Она оценила старания старого графа Петра Борисовича развлечь ее, угодить ей. «Морской бой» на пруду, лодки с «матросами» против ладьи с «турками», чудеса пиротехники, но смотреть все это до конца? Екатерина сделала прощальный знак «русским морякам» и отправилась во дворец отдохнуть. Потемкин шел следом, на ходу набивая карманы плодами из ваз.
   В парадной спальне Екатерина грузно упала на огромную кровать с балдахином, Потемкин рухнул в огромное кресло неподалеку.
   – Солнце село, – в голосе стареющей царицы – мечтательные нотки. – Холопы разойдутся по сеновалам, душно будет пахнуть свежее сено. Как мы когда-то... Помнишь, светлейший? Позади Москва, впереди – Крым, и дорога у нас дальняя-дальняя.
   Усталость отходила, Екатерина наполнялась энергией и ждала мужского ответа на свой женский намек. Что это? Никак Потемкин жует что-то и не слушает ее?
   – Опять свои противные репки грызть? Все карманы набили этой гадостью, я подсмотрела, – неожиданно резво и легко соскочила она с кровати, ощупала карманы князя.
   И... ничего.
   Потемкину были знакомы зажигающие вожделение проделки императрицы, но на сей раз они не воспламенили поношенного, усталого фаворита. Вроде бы и шутливо, вроде бы и мягко звучит царственный выговор, но сколько в нем уязвленного женского.
   – Что касаемо репок... На людях можно вести себя и торжественнее. Вы давно, мой друг, не частное лицо, которое живет, как хочет, и делает, что ему нравится. Вы принадлежите государству, вы принадлежите мне.
   – Вся Россия принадлежит вам, ваше Величество. И зело много граждан мужского полу, что моложе меня и краше. Слышал, опять завелся амуришко...
   Хоть запоздалой ревностью польстил Екатерине Потемкин. Хоть какую-то женскую карту еще можно ей с ним разыграть.
   – Обижены, князь? Близкому другу надо говорить правду в глаза. Если б смолоду получила я в участь мужа, которого могла бы любить, вечно к нему не переменилась бы. Но... Не дал Бог. Я тайно обвенчалась с вами, мой друг, но судьба и нам не дала быть вместе и длить счастливые часы.
   Ах, слишком хорошо знает ее Григорий Александрович. Не смотрит, а если бы глянул, наверняка прочла бы Екатерина в единственном его глазу недоверие. С еще большим напором продолжала:
   – Да! Да! Не вы и не я виною. То дела, то войны... Народ мой, его просвещение мне дороже личного благополучия.
   Теперь на лице своего фаворита она видела откровенную насмешку, понимала, что в лицедействе зашла в слишком высокие сферы и уже потому потеряла убедительность. Сбавила тон:
   – Беда в том, что сердце мое не хочет быть ни на час без любви. Статься может, что подобная диспозиция сердца более порок, нежели добродетель... В оправдание же скажу одно лишь: для меня вы – достойнейший из мужчин.
   Тронула-таки Екатерина сердце Потемкина, клюнул фаворит на откровенную лесть:
   – Для меня вы – достойнейшая из женщин.
   Приятно, а не этого царица ждала, вернее, не только этого.
   – Что же касается «амуришки»... Разве он, а не вы, мой богатырь, назначены председателем военной коллегии?
   – Были, однако, к этому причины, а не только ваше расположение?
   «Ошибаетесь, милый князь. Занеслись...»
   – Были, – ответила, – если брать в расчет ваши победы в Таврии. Но если вспомнить о потоплении флота... Я помню о первом и заставляю себя забыть о втором, а могла бы поступить наоборот.
   Разговор стал не очень приятным для Потемкина. Самое время его прервать под удачным предлогом.
   – Матушка, скоро театр. Граф очень им похвалялся.
   – Никак опера? В моем театре дал обещание выступить кумир Европы Моцарт. Но вам одному могу признаться: к его музыке я глуха и приглашаю его больше для шику, чем для услады души. Если еще комедия, да зло и смешно рисует нравы, то ничего... Или лах-опера, где на музыку положены смех, кашель и другие, даже малопристойные, звуки... А если голосить начнут только о сладких чувствованиях... Боюсь умереть со скуки.
   – Петр Борисович хвалился, прима у него завелась.
   – Знала я человека, у него была лошадь рыжая с бельмом на глазу, короткошерстная и кургузая. Так он ей всю возможную красоту приписывал только оттого, что она ему принадлежала.
   – Сказывают, молодой граф от этой девки-певицы голову потерял.
   – Что терять, коли девка-то его крепостная?
   На спектакль, от которого столько ждала Параша и к которому готовилась, словно к самому важному событию в жизни, императрица отправилась в том неопределенном расположении духа, которое быстрее всего готово перейти в раздражительность. В тот раз судьба явно не была благосклонна к влюбленным – к молодому графу и его актрисе.
   ...Вечер выдался достаточно прохладным, и потому спектакль шел в только что отстроенном закрытом помещении. Двухъярусные ложи, четыре гипсовых статуи на авансцене, кресла, обтянутые голубым бархатом, прекрасные люстры – все это было одобрено царицей и ее свитой. Но обсуждение убранства прервалось при первом звуке голоса примы.
   Екатерина не была тонкой ценительницей пения, но и она не могла не ощутить сразу же, с первых нот неповторимость тембра. Не женский, не мужской, не детский – нездешний голос все набирал, набирал силу и свободу, чтобы к концу представления выразить страсть, на которую способны редкие души. Она будет с любимым! Будет, чего бы ей это ни стоило! Екатерине самой приходилось отвоевывать у жизни право быть с понравившимся мужчиной, но любви, способной родить такую силу выражения, она, пожалуй, не знала.
   Императрица с удивлением вглядывалась в тонкую девичью фигурку в воинском одеянии. Женское шитье из тяжелой английской парчи с голубовато-серыми переливами, сшитое для торжественного обручения с Парменоном, телесности Элиане-Прасковье не прибавило. «Могла бы быть и повальяжнее», – подумала государыня, привыкшая образцом женской привлекательности считать себя. Но в эту минуту она обратила внимание на мужчин. Все в ложе были так поглощены происходящим на сцене, что позволили изучать себя. Лицо старого графа расслабилось от удовольствия и выдало чванливость: это чудо – его, Шереметева, чудо! Французский посол Сегюр замер, сделав стойку на превосходное исполнение – европейского класса и в европейской манере. Для молодого графа каждая фиоритура – гамма переживаний: лицо нервически подергивается, на нем то блаженство, то страдание. А Потемкин! Потемкин-то! Светлейший князь менялся на глазах, на глазах молодел, былая страстность проступила в чертах лица. Из потускневшего одноглазого старца он превращался в пирата-жизнелюба, богатыря с саженными плечами.
   Голос – вот чем взяла девка. «И... – призналась себе Екатерина, – и молодостью».
   Она никогда не щадила себя, и сейчас заставила себя взглянуть на жизнь трезвым взглядом. А потому попросила пригласить Ковалеву в ложу.
 
   ...Параша предстала перед императрицей в театральном костюме, в тяжелых и дорогих украшениях. Нелегко стоять под взглядами вельмож, тем более что рассматривали они молоденькую крепостную актрису в упор, как вещь. Даже взором нельзя попросить молодого Шереметева: спаси, помоги.
   Императрица вдруг сильно дернула цепь, что спускалась с Парашиной шеи на грудь и почти до пояса.
   – Золото? Голландская работа?
   Петр Борисович даже смутился – к чему бы это? И суетливо стал объяснять:
   – Моей покойной супруги... И браслетка, и колье с фермуаром...
   – А носит, будто с младых ногтей приучена. («И кожа, кожа какая! – невольно позавидовала старая женщина молодой. – Смуглая, глянец под детским пушком».)
   Заговорила-таки птаха:
   – Только на сцене, ваше Величество, и по особо торжественным случаям.
   Трудно Парашеньке говорить под бесцеремонными взглядами, чувствует и царицыно раздражение против себя. На помощь девушке пришел Потемкин. Обнял ее талию тяжелой своей ручищей:
   – Спасибо, соловушка, ай да потешила!
   Сегюр рассыпался в комплиментах, приплясывая вокруг Параши.
   Екатерина старалась не выдать женской своей зависти и тоже включилась в хор похвал. Сняла перстень с пальца:
   – Моя награда.
   Кольцо большое, с огромным синим сапфиром, тяжелое кольцо, будто мужское. Параша замялась, не зная, что с ним делать. Примерить – не примерить? Что и примерять, если не подойдет? И по-детски зажала подарок в кулачке.
   Ох, этот сполох царицыных светлых глаз! Не знает Параша, чего ждать, а чувствует – не к добру. Еще не успела тревогу осознать, а беда тут как тут.
   – Не подаришь ли свою певунью? – слышит Параша царицын голос и холодеет. – Нет, не мне, – объясняет государыня Шереметеву Петру Борисовичу. – У меня своих таких хватает. Светлейшему князю Таврическому. Он знает толк в искусстве, его артисты в Италии славятся.
   – Зачем дарить? – азартно поддержал просьбу Потемкин. – Мне за такую певицу никаких денег не жалко.
   Екатерина не может скрыть, что задета:
   – Растопила остывшее сердце? Коли так, бери за деньги.
   В этот-то полуобморочный миг, миг последнего ужаса («Все кончено...») и разжался Парашин кулачок. Кольцо царицыно не просто упало, но еще и покатилось куда-то в угол. А молодой граф в тот же миг кинулся поднять его, как всегда поднимал вещи, оброненные любимой. Когда же Николай Петрович поднялся с колен, то встретился с насмешливым взглядом Екатерины.
   – Не ведала я, что самые знатные наши вельможи в стремлении к всеобщему равенству так преуспели. Уж не позавидовать ли мне сей девице? Ибо мне вещи князья и графы не спешат подавать, все больше шуты и скучные лакеи.
   Параша поспешила было на помощь молодому графу:
   – Подарок вашего Величества – особый случай, – но вновь была пронзена холодной синей молнией выпуклых бешеных глаз.
   – А она еще и мыслью быстра, быстрее многих, чья мысль в учении оттачивалась.
   – Да уж, – не очень к месту вставил в защиту сына глуховатый Петр Борисович. – Николай всю Европу объездил, в Лейденском университете курс слушал...
   Екатерина останавливает свой взгляд на молодом Шереметеве. Оценивающий женский взгляд, и всем видно, что этот мужчина – не в ее вкусе.
   – По Европам скакать все мы горазды. Дед ваш, великий фельдмаршал Шереметев, добывал славу Петру Великому при Полтаве, в Швеции, в турецкой кампании. Отец (ласково посмотрела на дряхлого уже графа) тоже живота не щадил ради славы нашего отечества и своей государыни. А наследника славного рода Шереметевых ни в армии днем с огнем не сыскать, ни при дворе... Выходит, правы якобинцы российские, писаки Радищев и Новиков, – распустила я дворянство.
   Попытался возразить молодой граф, но Екатерина на него и не взглянула. Игриво обратилась к Потемкину:
   – Добра женская душа сверх меры, а?
   – И слава Господу, что добра, – сумел приложиться к ручке Петр Борисович, – ибо свобода, вами дарованная, позволяет следовать собственному предназначению. Сын мой больше к высоким искусствам склонен, к музыке.
   – «К искусствам...» «К музыке...» Я сама стараюсь прекрасному отдавать дань. Но делу время, а потехе час, – есть такая пословица у нашего народа? Кстати, у вас, Николай Петрович, времени немало, если успеваете к наследнику моему Павлу Петровичу регулярно наезжать в Гатчину.
   – Великий князь – привязанность нежных лет, вместе учились, вместе играли в солдатики в вашем дворце, государыня.
   – И сейчас играете? В больших солдат, а? Впрочем, я незлобива, не подозрительна, – улыбнулась императрица, чтобы не выдать ненависти к сыну. – И постараюсь просьбу вашего батюшки о месте для вас в Сенате учесть при случае. А пока... – и взгляд ее остановился вновь на Параше, которая успела за это время собраться, используя привычные актерские приемы.
   И снова бледность разливается по нервическому лицу графа-музыканта, и снова длинные холеные его ногти впиваются в ладонь. Ситуацию берет на себя отец:
   – Матушка наша! Вслед за вами мы привержены стали идеям Вольтера о свободе и равенстве людей. Продавать живого и чувствующего человека негоже...
   – Значит, не продаете? – вступил в разговор Потемкин. – Из принципа вольности? Тот же принцип имеет логику спрашивать «живого» и «чувствующего», где ему лучше быть. Хочешь ко мне, соловушка?
   – Нет, – слишком быстро ответила Параша. Сделать надо было бы вид, что задумалась. – Нет!
   – Не пожалеешь? То, что сегодня первозначно, завтра – дым кострища. Через год, а то и раньше, дам тебе вольную, будешь славить нашу державу в Италии. Таких, как ты, и там немного.
   Как на сцене разыграла ответ:
   – Спасибо, светлейший князь Григорий Александрович, – поклонилась всем в пояс. – Век буду помнить вашу доброту. Но... Домашняя я, привязчивая. Как сумею петь без актеров, к которым применилась? Как мне жить без господина моего графа Петра Борисовича, который меня с детства как отец родной пестовал? Во дворце поселил. В Кускове я своя, привязалась ко всему кусковскому, к деревцу каждому привязалась.
   – Знаем, знаем мы эти привязанности, – мрачновато шутит Потемкин, и вспыхивают двое, он и она, Паша и Николай Петрович, выдавая себя прилюдно.
   Екатерина язвительно произнесла по-французски тираду о том, что, мол, подчас и аристократу случается увлечься простолюдинкой, если последняя умело использует не только украшения, но и мысли, и чувства дворянские. А когда сказала Параше «Иди!» и услышала в ответ прощальные слова, сказанные тоже по-французски, то и вовсе вся закипела от гнева. «Дерзкая!» Но это все про себя, ибо придраться ей было не к чему.
 
   В актерской уборной Параша как подкошенная в театральном костюме бросилась на кушетку лицом в подушечку, ею же вышитую. Плакать нельзя – вдруг торг не окончен, вдруг еще позовут туда, к ним. Заставила себя встать. Подошла к зеркалу, всмотрелась в разгоряченное свое лицо. Четко и обреченно подумалось: без него нет жизни. Вслух произнесла:
   – Но и с ним нет...
   Странное видение... Из зеркала наплывала сцена, только что происшедшая, но теперь увиденная ею со стороны. Параша смотрит на молодого графа, смущенно протягивающего ей кольцо. Заметно, что он жалеет о своем нечаянном жесте! Видит себя униженно кланяющейся грозной даме, Потемкина, произносящего: «Куплю». Снова Екатерину, презрительно улыбающуюся: «У меня таких хватает»...
   Вдруг в зеркале появилась «калмычка» Настасья. Не заметила Паша, как вошла актерская сторожиха.
   – Почему в наряде?
   Есть повод прикрикнуть на барскую любимицу – как его не использовать?
   – Ах, да она еще и при яхонтах!
   Неподвижно стояла Параша перед злобствующей служанкой. Настасья сняла с нее платье, высвободила из рукавов упавшие руки. Словно и не человек перед ней, а манекен. Сложила в узелок драгоценности, перекинула через руку наряд, и платье выглядело более живым, чем Параша – худенькая, в одной рубахе, без кровинки в лице.
   – В руке-то что? – разжала Настасья кулачок, осмотрела кольцо и положила его на стол: – Не потеряй, цены такому подарку нет.
   ...Вслед за Настасьей вышла из театра Параша. В темной пелерине, кустами обходя загулявшиеся пары, добралась до «Мыльни». В своей светелке села на лежанку и натянула на себя покрывало, закрылась им с головой. Маленький одинокий холмик...
 
   Вернувшийся под утро граф пытался согреть ее руки и ноги.
   – Пашенька, девочка, что с тобой?
   Зуб на зуб не попадал, лихорадка била Парашу.
   – Я... Я больше не могу так. И вам надо жить по-другому. Не знаю, как поступить мне. Вам решать.
   – Что ты, что ты, Пашенька. Терпеть будем ради любви нашей. Все как-нибудь утрясется, все образуется.
   Но она уже знала – не образуется Впервые пронзили нестерпимой болью, всей тяжестью навалились на нее проклятые вопросы. Как жить дальше? Что делать?
   Насколько было бы ей легче, если бы беды сыпались только на нее. Больше всего мучило то, что страдает из-за их любви Николай Петрович.
 
   Через несколько дней после отъезда императрицы из Кускова (хозяева провожали высокую гостью до Москвы) в Парашину комнатку в дорожном костюме ворвался молодой граф.
   – Вернулись? – бросилась, как всегда, навстречу Параша.
   – Да, но с дурными вестями. Парашенька! Конец! Конец всем моим мечтаниям. Она отказала...
   – Кто, кто «она»?
   – Императрица. Женщина, подлая в нравах своих, сделавшая любовь беспрерывным животным наслаждением... Как смела она упрекнуть меня в светлейшей привязанности, говорить о дурном примере?
   Охваченный отчаянием, бурно переживая поражение, в детском своем эгоизме он совсем забыл о Параше, о том, что надо бы пощадить ее.
   Параша побледнела, но граф не заметил, что причинил ей боль.
   – И это власть? Кто наверху? Граф Кирилл Разумовский возвысился, нигде не служа. В князе Александре Голицыне не найдешь ни великого генерала, ни проницательного министра, ни доброго друга. Граф Захар Чернышев пронырлив, не более того... Все решает постель, все решает каприз. Теперь я завишу от расположения полного ничтожества с бархатными глазами, от Платошки Зубова. Сегодня она провозглашает вольность принципом жизни, а завтра отнимает единственную возможность проявить себя. И это у меня, чьи предки выказали великие государственные таланты!
   Она прижалась к нему, пытаясь успокоить, и он постепенно остывал.
   – Вам отказано в должности? Почему?
   Только тут опомнился граф, но уж очень сладка была Пашенькина жалость, уж очень хотелось ему быть окутанным нежным, почти материнским вниманием.
   – Она, Екатерина, посмела мне передать через Платошку: «Либо высокая должность, либо нежное чувствование. Как он будет трудиться на благо всех, если жизнь свою бросил под ноги одной?»
   Так Параша и знала. Она вспомнила синие молнии царицыных глаз. И грозная властительница может завидовать ей, несчастней которой не было во всем свете в этот миг? Потому что на слова о том, что матушка-государыня права и что графу надо жениться на ровне, Параша не услышала пылких возражений.
   – Ты думаешь? – Граф приложил ее горячую руку к своим губам. – Но лучше тебя нет женщины на свете.
   – Есть и лучше. Женитесь. И тогда стадо простит свою заблудшую овцу и примет ее обратно с большим удовольствием.
 
   Место директора Московского банка молодому графу после просьб многих могущественных друзей все же дали. А еще по прошествии времени стал Николай Петрович Шереметев и сенатором. Надо было перебираться на постоянное житье в Петербург. Он решил для себя: самое время разорвать гибельную для обоих связь.
   В ту прощальную ночь перед отъездом он сказал ей между двумя поцелуями:
   – Ты свободна любить другого. Можешь попросить у меня что угодно. Выполню любую твою просьбу.
   Она не просила ни о чем. И не плакала. Когда он, уходя, закрыл дверь, натянула на голову одеяло, но и через него слышала удаляющиеся шаги.
   Если бы можно было не жить. Ничего не видеть. Никого.

9

   Она стояла у окна и смотрела, как слуги собирали обоз молодого графа. Карета, еще карета, еще... Картины, ящики с книгами... Уж не навечно ли уезжает? По стеклу текли крупные капли дождя, и ветер припечатал к нему первый осенний лист клена.
 
   Пусто как! Ни репетиций, ни уроков, и даже книги не читаются, ибо не позволено ей переносить книжные ситуации в жизнь, а без этой странной игры воображения сюжет становится явной выдумкой – что толку в нем? Какой в нем смысл? Потянулись дни, похожие друг на друга, как близнецы. Менялись лишь времена года: осень, зима, весна, знойная, как лето.
   Параша ничего не ждала, ни о чем не жалела, ничего не хотела, даже петь. Жила ли она все это время?
   Жил ли он?
   В нем многое происходило в ту пору.
   Мужчины часто пугаются истинной любви и бегут от нее, почувствовав свою зависимость, которую принимают за слабость. У Николая Петровича этот природный инстинкт усиливался доводами разума: надо непременно вырваться из тупиковых обстоятельств, изменить жизнь так, чтобы ушла из нее крепостная актриса.
   Но известно и другое: подлинное чувство словно ждет разлуки, чтобы из насыщенного раствора превратиться в кристалл, тверже которого нет ничего на свете. Страсть продолжала жить и перестраивать натуру графа, меняя пристрастия и привычки.
   Он ехал в столицу, чтобы броситься в развлечения, суету, новые знакомства, флирт. Каждый день доказывал ему: ты уже не тот, кого это может захватить.
   Пить было противно, сказывалась давняя слабость здоровья, желудок заявлял о себе при малейших перегрузках. Игра в карты не спасала от вялости, к вечеру азарт исчезал, будто его никогда и не было. Но самое худшее состояло в том, что женщины не волновали его, он словно через увеличительное стекло первым делом замечал все их недостатки.
 
   Петербург же в тот сезон веселился напропалую. В тот год рано съехали с летних дач из-за внезапно начавшихся холодов и дождей. Жили с одним чувством: все плохое и страшное позади, сей миг – праздник! Царица закончила три тяжелые войны – с Польшей, Турцией и своим «законным супругом маркизом Пугачевым», как она ради смеха называла Емельку.
   Екатерининское «законобесие» вызывало восторг дворян: жалованная им в 1785 году грамота оживляла жизнь выборами во власть – дворянское собрание, а главное, ставила последнюю точку в спорах о крепостных. Земля вместе с крестьянами отныне принадлежала им по полному праву собственности. То рабство, которого в какой-то миг просвещенная и оглядывавшаяся на Европу императрица застеснялась, было провозглашено нормой. Богаты. Праздны. Веселы. Пусть же будут громче музыка, зажигательней танцы, роскошней наряды!
   Императрица сама подавала пример. Ее корона ослепляла сиянием бриллиантов. А вокруг... Шелк, парча, золото, самоцветы и ни одного лица, на которое хотелось бы графу смотреть.
   Столичный свет радостно встретил Шереметева-младшего. Еще бы, завидный жених «на выданье». Сама Екатерина захотела быть ему свахой и выбрала в невесты старую девушку Голицыну, от одного вида которой на лице у Николая Петровича появилось такое кислое выражение, что всем стало ясно: и на сей раз альянс не состоится.
   Его повсюду догоняли противные шепотки светских старух: «Обратите внимание на княжну...» «Как вам графинюшка?..» Прочили ему Загряжскую – эту красивую породистую лошадь, о любовных похождениях которой ходили легенды. Не видеть бы их всех! Как надоели и свахи, и невесты!
   Но все императорские балы он, по личному распоряжению царицы, посещал исправно. Да и другие заметные тоже.
   Впрочем, он как бы присутствовал на празднествах, а как бы и нет.
   – Граф, граф, вы меня слышите?
   Он рад был увидеть Элизу Куракину, которую помнил еще малюткой, а милой отроковицей встречал во время своего путешествия в Париже. Младшая сестра друга превратилась в прелестную женщину.
   – Вы пригласите меня на мазурку? Вообще-то милый Яшвиль просил, чтобы следующий танец был его, но я слукавила, будто вам обещала.
   Как досадна, однако, эта настойчивость в женщине...
   – Да-да, конечно – Николай Петрович протягивает руку Элизе и встречается с огненным взглядом грузина-полковника. Если бы он мог сказать, что вовсе не собирается отбивать у него девушку...
   Странные состояния случались у Николая Петровича. На миг мир становился вдруг беззвучным, и тогда движения танцующих выглядели бессмысленными, механическими. Глупели люди, собравшиеся для веселья. Вот и прекрасная величественная Элиза нелепа. Чему она улыбается снова и снова?
   – Что с вами, граф?
   – Задумался...
   Мазурка кажется бесконечной. Впрочем, она и существует для того, чтобы жаждущие наговориться побеседовали во время фигур вволю. О чем ему говорить с этой знакомой и чужой женщиной?
   – Я вас развеселю, – переходит Элиза на французский. – Здесь брат. Ему запрещено бывать в столице. Вы знаете эту историю с перехваченным письмом из Франции? В нем он посмел осуждать, – Элиза прильнула к партнеру и зашептала совсем тихо, – посмел осуждать известных мужчин, особенно любезных матушке (взор кверху, что означало «самой», то есть Екатерине). Брат тут же потерял место посла, был отозван из Парижа и выслан в самое дальнее из наших родовых поместий.
   Чему она улыбается? Почему выбрала столь неподходящий повод для его обольщения, для улыбок, «секретных» сближений?
   Элиза взяла Николая Петровича за руку и через анфиладу комнат провела в дальнюю гостиную.
   – Николай!
   – Александр!
   Куракин вошел в зрелый возраст, и это напомнило графу о том, что и он тоже не выглядит юным. Словно прочитал его мысли Куракин.
   – Где наша молодость, Николай? Элиза мне рассказала, что ты стал мизантропом. А помнишь, бывало, чуть что – на тройку и к цыганам... Шампанское, песни...
   – Сейчас не помогает...
   – Тогда одно остается – последовать моему примеру и жениться. Не буду утверждать, что семейная жизнь весела. И все-таки... Жена, дети скрашивают мою ссылку.
   Шереметев перебил его, боясь явного намека на виды Элизы, после чего всем станет неловко.
   – Я не готов к браку. Бог не дал мне пока такого желания.
   Улыбка на лице молодой женщины стала неестественной, но лучше было объяснить все так, сразу.
   – Когда же? – спросила она нарочито незаинтересованно.
   – Об этом и о другом – не здесь, не между прочим.
   – Тогда дай слово, что приедешь ко мне в деревню, на охоту, – обнял его Куракин.
   – Даю.
 
   Как только уехал Николай Петрович, Параша почувствовала перемену в отношении к себе окружающих. Перестали кланяться и отвечать на поклоны Долгорукие и Разумовские, часто навещавшие в Кусково двоюродного деда, чья жизнь явно клонилась к закату. Не упускала случая куснуть «барскую барыню» завистливая дворня. И, что обиднее всего, подруги...