Страница:
Хозяйство московское ваше впадает в запустение. О прочих вотчинах сказать ничего не могу, так как не бываю в них из-за своего нездоровья.
О чувствах своих длинно писать не решаюсь, это среди великих дел, которые оторвали вас от меня, наверное, неважно».
«Вам, кажется, доставляет удовольствие сообщать мне одни неприятности. Я поступаю так, как должен на моем месте поступать всякий дворянин.
Не думайте, что это легко. Меня поражает, что ты (долгожданное «ты» вместо пугающего «вы», наконец-то!) не чувствуешь, как тяжело мне бывает здесь. Иной обед в Гатчине или Павловске стоит года жизни, ибо все надо предусмотреть, за всем проследить. Никто и здесь не любит исполнять свои обязанности, и лишь тот, кому доверили ответственность, должен напрягать себя сверх меры.
Здесь мне отведена комната рядом с кухмистерской, к одной из стен примыкают печи, оттого постоянно жарко, стоит парок и донимают запахи. Ежели открыть настежь окно, то сырой холод мгновенно сменяет духоту и приходится быть на сквозняке. Оттого постоянно хожу с больным горлом, превозмогая слабость и нездоровье».
«Милый, милый Николай Петрович!
Очень расстраиваюсь вашим нездоровьем. И не могу понять, почему вам не вернуться сюда и не заняться очень высокими и вполне достойными каждого дворянина делами, хозяйственными и театральными.
Осмеливаюсь вам сказать это после продолжительного разговора с князем Щербатовым. Он тоже друг юности монарха и, я считаю, истинный друг вам с давних пор и по сию пору. Он-то и сообщил мне, что из Петербурга выслан ваш предшественник по должности обергофмейстер Барятинский. Дашкова в деревне (при ее-то почтенном возрасте и заслугами перед просвещением!). Уволены семь фельдмаршалов и бесчисленное множество генералов.
Правда ли, что запрещены ныне не только круглые шляпы на французский манер, но и прекрасные французские книги и даже некоторая музыка?
В нашем разговоре ваш друг касался темы сочетания службы и достоинства и рассказал ужасный случай с Яшвилем, коего был свидетелем. Думаю, и вы слышали о том, что на плацу император дал при всех пощечину дворянину Павлу Яшвилю, уловив запах вчерашнего выпитого. Я видела господина Яшвиля однажды, очень давно, в цыганском ресторане в Грузинах, помните? Нельзя сказать, что гocподин этот оставил во мне приятное воспоминание. Но представить его в положении, когда оскорбление нельзя смыть ни дуэлью, ни словом... Не боитесь ли вы оказаться в такой ситуации? Я-то знаю, что в таких случаях больше всего на свете хочется умереть».
Письмо от Параши попало к графу в тот день, когда он и сам думал о превратностях императорской службы. Вновь и вновь возникали у него мысли о душевном нездоровье правителя России. Жестокость, с которой он пользовался своей властью, не знала предела. Лейтенанту Акимову за попытку в стихах критиковать порядки в армии по приказу Павла отрезали язык. Известного сановника выставили к позорному столбу.
Государь не знал границ в гневе и своеволии. Яшвиля ударил прилюдно и нажил себе опасного врага. Другого дворянина сослал в Сибирь за мелкий непорядок в мундире – неправильно пришитую пуговицу. Третьего... А третий был первый помощник Шереметева по дворцовым заботам старик Беннигсен. За неверно накрытый стол Павел приказал старику идти пешком из Павловска в Петербург, а это, как известно, десятки километров. Возле одной из застав встретил изможденного Беннигсена Николай Петрович, на свой страх и риск усадил в карету и предстал с ним пред очи императора с требованием простить верного слугу или прогнать обоих.
Павел простил. И даже сделал многое, чтобы загладить неловкость. Пока по отношению к нему, Шереметеву, он не переступает границ. Пока...
Слишком уж переменчив царственный друг. Он быстро приближает к себе людей случайных и так же быстро может охладеть к людям верным и преданным.
Но всеми своими сомнениями Николай Петрович делиться с Парашей не стал.
«Слава Господу, я получаю не пощечины – такого и представить себе не могу. На предпоследнем приеме монарх преподнес мне совсем иной сюрприз. Приказав приблизиться к себе, он взял меня под локоть и почти на ухо долго сообщал мне о своих планах по управлению Россией. Это, кстати, он делает не впервые и тем самым поднимает мой вес в обществе.
Но затем он привлек еще большее внимание собравшихся к моей особе тем, что громко назвал меня вернейшим из соратников и сам, повязав мне ленту, прикрепил к ней орден Андрея Первозванного, воздав хвалу славному роду Шереметевых в моем лице.
Я горжусь тем, что служу монарху справедливому.
Да, ему не чужды человеческие слабости. Я ведь тоже гневлив, душа моя.
Его девиз таков: «Лучше быть ненавидимым за праведные дела, чем любимым за неправедные». Добавлю от себя – именно так была любима его матушка.
Из Шлиссельбурга освобожден опальный издатель Новиков. Литератор Радищев возвращен из Илимска.
Рекрутский набор отменен. Война с Персией прекращена, и этим подтверждены мирные намерения России, сорок лет истощавшей в войнах свое население.
В любом правлении дела на двух чашах. Какая перевешивает?
Душенька! Император верит мне, как себе, и только после того, как я сниму пробу с приготовленной в кухмистерской пищи, к ней притрагивается монарх. Он доверяет мне каждый день жизнь свою, что не только почетно, но и по-человечески трогательно.
И уж никак не могу не рассказать тебе, что после одной очень мучительной операции, когда весь Фонтанный дом был поднят на ноги из-за моих мучений, мне принес облегчение мой царственный друг.
Когда я очнулся от забытья, вызванного потерей крови, то увидел, как он входит ко мне с черного хода. Никем не замеченный, он без слов сидел рядом, держа меня за руку и всем сердцем сочувствуя моему бессилию.
Могу ли я после этого отказать ему в малом – в моей дружеской привязанности и верной службе?
К тебе же просьба: не писать в письмах ничего, что может плохо отразиться на моей начавшей наконец-то развиваться карьере. Некоторые вещи лучше высказывать один на один, не доверяя постороннему глазу написанное».
Получив это письмо, Параша расстроилась особенно сильно. В горячечных своих слезах она пыталась молиться, чтобы Господь остановил пагубные перемены в любимом.
Что делается с людьми, когда они прикасаются к власти? Она не понимала, как ее Николай Петрович может всерьез гордиться тем, что маленький человечек с безумными глазами и страшным смехом взял его под локоть, пришел к нему в дом? А уж пробовать пищу тирана прежде, как она читала, доверяли собакам. И как можно мириться с тем, что (при доверии-то!) их переписку читают чужие глаза?
Было ли это разочарованием в любимом? Нет, резкой перемены не произошло, за долгие годы она познала много и других его слабостей. Она видела, как рядом с гневливостью в нем соседствует слабость, родственная страху, как он всегда желает совпасть во мнениях с теми, кто силен. Природная гордость подавлялась в нем неуверенностью, женской боязнью поражения.
Впервые она вдруг обнаружила, что в ее отношении к графу появился оттенок снисходительности. Она любила, но уже не снизу вверх и даже не на равных. Так мать любит дитя, взрослый – младенца, сильный – слабого.
В тот вечер она впервые подумала о своих – только своих – планах.
Она печалилась о том, что жизнь проходит очень быстро. На пороге тридцатилетия ей пора задуматься о собственном предназначении – предназначении актрисы, певицы. Будучи, возможно, куда более скромным, чем у графа, это предназначение все же накладывает на нее обязательства перед Богом и людьми. Посетив недавно оперу Медокса, она страстно позавидовала Синявской и Сандуновой. Не тому, как они держатся на сцене – она делала бы все иначе, а просто самому факту – поют! Аплодисменты, цветы... Этому тоже. Но больше всего хотелось посылать в зал свой голос и брать им в плен души, заставлять их страдать и радоваться.
Власть таланта – тоже власть, и она этой ненасильственной высокой власти хотела страстно.
В ту ночь она долго не могла заснуть, чувствуя небывалый прилив сил. Параше показалось, что болезнь покинула ее. Позвав Таню Шлыкову и Матрешу, она решила устроить небольшую ночную репетицию и спеть им безделицу Мартини, простенький вальс о цветах и весне. Но на высокой ноте из горла хлынула кровь. Платка не хватило. Срочно вызвали Лахмана. Кровотечение еле остановили с помощью льда, но жар сбить не смогли.
Почувствовал ли Николай Петрович несчастье? На сей раз нет. Он мчался к Параше из Петербурга в Москву со всей возможной скоростью, то и дело меняя уставших лошадей на свежих, но гнало его не известие о болезни – депешу он не успел получить. Все мысли его были о себе. Судьба вытолкнула его из северной столицы жестоким ударом по чести и самолюбию.
Да и стоит ли называть судьбой обиду, унижение, которым он подвергся на службе у безумного властителя – то, о чем он старался не вспоминать и о чем никогда не смог бы рассказать любимой. Она, любимая, была права, она все знала заранее, как знала о нем все и всегда.
Еще два дня назад он не думал об отъезде в Москву. Вместе с императором он обживал летнюю резиденцию царской семьи – Павловск. Что может быть прекраснее весеннего цветущего парка? Красота природы, не исправленная, а лишь слегка облагороженная художником, напоминала красоту музыки. На утренней прогулке придворные, сопровождавшие монарха, разбились на группы. Ничто не предвещало скандала. Слышалось: «Взгляните на чудное сочетание кустов и деревьев!», «Сколько оттенков зеленого, как они переходят друг в друга!», «Ах, эти ивы!», «Уж не соловей ли завелся в этом раю?»
Сам он с увлечением рассказывал фрейлине императрицы госпоже Нелидовой, как он ценит талант Гонзаги, сравнивая его парковую архитектуру с теми декорациями, которые художником сделаны для Останкина. Декорации эти могли составить отдельный спектакль, если менять их на сцене под музыку. Игра красок, смена перспективы чаруют...
Шереметев не заметил, что Павел время от времени словно случайно приближался к ним двоим. Вслушивался, отходил, снова приближался. Наконец император что-то тихо сказал адъютанту. Молодой офицер очень смутился, направившись к Николаю Петровичу, и совсем смешался в ответ на доброжелательную улыбку графа.
– Простите, ваше сиятельство. Но... Права не имею не передать дословно, как приказано его Величеством.
– Да-да, конечно.
И только увидев испуганные глаза женщины, в которую давно был влюблен царственный мужчина, граф испугался сам.
– Скажи ему, приказали Павел Петрович, чтобы не распускал хвост перед дамами, когда не следует, ибо все перья выщиплю. Еще скажи, что он не юноша и что пора ему жену законную иметь, а не волочиться за каждою юбкою...
Взор Нелидовой переполнился недоумением и ужасом, а Шереметев почувствовал, что его лицо окаменело, а после начала дергаться щека. Не дослушав и резко повернувшись, пошел он по дорожке прочь от свиты.
За ним побежала Нелидова.
– Граф! Милый граф! С Павлом бывает. Он повинится... Призовите все благоразумие...
Но он шел все быстрее. И только окрик императора: «Подождите, Николай Петрович!» – остановил его. И вот они идут навстречу друг другу – старые друзья и сегодняшние соратники.
– Ваше Величество, почувствовав себя дурно, я не откланялся. Давние недуги заставили меня покинуть компанию и... – выдохнул граф, чуть запнувшись, – и службу.
– Полноте, друг мой, – Павел попытался обнять Шереметева, но тот уклонился:
– Примите отставку.
– Простите, – поклонился граф приблизившемуся обществу и приложил руку к сердцу: – Сдавило вдруг здесь, в груди... Годы.
Резко повернувшись, большими шагами направился по дорожке к выходу из парка. Именно в этот момент пришло неожиданное, но твердое: «Все! Кончено! Уеду!» И откуда-то выплыло, вне связи с происшедшим, дерзкое и радостное: «Решено – женюсь!»
16
О чувствах своих длинно писать не решаюсь, это среди великих дел, которые оторвали вас от меня, наверное, неважно».
«Вам, кажется, доставляет удовольствие сообщать мне одни неприятности. Я поступаю так, как должен на моем месте поступать всякий дворянин.
Не думайте, что это легко. Меня поражает, что ты (долгожданное «ты» вместо пугающего «вы», наконец-то!) не чувствуешь, как тяжело мне бывает здесь. Иной обед в Гатчине или Павловске стоит года жизни, ибо все надо предусмотреть, за всем проследить. Никто и здесь не любит исполнять свои обязанности, и лишь тот, кому доверили ответственность, должен напрягать себя сверх меры.
Здесь мне отведена комната рядом с кухмистерской, к одной из стен примыкают печи, оттого постоянно жарко, стоит парок и донимают запахи. Ежели открыть настежь окно, то сырой холод мгновенно сменяет духоту и приходится быть на сквозняке. Оттого постоянно хожу с больным горлом, превозмогая слабость и нездоровье».
«Милый, милый Николай Петрович!
Очень расстраиваюсь вашим нездоровьем. И не могу понять, почему вам не вернуться сюда и не заняться очень высокими и вполне достойными каждого дворянина делами, хозяйственными и театральными.
Осмеливаюсь вам сказать это после продолжительного разговора с князем Щербатовым. Он тоже друг юности монарха и, я считаю, истинный друг вам с давних пор и по сию пору. Он-то и сообщил мне, что из Петербурга выслан ваш предшественник по должности обергофмейстер Барятинский. Дашкова в деревне (при ее-то почтенном возрасте и заслугами перед просвещением!). Уволены семь фельдмаршалов и бесчисленное множество генералов.
Правда ли, что запрещены ныне не только круглые шляпы на французский манер, но и прекрасные французские книги и даже некоторая музыка?
В нашем разговоре ваш друг касался темы сочетания службы и достоинства и рассказал ужасный случай с Яшвилем, коего был свидетелем. Думаю, и вы слышали о том, что на плацу император дал при всех пощечину дворянину Павлу Яшвилю, уловив запах вчерашнего выпитого. Я видела господина Яшвиля однажды, очень давно, в цыганском ресторане в Грузинах, помните? Нельзя сказать, что гocподин этот оставил во мне приятное воспоминание. Но представить его в положении, когда оскорбление нельзя смыть ни дуэлью, ни словом... Не боитесь ли вы оказаться в такой ситуации? Я-то знаю, что в таких случаях больше всего на свете хочется умереть».
Письмо от Параши попало к графу в тот день, когда он и сам думал о превратностях императорской службы. Вновь и вновь возникали у него мысли о душевном нездоровье правителя России. Жестокость, с которой он пользовался своей властью, не знала предела. Лейтенанту Акимову за попытку в стихах критиковать порядки в армии по приказу Павла отрезали язык. Известного сановника выставили к позорному столбу.
Государь не знал границ в гневе и своеволии. Яшвиля ударил прилюдно и нажил себе опасного врага. Другого дворянина сослал в Сибирь за мелкий непорядок в мундире – неправильно пришитую пуговицу. Третьего... А третий был первый помощник Шереметева по дворцовым заботам старик Беннигсен. За неверно накрытый стол Павел приказал старику идти пешком из Павловска в Петербург, а это, как известно, десятки километров. Возле одной из застав встретил изможденного Беннигсена Николай Петрович, на свой страх и риск усадил в карету и предстал с ним пред очи императора с требованием простить верного слугу или прогнать обоих.
Павел простил. И даже сделал многое, чтобы загладить неловкость. Пока по отношению к нему, Шереметеву, он не переступает границ. Пока...
Слишком уж переменчив царственный друг. Он быстро приближает к себе людей случайных и так же быстро может охладеть к людям верным и преданным.
Но всеми своими сомнениями Николай Петрович делиться с Парашей не стал.
«Слава Господу, я получаю не пощечины – такого и представить себе не могу. На предпоследнем приеме монарх преподнес мне совсем иной сюрприз. Приказав приблизиться к себе, он взял меня под локоть и почти на ухо долго сообщал мне о своих планах по управлению Россией. Это, кстати, он делает не впервые и тем самым поднимает мой вес в обществе.
Но затем он привлек еще большее внимание собравшихся к моей особе тем, что громко назвал меня вернейшим из соратников и сам, повязав мне ленту, прикрепил к ней орден Андрея Первозванного, воздав хвалу славному роду Шереметевых в моем лице.
Я горжусь тем, что служу монарху справедливому.
Да, ему не чужды человеческие слабости. Я ведь тоже гневлив, душа моя.
Его девиз таков: «Лучше быть ненавидимым за праведные дела, чем любимым за неправедные». Добавлю от себя – именно так была любима его матушка.
Из Шлиссельбурга освобожден опальный издатель Новиков. Литератор Радищев возвращен из Илимска.
Рекрутский набор отменен. Война с Персией прекращена, и этим подтверждены мирные намерения России, сорок лет истощавшей в войнах свое население.
В любом правлении дела на двух чашах. Какая перевешивает?
Душенька! Император верит мне, как себе, и только после того, как я сниму пробу с приготовленной в кухмистерской пищи, к ней притрагивается монарх. Он доверяет мне каждый день жизнь свою, что не только почетно, но и по-человечески трогательно.
И уж никак не могу не рассказать тебе, что после одной очень мучительной операции, когда весь Фонтанный дом был поднят на ноги из-за моих мучений, мне принес облегчение мой царственный друг.
Когда я очнулся от забытья, вызванного потерей крови, то увидел, как он входит ко мне с черного хода. Никем не замеченный, он без слов сидел рядом, держа меня за руку и всем сердцем сочувствуя моему бессилию.
Могу ли я после этого отказать ему в малом – в моей дружеской привязанности и верной службе?
К тебе же просьба: не писать в письмах ничего, что может плохо отразиться на моей начавшей наконец-то развиваться карьере. Некоторые вещи лучше высказывать один на один, не доверяя постороннему глазу написанное».
Получив это письмо, Параша расстроилась особенно сильно. В горячечных своих слезах она пыталась молиться, чтобы Господь остановил пагубные перемены в любимом.
Что делается с людьми, когда они прикасаются к власти? Она не понимала, как ее Николай Петрович может всерьез гордиться тем, что маленький человечек с безумными глазами и страшным смехом взял его под локоть, пришел к нему в дом? А уж пробовать пищу тирана прежде, как она читала, доверяли собакам. И как можно мириться с тем, что (при доверии-то!) их переписку читают чужие глаза?
Было ли это разочарованием в любимом? Нет, резкой перемены не произошло, за долгие годы она познала много и других его слабостей. Она видела, как рядом с гневливостью в нем соседствует слабость, родственная страху, как он всегда желает совпасть во мнениях с теми, кто силен. Природная гордость подавлялась в нем неуверенностью, женской боязнью поражения.
Впервые она вдруг обнаружила, что в ее отношении к графу появился оттенок снисходительности. Она любила, но уже не снизу вверх и даже не на равных. Так мать любит дитя, взрослый – младенца, сильный – слабого.
В тот вечер она впервые подумала о своих – только своих – планах.
Она печалилась о том, что жизнь проходит очень быстро. На пороге тридцатилетия ей пора задуматься о собственном предназначении – предназначении актрисы, певицы. Будучи, возможно, куда более скромным, чем у графа, это предназначение все же накладывает на нее обязательства перед Богом и людьми. Посетив недавно оперу Медокса, она страстно позавидовала Синявской и Сандуновой. Не тому, как они держатся на сцене – она делала бы все иначе, а просто самому факту – поют! Аплодисменты, цветы... Этому тоже. Но больше всего хотелось посылать в зал свой голос и брать им в плен души, заставлять их страдать и радоваться.
Власть таланта – тоже власть, и она этой ненасильственной высокой власти хотела страстно.
В ту ночь она долго не могла заснуть, чувствуя небывалый прилив сил. Параше показалось, что болезнь покинула ее. Позвав Таню Шлыкову и Матрешу, она решила устроить небольшую ночную репетицию и спеть им безделицу Мартини, простенький вальс о цветах и весне. Но на высокой ноте из горла хлынула кровь. Платка не хватило. Срочно вызвали Лахмана. Кровотечение еле остановили с помощью льда, но жар сбить не смогли.
Почувствовал ли Николай Петрович несчастье? На сей раз нет. Он мчался к Параше из Петербурга в Москву со всей возможной скоростью, то и дело меняя уставших лошадей на свежих, но гнало его не известие о болезни – депешу он не успел получить. Все мысли его были о себе. Судьба вытолкнула его из северной столицы жестоким ударом по чести и самолюбию.
Да и стоит ли называть судьбой обиду, унижение, которым он подвергся на службе у безумного властителя – то, о чем он старался не вспоминать и о чем никогда не смог бы рассказать любимой. Она, любимая, была права, она все знала заранее, как знала о нем все и всегда.
Еще два дня назад он не думал об отъезде в Москву. Вместе с императором он обживал летнюю резиденцию царской семьи – Павловск. Что может быть прекраснее весеннего цветущего парка? Красота природы, не исправленная, а лишь слегка облагороженная художником, напоминала красоту музыки. На утренней прогулке придворные, сопровождавшие монарха, разбились на группы. Ничто не предвещало скандала. Слышалось: «Взгляните на чудное сочетание кустов и деревьев!», «Сколько оттенков зеленого, как они переходят друг в друга!», «Ах, эти ивы!», «Уж не соловей ли завелся в этом раю?»
Сам он с увлечением рассказывал фрейлине императрицы госпоже Нелидовой, как он ценит талант Гонзаги, сравнивая его парковую архитектуру с теми декорациями, которые художником сделаны для Останкина. Декорации эти могли составить отдельный спектакль, если менять их на сцене под музыку. Игра красок, смена перспективы чаруют...
Шереметев не заметил, что Павел время от времени словно случайно приближался к ним двоим. Вслушивался, отходил, снова приближался. Наконец император что-то тихо сказал адъютанту. Молодой офицер очень смутился, направившись к Николаю Петровичу, и совсем смешался в ответ на доброжелательную улыбку графа.
– Простите, ваше сиятельство. Но... Права не имею не передать дословно, как приказано его Величеством.
– Да-да, конечно.
И только увидев испуганные глаза женщины, в которую давно был влюблен царственный мужчина, граф испугался сам.
– Скажи ему, приказали Павел Петрович, чтобы не распускал хвост перед дамами, когда не следует, ибо все перья выщиплю. Еще скажи, что он не юноша и что пора ему жену законную иметь, а не волочиться за каждою юбкою...
Взор Нелидовой переполнился недоумением и ужасом, а Шереметев почувствовал, что его лицо окаменело, а после начала дергаться щека. Не дослушав и резко повернувшись, пошел он по дорожке прочь от свиты.
За ним побежала Нелидова.
– Граф! Милый граф! С Павлом бывает. Он повинится... Призовите все благоразумие...
Но он шел все быстрее. И только окрик императора: «Подождите, Николай Петрович!» – остановил его. И вот они идут навстречу друг другу – старые друзья и сегодняшние соратники.
– Ваше Величество, почувствовав себя дурно, я не откланялся. Давние недуги заставили меня покинуть компанию и... – выдохнул граф, чуть запнувшись, – и службу.
– Полноте, друг мой, – Павел попытался обнять Шереметева, но тот уклонился:
– Примите отставку.
– Простите, – поклонился граф приблизившемуся обществу и приложил руку к сердцу: – Сдавило вдруг здесь, в груди... Годы.
Резко повернувшись, большими шагами направился по дорожке к выходу из парка. Именно в этот момент пришло неожиданное, но твердое: «Все! Кончено! Уеду!» И откуда-то выплыло, вне связи с происшедшим, дерзкое и радостное: «Решено – женюсь!»
16
Ворвавшись к больной, горящей Параше, граф кинулся на колени.
– Предлагаю тебе руку и сердце, Парашенька.
Не отвечает. Не слышит. В беспамятстве. Взял с комода Библию.
– Вот, на Святом писании, перед Господом клянусь обвенчаться с тобой. Только выздоравливай...
И снова потекли страшные дни рядом с больной. Только болезнь на сей раз была вполне определенная – чахотка.
Жар прошел, но слабость не отпускала ее. И кашель, и горловые кровотечения мучили с досадной регулярностью. И все-таки, придя в сознание и увидев возле себя любимого, Параша ожила, стала говорить, что почти здорова. Он верил ей, ибо хотел верить, но такой изможденной не видел ее никогда. Сквозь тонкие пальцы, сквозь ладони сквозил дневной свет, и вся она по-неземному светилась.
Ему было больно смотреть на нее. Такой острой жалости он не испытывал никогда ни к кому, и никто в этом мире не был ему более родным и близким существом. Худая, истончившаяся от чахотки, подурневшая... Он словно был ею – изможденной, выболевшей, страдающей. И одна мысль донимала его и день и ночь: как спасти, как отвести от смерти?
Доктора и знахарки, лекарства и жирная пища, но, главное, его присутствие, его забота делали свое дело. Медленно, заметно только для Николая Петровича Параша стала поправляться.
Если бы Параша была здорова, венчание состоялось бы сразу и выглядело бы скандальным вызовом двору. Но граф поначалу был вынужден избежать резких выпадов. А после... Не то чтобы он передумал (клятву на Библии не отменишь), а просто естественное течение жизни далеко отодвинуло необходимость действий.
...Тот 1800-й, високосный, разделяющий два столетия год они встречали вполне по-домашнему.
Покончив весьма бесславно с карьерой, граф резко отошел от света. На людях хорошо победителю, побежденный не прочь отсидеться в норе. Поэтому на зимние праздники – Рождество Христово и Новый год – он отказался от всех визитов и, сославшись на недомогание, никого не позвал к себе. В сочельник даже свечей не зажигали в парадных залах, боясь нежданных гостей, забредающих на огонек.
В тот день все радовались, что Пашенька поднялась наконец с постели и смогла даже наряжать елку, привезенную ей во дворец мужиками из ярославской вотчины. Изобретательно и быстро она добавляла игрушки, сделанные ее руками из ткани, соломы, шишек, крашеной бумаги, к «заморским штукочкам», выписанным графом из-за границы. Лесная красавица пахла лесом, снегом, детством. С Пашей рядом хлопотали самые близкие люди: сводная сестра Николая Петровича, дочь крепостной женщины и Петра Борисовича Маргарита, Сашенька, дочка молодого графа и Беденковой, которая после смерти матери всей душой привязалась к Параше, любимый воспитанник, умный и кроткий горбатенький Яша, и, конечно же, Таня Шлыкова.
Выпили сначала дорогого шампанского, после распробовали домашней малиновой наливки. Хмель всем ударил в голову, но, странное дело, не пробудил веселья, а как-то очень остро заставил всех ощутить быстротечность жизни. В особом соизмерении со временем они увидели друг друга. Саша и Яша вошли в юность, а остальные шли уже под уклон жизни. Даже Тане Шлыковой было двадцать шесть, Параша перешагнула тридцатилетие, а граф и вовсе близился к пятидесяти.
Чтобы не дать грусти разрастись, все стали дарить друг другу подарки.
Параша всем раздала ладанки, расшитые ею во время болезни. Как рукодельница она славилась, за ее работы ценители предлагали графу немалые деньги, и художники в один голос отмечали у нее дар подбирать бисер и жемчуг, создавая прекрасные узоры.
Граф приготовил женщинам наборы из Парижа. Щетки для волос и зеркала в серебре – все это в сафьяновых футлярах. Один футляр – темно-малиновых оттенков – для Гранатовой-Шлыковой, второй – чисто белый с поблескивающим, словно морозный иней, тиснением – для Параши. Обе были в восторге, и каждая отошла от компании чуть в сторону, чтобы насладиться красивой вещицей сначала в одиночку.
Параша открыла мягкий футляр, и сердце ее сжалось. Круглое зеркало в серебряной оправе, искусно сработанной ювелиром, все было покрыто, как паутиной, мелкими трещинами.
«К беде!» – захолонуло внутри. И чтобы отвлечь внимание графа и других, стала кружиться, подбегая от одного трюмо к другому, непривычно бурно восторгаясь подарком.
– Вот уж спрячу подальше! После покажу, после.
Праздник был омрачен только для нее. Только она получила страшную весть из будущего.
Беда не заставила себя ждать. В Кусково умерла мать. Ее хоронили братья Параши. Отец запил горькую. Матреша, недавно вышедшая замуж за крепостного актера Калмыкова, была на сносях и отправляться в дальний путь ей было опасно. И Паша не одолела бы зимнего пути, ее по-прежнему вечерами мучил кашель и часто поднимался жар.
Вот когда она мысленно обернулась и пристально взглянула на те годы, которые прожила с матушкой, Варварой Борисовной. Вроде не забывала родимую никогда. Вроде не обходила заботой, деньги передавала до последних дней. А вроде...
Тогда, в Кусково, еще раза два в год, словно залетная диковинная птица, слетала сверху на гнездо, где родилась, – темное и глухое. Но тут же спешила назад – к музыке, книгам, к любимому. А ведь знала, что увидеть ее – радость для вечно больной, вечно лежащей, вечно битой женщины.
В детстве Параше любить мать было легко. В детстве у каждого мать – защита. Первый и единственный в жизни блаженный покой, укачивающий, убаюкивающий, может дать только она. И не требуется никаких усилий, чтобы стремиться к родимой каждую минуту.
Но с годами первая человеческая связь ослабевает, иные люди занимают место в душе. И не может простая, забитая женщина стать на такую высоту, чтобы по-прежнему все мысли были о ней, все тропки вели к ней. Почти всякая дочь обгоняет женщину, родившую ее. Достаточно представить себе генеалогическое древо человечества, чтобы увидеть: каждое поколение старше предыдущего на целый ярус ветвей. Параша слишком явно подтверждала это правило. Знания, опыт любви, талант увели ее далеко-далеко, высоко-высоко от Варвары.
Редкая дочь не выполняет дочерний долг совсем: не выполнить его – чудовищно. Но в полную меру рассчитывается за все лишь та, что умеет в годы прощания переплавить свою детскую любовь в иную, в ту, что сродни материнской любви к собственному ребенку. Мудрость эта живет в поговорках: «Что стар, что мал – все одно», «Так стара стала матушка, что и в детство впала».
Сейчас, когда ее собственная жизнь закруглялась, сворачивалась, Параша по-новому оценивала многие события. Терзала мысль: надо было сидеть у постели умирающей, надо было ухаживать за ней, надо было делиться не только рублями, но и лаской. Она сильнее, значит, как бы и старше. Навещать надо было. Надо было отказаться от юношеской клятвы не появляться в Кускове.
Любовь к Николаю Петровичу многое исказила в ее жизни, и вот теперь к прежним грехам прибавилось это чувство вины.
Параша выспрашивала у Афанасия, как и кто бывал с матушкой в последние дни. Соседке, ухаживавшей за больной и положившей неподвижную Варвару на просяные подушки, помогающие от пролежней, она переслала в подарок такую сумму, которой та отродясь в руках не держала.
В черные эти дни Параша много думала, как сложилась бы ее судьба, не попади она в барский дом. Где она своя? Здесь? Или там, где умерла ее мать?
Но следующий удар был еще сильнее, потому что его не ждали. Вслед за матушкой ушла в могилу Матреша. Матреша, такая молодая, такая цветущая, с низким прекрасным голосом, гибким телом, созданным для движения, для танцев. И руки у нее были сильными, умелыми.
Нельзя сказать, что их связывала духовная близость, но Матреша вместе с Парашей пришла в другую жизнь из прошлой. На сцене они составляли дивный дуэт. А после, когда Параша болела, за ней, кроме Тани, ухаживала младшая сестра.
Матреша заболела сразу после родов. Жар, кашель, горловое кровотечение. Белизна лица, так отличавшая ее от старшей сестры, обернулась безжизненной бледностью, нос заострился. Стало ясно, как плохо ее дело.
Параша кинулась к графу.
Николай Петрович повел себя как супруг. Словно о близкой родственнице, заботился он о Матреше в те трудные дни. Приказал управляющему каждый день доставлять роженице по бутылке полпива, что было вовсе не дешево. А когда и это средство не помогло и молока не прибавилось, велел найти кормилицу.
Матрену лечили самые дорогие доктора, но чахотка все разгоралась и разгоралась. Когда же Матрена отошла, хоронили ее с пышностью, невиданной для крепостной. И на сороковины, и на поминальную службу граф дал большие деньги.
Чахотка свирепствовала в тот год. Около месяца просидела Параша у постели кашлявшей кровью Сашеньки. Ушла сестра... Ушел и несчастный Яков, не знавший, что такое здоровье.
Страшны дни печали. Граф был в отчаянии.
– Не много ли гробов? Я, как Иов, вопрошаю: за что, Господи? Пашенька, ты не знаешь, за что?
– Нет, милый.
– А я, пожалуй, знаю. Пора держать обеты, а то не успею.
Он смотрел на нее, сидевшую у окна. Худа, синяки под глазами, а на щеках – страшные розы. Закашлялась. Глянула на платок. Миновало. «Пока», – сжалось у него сердце.
Шереметеву нравилось играть роль супруга, обожающего свою жену, предугадывающего все ее желания.
Пришла в Москву депеша от кусковского дьякона Федора Христофорова: мол, кузнец Иван не возвращает ему давний денежный должок за рыбу (за какую «рыбу», каждому ясно). Другого наказал бы и заставил бы отработать, а Парашиного отца не тронул. Деньги тут же приказал в Кусково отослать. На кузнеца прямо сыпались графские милости: и пару платья сшить, и новый деревянный дом в приличном месте для него срочно поставить.
С Ковалевыми заботы у графа были немалые, тем более что природа этого семейства не отличалась благоразумием. За одну Парашину улыбку, за хорошее ее настроение, за радостное «спасибо» готов был Николай Петрович выплачивать из своей казны Афанасию, Николаю и Михаилу деньги на еду и одежду. А младшего отрока и вовсе вместе с Парашенькой опекал постоянно. Если не мог сам держать под присмотром, то других просил.
Близкому другу своему писал, кланяясь:
«Михайлу Ковалева препоручаю под твою протекцию... До шалостей не допускать и поместить его поближе, дабы иметь его всегда в своих глазах, что мне будет очень приятно. А как он будет себя вести, о том меня уведомлять...»
О крепостном мальчишке болела голова у знатного вельможи... Но так и не решался он поставить последнюю точку стать мужем Параши перед Богом.
Он знал, как это для нее важно.
«Дальше тянуть некуда», – говорил он себе каждый день. И каждый день откладывал на завтра. Где взять сил? Храбрости? Хоть бы она настояла, подтолкнула. Нет, ничего не требует кроткая Пашенька.
Николай Петрович отправился к митрополиту Платону, своему духовному наставнику и другу. Благословение на брак владыка дал тут же:
– Жены более достойной, чем Прасковья Ивановна, желать вам не могу. А голос... Голос божественный.
– Не поет. Чахотка в крайней степени.
– Будем молить о чуде.
– Чудо однажды произошло, когда поднялась она после полугодовой болезни. Но я, как Орфей, снова вверг ее в ад по собственной слабости.
– Вас терзает вина?
– И вина тоже. Но мне... Мне хочется доказать свою любовь той, которая одна в этом мире любит меня бесконечно и бескорыстно. Снять с нее грех прелюбодеяния, для нее непосильный. Представить ее перед Господом своею женой.
– Любовь и сострадание – одно. Вы любите ее истинно. Женитесь. Удары счастья многих поднимали со смертного ложа. Однако свет... Император Павел... Если бы я в силах был ему советовать... Но на монарха имеет влияние католический орден, патер Губер, православная же церковь для него – не авторитет. Вы же с Прасковьей Ивановной имеете православное чувствование с его глубинами самопожертвования. Вас не поймут.
Митрополит задумался. И вдруг в его облике появилось что-то озорное. Это совершенно не сочеталось с его торжественными церковными одеждами! Николай Петрович знавал его и таким, почти светским. Именно в подобные минуты бывал он особенно мудрым, милым, доступным.
– Будьте осторожны, Николай Петрович. И за меньшие провинности, чем брак с крепостной, император ссылал дворян в Сибирь. Есть обходные пути... Они связаны с лукавством, но Бог простит ложь праведную, ложь во имя любви.
– Что сделать? Как?
В глазах владыки зажглись азартные искорки. Он трижды перекрестился:
– Я по случаю видел не раз, как жениху либо невесте подправляли родословное древо, пририсовывая побеги и обрубая ненужные ветви. Людское дело, грешное, но...
Николай Петрович благодарно приложился к пухлой холеной руке.
– Любовь долго терпит, любовь никогда не престает, – посерьезнел митрополит Платон. – Я попрошу священника из прихода Симеона Столпника, что за Дехтяревым огородом. Он обвенчает вас... негромко. Побудьте супругами в этом мире. Благословляю вас еще раз...
– Предлагаю тебе руку и сердце, Парашенька.
Не отвечает. Не слышит. В беспамятстве. Взял с комода Библию.
– Вот, на Святом писании, перед Господом клянусь обвенчаться с тобой. Только выздоравливай...
И снова потекли страшные дни рядом с больной. Только болезнь на сей раз была вполне определенная – чахотка.
Жар прошел, но слабость не отпускала ее. И кашель, и горловые кровотечения мучили с досадной регулярностью. И все-таки, придя в сознание и увидев возле себя любимого, Параша ожила, стала говорить, что почти здорова. Он верил ей, ибо хотел верить, но такой изможденной не видел ее никогда. Сквозь тонкие пальцы, сквозь ладони сквозил дневной свет, и вся она по-неземному светилась.
Ему было больно смотреть на нее. Такой острой жалости он не испытывал никогда ни к кому, и никто в этом мире не был ему более родным и близким существом. Худая, истончившаяся от чахотки, подурневшая... Он словно был ею – изможденной, выболевшей, страдающей. И одна мысль донимала его и день и ночь: как спасти, как отвести от смерти?
Доктора и знахарки, лекарства и жирная пища, но, главное, его присутствие, его забота делали свое дело. Медленно, заметно только для Николая Петровича Параша стала поправляться.
Если бы Параша была здорова, венчание состоялось бы сразу и выглядело бы скандальным вызовом двору. Но граф поначалу был вынужден избежать резких выпадов. А после... Не то чтобы он передумал (клятву на Библии не отменишь), а просто естественное течение жизни далеко отодвинуло необходимость действий.
...Тот 1800-й, високосный, разделяющий два столетия год они встречали вполне по-домашнему.
Покончив весьма бесславно с карьерой, граф резко отошел от света. На людях хорошо победителю, побежденный не прочь отсидеться в норе. Поэтому на зимние праздники – Рождество Христово и Новый год – он отказался от всех визитов и, сославшись на недомогание, никого не позвал к себе. В сочельник даже свечей не зажигали в парадных залах, боясь нежданных гостей, забредающих на огонек.
В тот день все радовались, что Пашенька поднялась наконец с постели и смогла даже наряжать елку, привезенную ей во дворец мужиками из ярославской вотчины. Изобретательно и быстро она добавляла игрушки, сделанные ее руками из ткани, соломы, шишек, крашеной бумаги, к «заморским штукочкам», выписанным графом из-за границы. Лесная красавица пахла лесом, снегом, детством. С Пашей рядом хлопотали самые близкие люди: сводная сестра Николая Петровича, дочь крепостной женщины и Петра Борисовича Маргарита, Сашенька, дочка молодого графа и Беденковой, которая после смерти матери всей душой привязалась к Параше, любимый воспитанник, умный и кроткий горбатенький Яша, и, конечно же, Таня Шлыкова.
Выпили сначала дорогого шампанского, после распробовали домашней малиновой наливки. Хмель всем ударил в голову, но, странное дело, не пробудил веселья, а как-то очень остро заставил всех ощутить быстротечность жизни. В особом соизмерении со временем они увидели друг друга. Саша и Яша вошли в юность, а остальные шли уже под уклон жизни. Даже Тане Шлыковой было двадцать шесть, Параша перешагнула тридцатилетие, а граф и вовсе близился к пятидесяти.
Чтобы не дать грусти разрастись, все стали дарить друг другу подарки.
Параша всем раздала ладанки, расшитые ею во время болезни. Как рукодельница она славилась, за ее работы ценители предлагали графу немалые деньги, и художники в один голос отмечали у нее дар подбирать бисер и жемчуг, создавая прекрасные узоры.
Граф приготовил женщинам наборы из Парижа. Щетки для волос и зеркала в серебре – все это в сафьяновых футлярах. Один футляр – темно-малиновых оттенков – для Гранатовой-Шлыковой, второй – чисто белый с поблескивающим, словно морозный иней, тиснением – для Параши. Обе были в восторге, и каждая отошла от компании чуть в сторону, чтобы насладиться красивой вещицей сначала в одиночку.
Параша открыла мягкий футляр, и сердце ее сжалось. Круглое зеркало в серебряной оправе, искусно сработанной ювелиром, все было покрыто, как паутиной, мелкими трещинами.
«К беде!» – захолонуло внутри. И чтобы отвлечь внимание графа и других, стала кружиться, подбегая от одного трюмо к другому, непривычно бурно восторгаясь подарком.
– Вот уж спрячу подальше! После покажу, после.
Праздник был омрачен только для нее. Только она получила страшную весть из будущего.
Беда не заставила себя ждать. В Кусково умерла мать. Ее хоронили братья Параши. Отец запил горькую. Матреша, недавно вышедшая замуж за крепостного актера Калмыкова, была на сносях и отправляться в дальний путь ей было опасно. И Паша не одолела бы зимнего пути, ее по-прежнему вечерами мучил кашель и часто поднимался жар.
Вот когда она мысленно обернулась и пристально взглянула на те годы, которые прожила с матушкой, Варварой Борисовной. Вроде не забывала родимую никогда. Вроде не обходила заботой, деньги передавала до последних дней. А вроде...
Тогда, в Кусково, еще раза два в год, словно залетная диковинная птица, слетала сверху на гнездо, где родилась, – темное и глухое. Но тут же спешила назад – к музыке, книгам, к любимому. А ведь знала, что увидеть ее – радость для вечно больной, вечно лежащей, вечно битой женщины.
В детстве Параше любить мать было легко. В детстве у каждого мать – защита. Первый и единственный в жизни блаженный покой, укачивающий, убаюкивающий, может дать только она. И не требуется никаких усилий, чтобы стремиться к родимой каждую минуту.
Но с годами первая человеческая связь ослабевает, иные люди занимают место в душе. И не может простая, забитая женщина стать на такую высоту, чтобы по-прежнему все мысли были о ней, все тропки вели к ней. Почти всякая дочь обгоняет женщину, родившую ее. Достаточно представить себе генеалогическое древо человечества, чтобы увидеть: каждое поколение старше предыдущего на целый ярус ветвей. Параша слишком явно подтверждала это правило. Знания, опыт любви, талант увели ее далеко-далеко, высоко-высоко от Варвары.
Редкая дочь не выполняет дочерний долг совсем: не выполнить его – чудовищно. Но в полную меру рассчитывается за все лишь та, что умеет в годы прощания переплавить свою детскую любовь в иную, в ту, что сродни материнской любви к собственному ребенку. Мудрость эта живет в поговорках: «Что стар, что мал – все одно», «Так стара стала матушка, что и в детство впала».
Сейчас, когда ее собственная жизнь закруглялась, сворачивалась, Параша по-новому оценивала многие события. Терзала мысль: надо было сидеть у постели умирающей, надо было ухаживать за ней, надо было делиться не только рублями, но и лаской. Она сильнее, значит, как бы и старше. Навещать надо было. Надо было отказаться от юношеской клятвы не появляться в Кускове.
Любовь к Николаю Петровичу многое исказила в ее жизни, и вот теперь к прежним грехам прибавилось это чувство вины.
Параша выспрашивала у Афанасия, как и кто бывал с матушкой в последние дни. Соседке, ухаживавшей за больной и положившей неподвижную Варвару на просяные подушки, помогающие от пролежней, она переслала в подарок такую сумму, которой та отродясь в руках не держала.
В черные эти дни Параша много думала, как сложилась бы ее судьба, не попади она в барский дом. Где она своя? Здесь? Или там, где умерла ее мать?
Но следующий удар был еще сильнее, потому что его не ждали. Вслед за матушкой ушла в могилу Матреша. Матреша, такая молодая, такая цветущая, с низким прекрасным голосом, гибким телом, созданным для движения, для танцев. И руки у нее были сильными, умелыми.
Нельзя сказать, что их связывала духовная близость, но Матреша вместе с Парашей пришла в другую жизнь из прошлой. На сцене они составляли дивный дуэт. А после, когда Параша болела, за ней, кроме Тани, ухаживала младшая сестра.
Матреша заболела сразу после родов. Жар, кашель, горловое кровотечение. Белизна лица, так отличавшая ее от старшей сестры, обернулась безжизненной бледностью, нос заострился. Стало ясно, как плохо ее дело.
Параша кинулась к графу.
Николай Петрович повел себя как супруг. Словно о близкой родственнице, заботился он о Матреше в те трудные дни. Приказал управляющему каждый день доставлять роженице по бутылке полпива, что было вовсе не дешево. А когда и это средство не помогло и молока не прибавилось, велел найти кормилицу.
Матрену лечили самые дорогие доктора, но чахотка все разгоралась и разгоралась. Когда же Матрена отошла, хоронили ее с пышностью, невиданной для крепостной. И на сороковины, и на поминальную службу граф дал большие деньги.
Чахотка свирепствовала в тот год. Около месяца просидела Параша у постели кашлявшей кровью Сашеньки. Ушла сестра... Ушел и несчастный Яков, не знавший, что такое здоровье.
Страшны дни печали. Граф был в отчаянии.
– Не много ли гробов? Я, как Иов, вопрошаю: за что, Господи? Пашенька, ты не знаешь, за что?
– Нет, милый.
– А я, пожалуй, знаю. Пора держать обеты, а то не успею.
Он смотрел на нее, сидевшую у окна. Худа, синяки под глазами, а на щеках – страшные розы. Закашлялась. Глянула на платок. Миновало. «Пока», – сжалось у него сердце.
Шереметеву нравилось играть роль супруга, обожающего свою жену, предугадывающего все ее желания.
Пришла в Москву депеша от кусковского дьякона Федора Христофорова: мол, кузнец Иван не возвращает ему давний денежный должок за рыбу (за какую «рыбу», каждому ясно). Другого наказал бы и заставил бы отработать, а Парашиного отца не тронул. Деньги тут же приказал в Кусково отослать. На кузнеца прямо сыпались графские милости: и пару платья сшить, и новый деревянный дом в приличном месте для него срочно поставить.
С Ковалевыми заботы у графа были немалые, тем более что природа этого семейства не отличалась благоразумием. За одну Парашину улыбку, за хорошее ее настроение, за радостное «спасибо» готов был Николай Петрович выплачивать из своей казны Афанасию, Николаю и Михаилу деньги на еду и одежду. А младшего отрока и вовсе вместе с Парашенькой опекал постоянно. Если не мог сам держать под присмотром, то других просил.
Близкому другу своему писал, кланяясь:
«Михайлу Ковалева препоручаю под твою протекцию... До шалостей не допускать и поместить его поближе, дабы иметь его всегда в своих глазах, что мне будет очень приятно. А как он будет себя вести, о том меня уведомлять...»
О крепостном мальчишке болела голова у знатного вельможи... Но так и не решался он поставить последнюю точку стать мужем Параши перед Богом.
Он знал, как это для нее важно.
«Дальше тянуть некуда», – говорил он себе каждый день. И каждый день откладывал на завтра. Где взять сил? Храбрости? Хоть бы она настояла, подтолкнула. Нет, ничего не требует кроткая Пашенька.
Николай Петрович отправился к митрополиту Платону, своему духовному наставнику и другу. Благословение на брак владыка дал тут же:
– Жены более достойной, чем Прасковья Ивановна, желать вам не могу. А голос... Голос божественный.
– Не поет. Чахотка в крайней степени.
– Будем молить о чуде.
– Чудо однажды произошло, когда поднялась она после полугодовой болезни. Но я, как Орфей, снова вверг ее в ад по собственной слабости.
– Вас терзает вина?
– И вина тоже. Но мне... Мне хочется доказать свою любовь той, которая одна в этом мире любит меня бесконечно и бескорыстно. Снять с нее грех прелюбодеяния, для нее непосильный. Представить ее перед Господом своею женой.
– Любовь и сострадание – одно. Вы любите ее истинно. Женитесь. Удары счастья многих поднимали со смертного ложа. Однако свет... Император Павел... Если бы я в силах был ему советовать... Но на монарха имеет влияние католический орден, патер Губер, православная же церковь для него – не авторитет. Вы же с Прасковьей Ивановной имеете православное чувствование с его глубинами самопожертвования. Вас не поймут.
Митрополит задумался. И вдруг в его облике появилось что-то озорное. Это совершенно не сочеталось с его торжественными церковными одеждами! Николай Петрович знавал его и таким, почти светским. Именно в подобные минуты бывал он особенно мудрым, милым, доступным.
– Будьте осторожны, Николай Петрович. И за меньшие провинности, чем брак с крепостной, император ссылал дворян в Сибирь. Есть обходные пути... Они связаны с лукавством, но Бог простит ложь праведную, ложь во имя любви.
– Что сделать? Как?
В глазах владыки зажглись азартные искорки. Он трижды перекрестился:
– Я по случаю видел не раз, как жениху либо невесте подправляли родословное древо, пририсовывая побеги и обрубая ненужные ветви. Людское дело, грешное, но...
Николай Петрович благодарно приложился к пухлой холеной руке.
– Любовь долго терпит, любовь никогда не престает, – посерьезнел митрополит Платон. – Я попрошу священника из прихода Симеона Столпника, что за Дехтяревым огородом. Он обвенчает вас... негромко. Побудьте супругами в этом мире. Благословляю вас еще раз...