение любовью, молодой граф вернулся к делам. Он достраивал и перестраивал любимое свое Кусково, но все больше жаждал испытать себя в ином, не вотчинном масштабе. Сильное чувство давало сильную же энергию к действию. Желание утвердиться не только в глазах батюшки, но и во мнении всего общества росло день ото дня. Как пойдет его государственная служба? Способен ли он сделать карьеру? Конечно, театр – всегда радость, он для души. Но хорошо было бы доказать, что и другие поприща ему под силу... Он с нетерпением человека, уже во многом опоздавшего, ждал решения о назначении его директором Московского банка. Он многое ставил на это...
   Старый же граф хлопотал о месте для сына в Сенате, преследуя две цели: естественное для наследника возвышение в обществе и удаление его от Параши. В северной столице, где полагалось сенатору проводить почти все время, выполняя свои почетные обязанности, развлечений немало. Немало и блестящих красавиц, которых хотел бы старый граф видеть рядом с Николаем. Расстояние же от Петербурга до Кускова такое, что на свидание с актрисой сын не наездится. С глаз долой – из сердца вон.
   Не без умысла так настойчиво снова и снова приглашал граф императрицу в родовую усадьбу. Показывая диковинные красоты, угощая домашними яствами и заморским вином, легче поговорить о судьбе и карьере молодого Шереметева. Наконец вырвал-таки любезное обещание Екатерины летом, при посещении Москвы заехать и в Кусково, где она гостила лет десять назад и провела незабываемые часы.
   Готовиться к визиту стали заранее. Придумывали всякое. Сюрпризом должна была стать беседка из полевых цветов, столь любимых царицей-матушкой. Но основные надежды возлагали на новый, отстроенный наконец-то театр и на спектакль «Самнитские браки». Музыка Гретри, первый сюжет – Жемчугова, которой в это лето должно было исполниться семнадцать лет.
 
   Семнадцать... Это значило, что немыслимо долго тянулась немыслимая связь аристократа с простолюдинкой-рабыней. Четыре года – примерно тот срок, за который женщина и мужчина утрачивают жажду познания друг друга и разбегаются, если их не держит семья.
   В этом случае все было по-другому. Невозможность раскрыться в семейном созидании оставляла невыявленные стороны в каждом. Графа поражала кротость Параши. Почему она не испытывает их отношения на прочность? Почему не заботится о собственном будущем и не спрашивает, что думает об этом он? Как решает свои дела с Богом – все же не венчана истая христианка? Задевало: неужели не хотелось бы ей видеть его супругом перед людьми? Неужели и впрямь довольна тем, что есть, и не желает большего?
   Была ли она довольна?
   Какое там!
   Вместо сердца гигантские качели. Р-р-р-раз! И в самое небо несет ее блаженство – быть рядом с тем, кто один во всем свете мил, гладить его мягкие русые волосы, слушать его рассказы о берлинских музеях, парижских театрах или нравах московского высшего общества. Р-р-р-раз! И нет ей места в его жизни. Он в столице и в свете, она одна в «Мыльне». Каждая поездка любимого в Москву или в Петербург для нее большое прощание и маленькая смерть. Улыбайся, жди, встречай. А не вернется... Что ж, он не только ничем не обязан, но обязан когда-нибудь не прийти.
   Странно, но она больше не ревновала его к женщинам. Не от себя вела отсчет событиям, а от него, и потому по-матерински жалела его, попавшего в ловушку обстоятельств. Понимала: надо ему жениться, завести детей, но отрешиться от необъяснимой надежды, что все устроится как-то по-другому, не могла. Каждая клеточка в ней кричала: навсегда, во всем, в жизни земной и вечной им предначертано быть вместе.
   Не говоря о главном, они о нем говорили... с помощью театра. Здесь они проигрывали возможные и невозможные варианты своей судьбы, жадно вглядываясь друг в друга и готовя свои души к романтическому подвигу.
   Нет, совсем не случайно Николай Петрович подбирал для постановки спектакли, разными сторонами поворачивающие один и тот же сюжет: двое любят друг друга, не могут соединиться из-за внешних обстоятельств, но ценой огромных усилий все-таки преодолевают их. Началось с «Лоретты», небольшой оперы, по ходу которой богатый граф женится на бедной девушке, презрев осуждение своего круга. Через год в Кусково ставили «Добрую девку» Пиччини. Теперь Параша звалась Розеттой, и роль исполняла, используя немалый опыт печали, а значит, сильнее трогая души. Дальше шла «Люсиль» Гретри. Люсиль живет в господском доме, хозяин которого влюбляется в героиню, не зная ее позорного происхождения. Все открывается, но знатный рыцарь не отступает от своего намерения и женится на любимой.
   В опере Гретри «Самнитские браки», которую готовились показать императрице Екатерине, та же тема – неравный брак, правда, в зеркальном варианте. Знатная Элиана любит Парменона, вождя восставших угнетенных самнитян. Рабство не дает права любить ни ей, ни ему. И Элиана готова на все, чтобы самнитяне обрели свободу. Она – вдохновительница, она – внутренняя сила рвущихся к освобождению воинов. Завоевание свободы довершается соединением влюбленных.
   Что за этим странным сюжетным однообразием?
   Искал ли Шереметев-младший подсознательно «подсказку» для решения нерешаемой задачи?
   Вело ли его желание получить ответы на свои невысказанные вопросы от любимой?
   Пытался ли он приучить аристократическую публику к немыслимому варианту, напоминая ей об относительности общественных перегородок – они ведь не до неба, перед которым все равны?
   И первое, и второе, и третье... А кроме всего, важнее важного для них этот диалог сам но себе, тайный диалог двух душ. Хождение по одному и тому же кругу дарило им боль и странное наркотическое наслаждение.
 
   Роль Элианы Параше сразу удалась.
   Начать с того, что ей очень пошел мужской костюм, в котором Элиана проникает и в стан врага, и к любимому воину Парменону. Белые плотные чулки подчеркивали стройность ножек, тяжеловатые башмаки – их изящество. Тонкая талия, перехваченная металлическим поясом, напоминала о хрупкой женственности, шлем и султан из страусовых перьев прибавляли росту. Принц, паж, подросток, девственница и... страстность, накалявшая все вокруг нее добела... Холодность жеста и жар сильных низких нот, рождавшихся в груди... Противоречия эти волновали Николая Петровича до странной слабости, до головокружения. Элиана была изображением той Параши, совместившей все несовместимое, которую он впервые узнал как женщину четыре года назад. И в то же время нынешняя его возлюбленная оказывалась незнакомо-влекущей, притягательной.
   Семнадцатилетняя, расцветшая, она каждой арией говорила ему: пойми, какая я, что со мной – ради нашей любви я все терплю, я готова на все.
   Заезжему голландскому художнику Николай Петрович заказал портрет Параши в костюме Элианы. Еще не исчезнувшая детская припухлость губ и страстная затуманенность взора, чувственная округлость овала лица... Этот портрет всегда висел там, где особенно часто мог на него падать взор молодого графа.
   Как у всякой настоящей актрисы, жизнь у Параши не отделялась от театра. Сюжеты спектаклей поставляла жизнь, но и вокруг сцены то и дело рождались житейские сюжеты.
   Каждый день начинался репетицией. Собирались в то лето в «воздушном» театре. Невысокий холм – сцена, другой холм – зрительный зал; оба огорожены деревянными «шпалерами» – досками с написанными на них картинами на античные сюжеты. Музыканты настраивали инструменты, Николай Аргунов примеривал, где разместиться «колоннам», где «морю» на тот случай, если «Браки» придется ставить в сильную жару и в новом – закрытом – театре будет очень уж душно. Актеры разбились по группкам, они хоть и в обычных, не театральных нарядах, но все-таки одеты ярко, одна Параша выделяется среди всех строгой простотой одежды: светло-серое платье, ни лент, ни бантов.
   Григорий Кохановский, оперный герой-любовник, кокетливый, вихлястый, всегда смешон в своем стремлении выглядеть «благородно»: напудренный парик, нежно-розовый камзол – все это носится им так не по-мужски, что рождает желание подшутить над ним. Степан Дегтярев, еще совсем молодой и соперничающий с Кохановским за первые роли, подкрадывается к «герою» сзади, сдергивает у него с головы парик и под общий смех рассматривает его:
   – Э, да сия накладка из «Опыта дружбы» – в сих кудрях я изображал слугу. Давненько это было.
   Натягивает парик себе на голову боком и задом наперед.
   – И моль не съела?
   Кохановский вырывает парик и держит его в руках. Он не на шутку рассержен, драка близка, и Пашенька, будто совсем невзначай, оказывается между ними двумя. А рядом с ней тут как тут Аргунов.
   Аргунов, собственно, и есть тот сюжет, который не Парашей писан, но и про нее тоже. Всюду чувствует она на себе его взгляд. Нечаянно перехваченный, бывает он тяжел до угрюмости. А сейчас художник улыбается ей и, оставив заботы о декорациях, прогуливается с ней по парку, иногда осторожно касаясь ее левого локтя и тут же отдергивая руку.
   Подошли к Вороблевскому, строго расспрашивавшему двух певцов:
   – Были вчера в Перове?
   – Были. Но зачем были, непонятно.
   – Чему можно научиться у поваренка Андрюшки, который у Голицыных представляет Феба? Морда – во! Вокруг головы проволока наверчена. С балкона мальчишку на толстой веревке спускают, он со страху и роль забыл, ногами и руками по воздуху лупит.
   Засмеялась Параша, засмеялся и Аргунов, посмотрели друг на друга, словно переглянулись. «Ах, ни к чему это...» И холодком в сердце закрадывается вина – без вины она виновата в той доверительности, которой она не хочет и которой ищет друг ее детства.
   И снова длится приятная прогулка по парку.
   – Пашенька, – говорит Аргунов. – Вчера попал я на «Дидону» у Кутайсова. Барину что-то в игре примадонны не понравилось. Он вбежал прямо на сцену и отвесил ей оплеуху. Дидона поморщилась от боли, да и вошла в свою роль снова.
   Невольно Параша провела ладонью по собственной щеке и вспыхнула. Связывает это ее с Аргуновым: он раб и она рабыня. Но все-таки это лишнее. Не будет же она обсуждать с ним барские замашки, коли один из господ ей дороже всех на свете. Глянула прямо в глаза собеседнику:
   – Так то Кутайсов. А вон, – кивнула на дорожку, по которой приближался Николай Петрович, – а вон Шереметев.
 
   ...Сюжет «Аргунов» развивался все то лето.
 
   Однажды художник снова сказал ей, что все же хотел бы написать с нее портрет. И что последняя работа, моделью которой служил старый крестьянин, ему удалась; даже батюшка, скупой на добрые слова, похвалил:
   – А сие было нелегко, ибо в мужике одна характерность и никакой красоты. Гармония же сама ведет кисть.
   – Тогда и мой случай не поможет, Коля. Подружки мне совсем в красе отказывают. Иль ты из жалости?
   – Что ты, что ты, Парашенька, – замахал на нее руками. – Красивей тебя нет. Красота у тебя особая, не всякому открывается. Но если кто посвящен... Кто понимает... Если кто любит не низкое... Кто слушал тебя и души твоей коснулся... – Аргунов окончательно запутался в словах и смутился, и Параша пришла ему на помощь:
   – Спасибо. Хочется тебе верить. Я постараюсь помочь тебе и охотно стану позировать.
   В ее обещании была и нежность, и грусть.
 
   В Европе в ту пору были особенно модными двойные портреты. На одном полотне изображались, как правило, муж и жена. По той же странной прихоти, по какой Шереметев-младший проигрывал невозможный альянс на сцене, возник этот замысел: он и Параша. Пусть не на публику, не на показ, повесит работу где-нибудь в дальних покоях. Пусть только на полотне – а все же вместе. Тем и ответил на просьбу Параши дать заказ своему молодому художнику.
   Параша обрадовалась, так даже лучше. Все станет на свои места, исчезнет всякая неловкость.
   Заказывал граф портрет в присутствии Парашеньки.
   – У нас парных парсун я что-то не видывал.
   – Я постараюсь достичь должной высоты в новом для меня деле, – с достоинством пообещал художник.
   – Да уж, постарайтесь. Я заплачу вам вдвое, хоть и на одном полотне, но приходится изображать два лица.
   – Николай Петрович, – неожиданно в разговор вмешалась Параша, – деньги заманчивы. Но для тех, кто, как Николай Иванович, отмечен явным талантом, важнее другое. Пообещайте: коли парный портрет будет небывало удачным, лучше голландских работ... Вольную автору, а?
   Параша видела, как Аргунов напрягся, тонкое лицо на глазах осунулось от скрытого волнения.
   – Пообещайте, граф, – попросила снова, то ли игриво, то ли твердо, с непривычными властными нотками в голосе.
   Николай Петрович пожал плечами:
   – Вообще-то мы, Шереметевы, не выбрасываем наших подданных на все четыре стороны. Но если ты просишь... Так тому и быть.
   Но в самый последний миг перед первым сеансом Николая Петровича фельдъегерской почтой вызвали в Москву в связи с хлопотами о директорском месте в банке.
   – Придется тебе, Пашенька, позировать одной.
   Увидел в глазах ее слезы. Понял, что, как и для него, для нее важна полумистическая связь, остановленное мгновение их единства.
   – Примета, да? Ты тоже думаешь, что судьба скрепляет запечатленных вместе? Став неразлучными на одном полотне, не разлучимся и в жизни?
   Не отвечая, кивнула.
   – Кто помешает мне чуть позже заказать двойной портрет? И не Аргунову, а заезжему из Голландии мастеру?
   И неожиданно заговорил о том, о чем они никогда раньше не говорили:
   – Милая, ты же знаешь, как крепки узы, связавшие нас. Когда-нибудь... Постепенно... Императрица не вечна. Взойдет на престол Павел... Он мне друг... А может, и сама, тебя увидев... А если властитель не выкажет гнева, и прочие примут благосклонно...
   Параша улыбнулась сквозь слезы:
   – Условия прежние? Аргунову вольная, коли будет портрет хорош?
   – Как скажешь, душа моя.
 
   Была одна тема, которой она не могла затрагивать в разговорах с графом, тема больная, мучительная, требующая обдумывания и обсуждения. Как жить достойно в неволе? Как сохранять дар, посланный Богом, в обстоятельствах унизительных? Понять ее мог только тот, кто сам пережил возвышение души, низкому званию не соответствующее, – то есть Аргунов.
   Пашу все еще будоражило самоубийство молодого художника Васильева. Не пьяница был, богобоязнен. Глухо говорили, что полез в петлю из-за любви. Думая о своей дальнейшей судьбе, о предстоящем расставании с любимым, Параша обычно гнала черные мысли. Грех! Смертный грех! Но невольно обдумывала и этот вариант, потому как совсем невыносимо было представить любимого рядом с иной женщиной – законной супругой. Позируя Аргунову, спросила:
   – Как думаешь, Николаша, простит Господь Васильева за то, что жизнь, Богом данную, самовольно оборвал? За петлю эту страшную?
   Аргунов ответил так быстро, что стало ясно: и он обо всем этом много думал:
   – Бог – отец нам всем. Какой отец не простит сына своего, коли знает про его муки? А уж как Васильев страдал, как страдал! Ждал, надеялся – вот воля, протяни руку – и твоя. Когда столик наборный с планом Кускова заканчивал, Петр Борисович все хвалил его за красоту и точность. Не сомневался мастер: отпустит его барин в родную деревню, где душа-девица ждала. За невесту его там парни снова и снова сватались, время шло, а у графа новый азарт, еще одну работу приказал сделать. Не выдержал он...
   – Коленька, а как же талант? Жизнь его тем большую цену имела, что духом была освящена, верно?
   – Согласен с тобой. Душу бессмертную погубить – страшный грех. А талант прикончить – грех неизбывный. Вот, скажем, тебя Господь послал в мир не только для того, чтобы здесь ты жила и радовалась, но и чтобы дивным голосом своим других возносила ввысь и радовала.
   Параша не видела его лица из-за холста, но почувствовала, что сейчас свернет он и вовсе на осуждение Николая Петровича, как это обычно делал в их разговорах. Ненавязчиво, незаметно, а свернет.
   Так и вышло. Издалека подошел Аргунов к молодому барину. Не о нем вел поначалу речь:
   – Да есть ли тот, кому легко с Божьим даром, Парашенька? Одного губят крепостные цепи, другого зло в бараний рог сворачивает, а третьего полная воля отводит от цели.
   – Да-да, я тоже об этом думала. Какой музыкант Вороблевский, а чернеет с годами душа, и музыка непрозрачна.
   – А Николай Петрович, – не выдержал Аргунов, – в развлечениях теряет свое искусство, не упражняет руку.
   – Ну, виолончелист он замечательный, – возразила Параша.
   – Был...
   И она подумала, что и впрямь молодой граф стал холоднее к любимому своему инструменту.
   – Во все времена и при всех обстоятельствах должно пробивать свой путь в искусстве работой. И какой работой! Каторжной. С нас спросится, а не с графа, который дал или не дал вольную, – сказал Аргунов.
   Не согласиться с ним она не могла. А соглашаться не хотелось, потому что очень уж ловко он отделял ее от любимого и соединял с собой. Пусть только в мыслях, но и в мыслях не надо. Будто бы сговаривались они о чем-то за спиной графа. Даже самое маленькое лицемерие – уже измена.
 
   Не хотелось ей этих сеансов... К тому же Аргунов раз от разу становился все напряженнее и будто на что-то сердился. На нее? На судьбу свою? Почему он с ней неприветлив, почти груб? Но коли решается судьба собрата. Она приходила позировать каждый день.
   Встречались они в одной из гостиных большого дворца. Аргунов наказал ей быть одетой в легкое белое платье, иметь при себе прозрачную шаль. Портрет задумывался парадный, и Параше надлежало принять «значительную» позу. Но сидеть без движения было трудно, вспомнилось детство, потянуло к озорству. Вскочила, охота взглянуть на портрет – что там?
   – Прасковья Ивановна, могу вас просить? Забудьте о моем присутствии, это вам нетрудно. Отдайтесь размышлениям или чтению, которое привяжет вас к месту.
   – Ах, ах! «Прасковья Ивановна»! Ах, «Николай Иванович»... С чего это ты? Мы всегда были и будем Николушкой и Пашей. Помнишь, как ты, я, Афанасий и Павел яблоки воровали в саду урядника? Страшный он был, – и Паша состроила угрожающую мину. – Не хочешь вспоминать? А зря. Ведь все одно, пусть годы прошли, а души наши относительно друг друга остались без изменения.
   – Нет уж! – Аргунов резко положил кисть рядом с палитрой. – Все изменилось! Все! Этот портрет ваш мне заказан графом. С большими посулами...
   – Да. Будет вольная, я еще раз спросила.
   – Видите, судьбу человеческую нынче вы можете решать мигом, и в этом перемена.
   Она хотела было встать: трудно протестовать сидя. Но Аргунов жестом приказал ей не двигаться.
   – Нет уж, слушайте! И наконец, этот портрет я пишу во дворце, куда в обычное время войти не могу как существо низшего ранга по сравнению с его обитателями. Потому... Рад бы вас звать Пашенькой, да не могу.
   Параша чувствовала: совсем близки слезы. Если человек, которого она считала другом, не хочет понять ее, то что говорить о всех остальных?
   – Не чувствую я себя здесь барыней. Николай Петрович – ему я готова служить до гроба – богат и знатен. Так что? Мне-то нельзя меняться. Чуть корысти или гордости, и кто я? Как оправдаюсь перед Богом в грехе? Даже вольную, которую для вас просила, для себя и для братьев своих просить не могу. Каждый миг помню, что крепостная я, крепостная.
   Помолчала.
   «Я тоже отныне буду на «вы». Пусть знает, что обиделась, не все же терпеть безропотно. Тот дает волю зависти, тот капризам, и никто не хочет подумать обо мне. Терпела, покуда терпелось, но... И все-таки, все-таки не о себе надо думать. Пожалеть надо дорогого друга, с кем пройдена часть жизни».
   Молчит художник, погруженный в работу, и кажется Паше, будто ударяет он кистью по ненавистному лику – что ни мазок, то удар. И совсем тихо, робко закончила свою исповедь:
   – Боюсь потерять себя, из рабства внешнего в рабство иное попасть, во грехе погрязнув.
   – Я же, дабы не потерять себя, буду, напротив, с ними, богатыми и властвующими, равняться, – закусив губу, сказал с вызовом Аргунов. – Получу вольную, биться буду, чтобы стать академиком. Жениться вот собираюсь не без выгоды.
   – Кто она?
   – Достойная девица. Дворянка. И приданое... Пойдут дети, заботы...
   – Вы не сказали, что она мила вам.
   – И рад бы сказать...
   – Не совершаете ли вы ошибки, не дожидаясь своего счастья? У людей, не испытавших полного чувства, много прекрасного остается только в одной возможности...
   Аргунов грубо оборвал ее:
   – И это говоришь мне ты? Ты?!
   Спохватился:
   – Простите, Прасковья Ивановна.
   – Прости меня, Николушка.
   Тяжелое молчание, повисшее в этот миг, прервала чуть позже:
   – Я думала, так, детское все это было.
   Оба снова замолкли, и снова Аргунов яростно писал ее лик. Разговор пошел не то чтобы спокойный, но отвлеченный какой-то, будто бы не о них.
   – По причине, вам теперь понятной, – художник смотрел не в глаза ей – выше, на чистый и выпуклый лоб, – я часто думаю, что ждет вас завтра. Ведь и самое высокое чувство опирается на столп земной. Он известен: семья, дети, дом, работа. В чем ваша опора?
   – Разве я не певица?
   – И какая! Но... и женщина.
   – Птицы летают, опираясь на невидимое.
   – Но... Если они залетают очень высоко, не сгореть бы в небе близ солнышка.
   – А и сгорю!? – забыв об Аргунове, словно заклинание, прошептала: – Лишь бы еще немножко... Еще... На сегодня хватит? – спросила уже громко. – Устала я...
   – Паша! Я буду ждать еще... И никогда не попрекну...
   – Меня? Попрекать? Чем?
   Перед ним стояла гордая аристократка. Госпожа. Барыня.
   Аргунов резко перевел разговор:
   – Завтра продолжим сеанс в то же время.
   ...Через несколько сеансов портрет был закончен. Он был удивительным. Словно юная женщина на бегу вдруг остановилась и оглянулась, прогнувшись в стане. Взгляд ее говорил о тайном и болезненном знании будущей горькой судьбы. Опалены лихорадочным огнем скулы. Молодость, страсть, печаль, движение...
   Отныне Шереметев будет заказывать портреты актрисы только Аргунову.
   Аргунов не сразу, но в конце концов, после многочисленных просьб Параши, получит вольную.
   – Такого мастера отпускать? – будет тянуть Николай Петрович.
   – Вы мне давали слово, барин, – будет настаивать Параша.
   Бывший крепостной художник добьется невозможного – он станет академиком, удачно и выгодно женится. Портреты Параши будут отличаться от всего прочего, им сделанного, в лучшую сторону. Он будет писать ее часто. Всю ее и всю свою жизнь.
 
   Как Параша ждала приезда царицы Екатерины! Как надеялась... На что? На то, на что надеяться было никак нельзя.
 
   Нельзя входить в одну реку дважды. Приезжала императрица в Кусково лет десять назад, и тогда не молодкой, крепко за сорок, но совсем по-другому все было. Смотрел на нее в ту пору обожающе князь Потемкин – воин, мужик-орел. Как быстро, однако, стареют ее поклонники. Григорий Александрович по годам заметно моложе государыни, а весь какой-то потухший. Впрочем, говорят, юные племянницы его и нынче воспламеняют. Такие вот путешествия в прошлое лишний раз напоминают о том, что не все императрице подвластно.
   – Какая прелесть! Какое великолепие! Такие вот васильки я собирала в доме у батюшки в Пруссии. Нет, то были незабудки... – а сама подумала, что давно это было, немудрено забыть. И еще – что беседка из полевых цветов, для нее сооруженная, дивно хороша, но не в силах вернуть и толику той буйной радости, которой был отмечен ее предыдущий вояж в подмосковную усадьбу Шереметевых.