Забыть бы...
   Видение не уходило и мучило ее мгновенно накатывавшим волнением. Эта рука... Такая знакомая, отпечатавшаяся в памяти давно, еще до ее отчаянного похода к мыльне. Вот рука, рука дирижера, приказывает музыкантам вывести из небытия мелодию. Вот держит Матрешу, обнимая крохотное тельце снизу и с боков: рука лекаря... Вот мягко задерживает Парашину руку – такая теплая и мягкая, рука доброго и любящего отца... И вот...
   Можно ли назвать чувство, которое охватывало девочку, ревностью? В каком-то смысле да: ей хотелось привлечь внимание Николая Петровича, она мечтала нравиться ему, поражать его своими успехами и талантом к пению. Но хотела ли она быть на месте Беденковой? Невольно она пыталась ответить себе на этот вопрос. Обнять, поцеловать – это одно. А так... В том, как графская рука ласкала взбухшую плоть, были и мука, и музыка, что-то такое, чего она не могла понять.
   Вот, значит, для чего существует женская грудь. Ею не только кормят детей, но еще и прельщают мужчин настолько, что они готовы, как молодой барин, ехать тайно, издалека, чтобы в заброшенной мыльне ласкать ее. Вот почему актрисы поднимают бюст корсетом и носят платья с большими декольте, выставляя свои достоинства, как товар на прилавке...
   Но что-то природой намечалось и у нее и поначалу заявило о себе туповатой ноющей болью. Однажды она случайно прижала ладонь к соску и обнаружила, что под ним набухла плоская «пуговка». Дотронулась до нее уже сильно и не случайно. Все тело откликнулось на это прикосновение, словно туго натянутая струна. Болезненное чувствилище шло сверху вниз от груди к животу и ниже, пропуская через себя мучительно-острое ощущение. Отдернула руку от груди: скорее неприятно, чем приятно. Но, представив в следующий миг, что по ее телу бродит его рука, Параша будто накрылась сладкой и душной волной. Нет ничего желаннее на свете, не может быть...
   Прежняя тяга – дочерняя, расплывчато-нежная, сменилась острой и чувственной женской.
   Чахотка, гнездившаяся в маленьком теле от рождения, обостряла все нервные реакции и разжигала чувственность. Поленья в костер подбрасывала постоянно и музыка. Лаская слух, она, казалось, гладила и кожу Так задуманы все итальянские арии: прикосновение, отлив и прикосновение еще более настойчивое и нежное. О том же греховно-сладостном твердили романы, которые Параше перепадали от наставницы-княгини. Откровенно скабрезных Марфа Михайловна не держала, но и благопристойные были сентиментальными гимнами любви, и они намекали на то, что происходит между женщиной и мужчиной. Не договаривая всего до конца, они еще сильнее будили любопытство – точно так же, как многозначительные перегляды актеров и артисток на репетициях, «случайные» прикосновения, непонятные намеки...
   Да что там среда! Что музыка! Что окружение! Что романы! Само время возбуждало ту самую энергию, которая, говорят, движет мирами, – энергию взаимного притяжения двух полов.
   Шел изощренно-чувственный – «галантный» – восемнадцатый век. Приближался к своей вершине век удивительный, стоящий особняком в истории человечества. Мыслители-аристократы говорили: кто жил до нас, тот не жил вовсе.
   Еще бы! Абсолютизм дарил своим знатным сынам блаженную праздность. Екатерина Вторая, издав указ о вольности дворянства, разрешила своим подданным, владельцам поместий и вотчин с крепостными крестьянами, лишь по мере желания нести службу как в армии, так и при дворе. Никаких обязанностей, одни права и полная обеспеченность за счет труда черни. Пусть эта чернь стенала от непосильной нагрузки, кормя и обслуживая трутней, пусть бунтовала, выдвигая «своих царей», таких, как Емелька Пугачев. Крепостная кабала становилась все жестче, а жизнь дворян все безоблачнее и беззаботнее. Эдем, рай на земле, да и только!
   Часть высвободившихся сил дворян пошла во благо. Век восемнадцатый стал веком просвещения, веком расцвета искусства и науки.
   Но как оценить ту могучую энергию, которая хлынула во все возможные сферы наслаждений?
   Мода, еда, танцы, музыка – отныне все должно было ласкать и радовать утонченных бездельников.
   Костюмы праздных создавались не для жизни. На непомерно высоких каблуках нельзя было ходить, а женские прически достигали такой высоты, что их обладательницам приходилось спать сидя. Сохраняя эти бессмысленные произведения парикмахерского искусства, дамы не мыли головы месяцами. Никого не смущало, что в полутораметровых постройках из волос заводились насекомые – ах, лишь бы привлечь внимание, лишь бы поразить свет и поклонников.
   Мода предлагала такие изыски, какие могут возникнуть лишь при полной незанятости ума.
   Запахи – мускус, амбра, эфиры из цветов.
   Простые и ясные цвета Возрождения – алый, небесный, золотой – были забыты. Все хвалили «цвет блошиного брюшка», нежно-телесный (нежнее не бывает) «цвет живота монахини», «цвет каки дофина», то есть испражнений грудного младенца, «цвет гусиного помета» и прочее, и прочее.
   И, разумеется, все эти ухищрения приносились на алтарь нежных чувств.
   Смысл «галантности» в том, что женщина стала высшим из всех возможных наслаждений. Она воцарилась как носительница всего самого влекущего и лакомого. Ей поклонялись, ей курили фимиам как олицетворению чувственных радостей.
   Нет, не страсть и, конечно, не жалость или нежность считались любовью. Адюльтер, игра, но игра не на жизнь, а на смерть...
   Танцевать менуэт – значило «чертить тайные знаки любви».
   Пастушьи сцены, разыгрывавшиеся повсюду, превратились в публичный флирт: что ни жест, что ни слова – подслащенная скабрезность.
   «Ах, кто придумал одежды?»
   «Безобразник; чтобы прикрыть свое безобразие?»
   Опера не скабрезна, но до чего чувственна! До чего эротична?
   А эти плавные, ласкающие взор излишества барокко и рококо в архитектуре?
   Словом, все об одном.
   О, этот век страстных посланий, кокетливых мушек на лице красоток, томной бледности – следа «жестоких» чувств, век дуэлей и всяческих излишеств!
   Он формировал своих детей по своему подобию. И формировал быстро, настойчиво. Мужское и женское начало в людях созревало рано. Двадцать лет для женщины – почти старость, в тринадцать лет девушка – уже прекрасный бутон. Десять – как будто еще детство, но...
   Все веяния Параша ловила, как и положено чуткой, артистической натуре, из воздуха.
   Правда, как это бывает во все времена, каждый берет у эпохи свое.
   Век восемнадцатый назначил высочайшую цену любви индивидуальной. Все эти тонкие игры не могли свестись к примитивному сексу и партнерству. Единственная? Единственный? Вот чего жаждала романтичная девочка.
   Парашин покой взрывало видение: рука мужчины на полной женской груди – тусклая мелодия сладострастия. Но только потому, что это была Его рука!
   Во всех мечтах и размышлениях только Он. Он – Николай Петрович Шереметев. И мечты о нем были столь размыты и столь туманны, что не давали увидеть четкие свойства отношений между мужчиной и женщиной в их физической реальности.
 
   – Княгиня Марфа Михайловна! Княгиня! Миленькая! Родненькая! – Параша зарылась мокрым лицом в заношенный шлафрок, охватила тонкими руками расплывшиеся бока стареющей женщины.
   – Что? Что случилось? – пыталась отодвинуть ее от себя Долгорукая, чтобы посмотреть девочке в глаза. – Да что с тобою?
   Какая пылкая, какая нервная, однако, девочка. Какие горючие слезы! Капля упала княгине на запястье и обожгла. Милая ты моя! Прижала Парашу к себе покрепче.
   – Ну, ну, рассказывай.
   – Я... Я... Умираю. Я боюсь. В ад, я попаду в ад.
   – О, Господи, – осела княгиня на канапе. – При чем здесь ад?
   – Я о таком думаю, что и священнику на исповеди не скажешь. Бесовские искушения»
   – Все думают, все грешны, Пашенька. На то и люди. Да ты про болезнь, деточка.
   Девочка вдруг метнулась на ковер, упала на колени и снова зарылась лицом в халатную ткань.
   – Кровь...
   – Горлом? – княгиня похолодела, но спросила спокойно, небрежно даже. В уме прикинула, кто из лекарей остался в Кусково на зиму. Лахман? Нет. Фрезер? Вроде Фрезер. Потянулась было к шнуру – вызвать горничную или лакея.
   – Нет! – схватила ее за руку Параша. – Болезнь у меня стыдная, как и мысли мои. Срамно сказать, откуда кровь.
   – Уф, отпустило... – догадалась княгиня и заколыхалась в радостном смехе. Только тут она отметила про себя, как хороши были движения девочки даже в момент полного отчаяния. Не зря ее муштровала: «Спина! Держи спину!» Не зря ставила к станку рядом с танцорками. Сколько живой грации! И сейчас... Тонкая рука продолжает линию высокой шеи, длинные пальцы бегают по оборке лифа, грудка (как не заметила раньше – уже выделяется плавная возвышенность) вздымается часто, губы, опухшие от слез, шепчут: «Стыдно-то как...»
   – Перестань, милая. Это у всех.
   – Как это?
   – У всех женщин. Это означает, что ты теперь не дитя, а девица. И можешь детей рожать.
   – Рожать? Как матушка? И скоро мне?
   – Ну... Не просто так, ни с того ни с сего... Не сразу... Когда замуж выйдешь... – старая женщина смешалась: перед ней стоял ребенок. – Как рано у тебя, однако. Десяти нет... В наших краях девушки позже взрослеют, да и вообще ты смуглая и чернявая, как цыганка. На юге, сказывают, крови так рано приходят.
   Больно кольнуло Парашу – знакомые слова, какими досаждали ей раньше, в селе. Значит, и княгиня думает, что кузнец не ее батюшка? Не знает Параша почему, но почему-то все это семейное, тайное стыдно. На матушку тень, на батюшку, значит, и на нее.
   Замолкла женщина, молчит и Параша, низко опустив голову.
   С досадой подумала Марфа Михайловна о Варваре Ковалевой. Тоже мне мать, не подготовила девочку, не предупредила. Но вспомнила, что отпускали Пашеньку в село два раза в год – на Рождество Христово и на Светлое Христово Воскресение. Это она виновата, это ее упущение. Как в холодную воду кинулась княгиня:
   – Чтобы понести, нужен мужчина. Ты видела, как петух топчет курицу? Ну, кот и кошка... Как кобель на псарне кроет суку...
   Увидела искаженное ужасом лицо девочки. Нет, не то.
   – Иди, Паша, отдохни, ты здорова. Горничная даст тебе ваты. Бегай меньше, в жаркую баню в эти дни не ходи, три или четыре в месяц таких дней будет.
   ...Оставшись одна, Марфа Михайловна попыталась вспомнить, как, когда, от кого узнала о тайной женской особенности. Не от маменьки, это точно. И не от мадамы. Как-то само собой узналось, от подружек, наверное. Непреодолимое отвращение к властной и темной силе пола возникло в ней позже, уже в зрелые годы, после короткого и неудачного замужества, и крепло год от года одинокой жизни. Она никогда не знала влечения, освященного чувством, а без любви все это и впрямь отвратительно.
   Полюбившаяся девочка дернула за какую-то скрытую ниточку, в душе стареющей женщины что-то заныло. Ах, эти собачьи свадьбы... Нет, нет, не ей заниматься подобного рода просветительством. А что делать?
   Параша не шла из ума.
   Совсем не похожа на крестьянских детей. Те на все «такое» умом быстры, как звери. А эта... Такая нежная натура. Всегда чувствует, когда она, Марфа Михайловна, грустит. И как ненавязчиво пытается в эти минуты скрасить ее одиночество!
   С некоторой грустью призналась себе княгиня: все, что имела, уже передала воспитаннице. Все-все, что набрала в парижских, московских и петербургских салонах (немного же!), что вычитала из книг, открыла в жизни сама и взяла от многочисленных гувернанток. Сколько раз раньше пыталась превратить крестьянку в аристократку, но не больно получалось. С Анной Буяновой делилась «тонкостями», а толку? Видно, что «обучена», а сквозь эту обученность так и лезет в глаза вульгарность. Параша не Бог весть какая красавица, но что-то в ней есть... Посадка головы, стать, грация, живость натуры в каждом жесте. И как идет вперед! Не остановишь. От клавесина ее не оторвешь, наизусть выучила всего Скарлатти. А уж гитара... Заезжая знаменитость Кордона, согласившись дать несколько уроков артистам по просьбе старого графа, занимался затем с одной Парашей. Восхищенно кричал, воздев руки к небу: «Да у нее дар! Дар, который беречь надо как зеницу ока!»
   Как ни горько, размышляла Марфа Михайловна, а пора отдавать девочку во флигель для регулярных занятий. Ей нужны уже другие учителя. Не больно сладка судьба актрисы, но горше судьбы приживалки нет. Будет кормиться талантом, а не милостью, и потому пусть начинает работать вместе со всей труппой.
   Нельзя так привязываться ни к кому. К чужим детям – нельзя.
   Грустно подумала княгиня, что во флигеле, среди подружек, быстро пройдет Параша эту... собачью науку. Нашепчут, расскажут. Сделают из ангела обычную барышню. И, вновь почувствовав себя не у дел в мире и с новой силой ощутив свою униженность и одиночество, княгиня дала волю слезам.
   В слезах и застала ее воспитанница. Кинулась к Марфе Михайловне.
   – Что? Что?
   – Да вот, пора тебе... к театру поближе. Во флигель.
   В ту ночь, как в самую первую, они спали рядом и долго переговаривались в темноте.
   – Никогда вас не брошу, – клялась Параша, – каждый день навещать буду.
   И после робко так:
   – А может, можно еще пожить с вами? Пока молодой граф не приехал?
   «Что же это я? Своими руками оттолкнуть единственное свое счастье, расстаться с ней раньше времени? До срока кинуть ее в эту грязную, страшную жизнь?»
   – Оно-то и так. Пусть Николай Петрович сам все решает, – сказала княгиня и облегченно вздохнула. – Спи, Пашенька.
   И сама скоро заснула.

4

   Она все ждала и ждала, а молодой барин не ехал и не ехал.
   – И хорошо, что не едет. Ему не театр, ему семью надо строить, – высказалась как-то княгиня. – Авось с невестой явится. В тридцать лет не только жену, но и деток иметь положено.
   «Нет! Нет! Нет!» – молча крикнула в ответ Параша. И чтобы Марфа Михайловна не увидела этого крика, опустила глаза на вышивание. Не туда стежок, и этот не туда. Запуталась нитка.
   «Господи! Только не это, – молилась она про себя так истово, как делала это в церкви, упав на пол перед иконой. – Это конец...»
   Его женитьба была для нее как смерть. Что есть у нее еще?
   Для того чтобы жить, ей нужно владеть им. «Царь сердца моего», – так вслед за библейской девочкой Суламифью могла она сказать о том, кого любила больше всех на свете. Воцарив его в своем сердце, Параша тем самым отделила его от мира и в себе заточила. Овладела им.
   Граф и другая женщина с ним? Она даже подумать не могла о таком. Да, Беденкова была. Но это явное «не то», – со странным высокомерием рассудила Параша. Да и не может быть «то», потому что... Дальше она не хотела продолжать мысль и останавливалась. Вовсе не все подвластно сознанию, оно умеет одно – подводить к тупикам и неразрешимым вопросам.
   Справившись с первым ужасом, Параша теперь время от времени пугалась то одной, то другой мысли, связанной с возможным браком графа...
   Вдруг она вообще больше не увидит его? Впервые осознала она свою малость. Ничто не зависит от ее усилий.
   И снова падает сердце: а будет ли она петь? Вдруг барин забудет о своих словах и планах, если женится? Что тогда? Назад в село? Или, как Марфа Михайловна, всем барам до конца жизни низко кланяться за хлеб, за чай с конфетами?
   Ожидая перемен и решения своей судьбы, она уже не могла мечтать вольно, как раньше, и только напряженно приказывала себе: жди и готовься. Единственным, что отвлекало ее от трудных мыслей, были французские романы. Тайком от княгини она брала из комода любимого Руссо. «Юлию, или новую Элоизу» она знала от корки до корки почти наизусть. Не слишком дотошно вникая в саму причину всех интриг, она проживала бурные страсти вместе с чуткой и нежной Юлией и огненным кавалером Сен-Пре. Сам ритм прозы уносил ее в неведомую, но желанную страну любви. Волнение, бушевавшее в ней, обретало форму.
   «Ах, приди... Я протягиваю руки, но ты ускользаешь, и я обнимаю тень... Право, ты слишком хороша и слишком нежна, мое слабое сердце не вынесло. Оно не в силах забыть твою красу, твои ласки, чары твои сильнее разлуки, ты мне повсюду мерещишься...»
   Пусть! Пусть унылы и безотрадны обстоятельства! Она – Прасковья Ковалева-Горбунова, дочь горбатого крепостного кузнеца. Он – страшно подумать! – знатный вельможа». Но ведь в глубине души она знает; это случится. Значит, надо идти поверх того, что для всех непреодолимо. Как эти двое в романе. Юлия – знатная дама, Сен-Пре – разночинец, между ними стена, как между Парашей и графом, но они любят друг друга. Все возможно, когда душа обретает ту силу, с которой молния бьет в землю, ветер валит деревья, волна затопляет берег. Чудо возможно! Оно случится!
 
   Параша входила в бесконечное одиночество отрочества не совсем обычно.
   Куда проще такой порядок событий: пришла пора, и природа заговорила к cpoку пробегающими по телу соками. Один поцелуй случайный, одно прикосновение – и влечение осознает себя.
   Сложнее все происходит у Параши. Все начинается с мечты, с неясных детских предвосхищений. Первой просыпается мечта, а уж под ее воздействием тело. Тонкие энергии души просветляют энергии телесные Возгонка возникших желаний идет снизу вверх, к сердцу, к мысли. Любовь перестраивает всю личность, далеко продвигая ее в развитии.
   ...Чем ближе был приезд в Кусково Николая Петровича, тем более частыми и более продолжительными становились занятия педагогов с актерами. Вокал теперь преподавали профессиональные певцы, и даже «первый сюжет» антрепризы Медокса Марии Синявская согласилась прослушать солистов кусковской труппы. Параша ее потрясла не только необычным тембром голоса и манерой пения, но и выразительностью исполнения...
   Так чувствовать Монсиньи! Так понимать Гретри!
   Замечательная русская певица полагала, что для этого надо прожить большую жизнь, быть женщиной, много любить и быть хоть раз любимой. Не может ребенок обладать опытом сильного чувства.
   Ни Синявская, ни Марфа Михайловна – никто на свете не подозревал, что опыт был. Опыт долгого ожидания, опыт долгой и терпеливой любви, опыт бесконечных мечтаний, заменявших жизнь. Никто не оценил еще по-настоящему возможностей богатого воображения.
 
   – Барин приехал! Барин! Молодой барин!
   Носятся по двору слуги. Параша, спрятавшись за штору, смотрит, как он выходит из золоченой кареты, как точными жестами распоряжается, куда отнести сундуки, шляпные коробки, картины, статуи, упакованные в особые ящики, похожие на деревянные клетки. Она видит его руки. Отшатнулась. Показалось Параше, что смотрит он ей прямо в глаза. Нет, взгляд безразлично прошелся по верхним окнам дворца.
   Тайна лица... Отмытость, чистота высокого поблескивающего лба. В том интересе, с каким Паша смотрела на барина, было что-то от непреодолимого интереса к человеку, говорящему на другом языке. В движении губ, бровей, глаз крылась тайна.
   Граф ушел в свои покои, и это стало мучением Параши: хотелось вспомнить лицо Николая Петровича, а она не могла. Представляла линию скулы. Щурились синие с поволокой глаза. Взбегали на чистый лоб удивленно поднятые брови. Подергивалась левая щека и подрагивали пепельные локоны. Но все это порознь, все это не складывалось в таинственное прекрасное единство. Детали лица, не лицо.
   О, смотреть бы на него, смотреть не отрываясь. Сейчас, завтра, всегда. И ничего больше на свете не надо.
 
   Утром проснулась от удара счастья: он здесь. Он будет слушать, как она поет; будет проверять ее французский, ее итальянский. От одной мысли, что его взгляд остановится на ней, кружилась голова...
   Но... Прошел день, второй, третий... О, как тянется время! У Марфы Михайловны попыталась выведать, почему барин не занимается театром.
   – Дело молодое. Ленится или гуляет.
   «С Татьяной?» – заныло у Паши в груди.
   – Впрочем, – добавила княгиня, – жаловался на хандру. Может, недомогает.
   Ему плохо, как ему помочь?
   Наконец она столкнулась с ним. Увидев издали, заметалась. Вернуться, убежать, свернуть. Куда деться в узком коридоре? Надо бы улыбнуться, да куда там! Уперлась взглядом в малиновость бархатного шлафрока, не в силах поднять глаз на светило свое. Остановился граф. Двумя душистыми пальцами коснулся ее подбородка, обращая к себе пылающую девчоночью рожицу.
   – Никак Ковалева? Хвалят тебя за прилежание.
   И по тому, как прошел дальше через анфиладу комнат, поняла: не узнал. Заметил, не более того. А что она для него и для его театра значит, не понял.
   Как, однако, дрожат коленки. И руки дрожат тоже.
 
   Дальше было совсем непонятное. Молодой граф, от которого ждали действий быстрых и решительных, укрылся от всех в дальнем флигеле и никому не показывался.
   Говорили разное. Что готовится к свадьбе и что матушка императрица приказала ему жениться и даже подобрала невесту. Приезжала «невеста», немолодая и некрасивая доска в кружевах. Но у кареты ее почему-то встречал старый барин и провожал, подсаживая в карету, тоже он.
   «Не женится. Только бы не женился, – молила Бога Параша. – Если женится, все пропало». Спроси она себя, что значит это «все», ответа не нашла бы. А только... Конец. Катастрофа.
   После поползли слухи – болен. Не телом болен, а духом. Деревенская знахарка варила из трав настой «для усиления радости». Рассказывали, что старый граф вызвал из Петербурга магнетизера, который по утрам делает над молодым барином пассы, а по вечерам совершает наложения рук, восполняя потерянную жизненную силу. У Николая Петровича, говорили, нервное истощение и усталость.
   Параша не могла понять, что это такое. Если бы Шереметев-младший и захотел бы ей объяснить, то не смог бы этого сделать. С унынием знаком тот, кто его познал. И этот смертный грех, как и у всех, был у него расплатой за грехи другие, им совершенные.
   Жизнь наносила Николаю Петровичу одно поражение за другим, не давая проявиться его человеческой сути и постоянно отводя графа в сторону от единственно желанного и возможного для него пути.
   Он устал терять самых близких и самых дорогих людей. Сначала смерть младшего брата, после чего у него, тогда еще совсем юного, в минуты волнения и напряжения стала подергиваться щека. Матушка... Почему она оставила его так рано, в трудную пору становления, когда жаждешь не только и не столько совета, сколько душевного сочувствия? После ушла старшая сестра Анна – доверенный друг, она делила с ним любовь к музыке, она, как и он, обожала Тициана. А те, что остались...
   Вторая сестра Варвара никогда не понимала его. Да и могла ли она понять хоть кого-нибудь, хоть что-нибудь? Глупая, недобрая, не любимая мужем, которого соблазнило лишь наследство. Блестящий Долгорукий и не пытается скрывать этого.
   С батюшкой все дальше разводит время. Старость усилила отцовский деспотизм. Не хочет и не может Петр Борисович осознать, что он, Николай Петрович, уже не мальчики подошел к тридцатилетию своему вплотную. В такую пору человек сам себе хозяин, а батюшка ему выдает на расходы гроши. Сам тратит состояние на дурацкие, устаревшего вкуса постройки, смеха только достойные, да на девок, которые над его старческой похотью потешаются. А ему не дает развернуться, смеется над серьезными планами. Да к тому же направо и налево всем жалуется, что не отмечен сын жаждой славы и всеобщего уважения. Требуя отчета в копейках, сам толкает к дешевым увеселениям. Цыгане, карты, попойки, случайные связи с женщинами – на это только и хватает того, что от щедрот своих дает отец сыну.
   Он устал от одиночества. Друзья отошли, переженились. Все талдычат ему: пора заводить семью. И сам знает – пора. Да не от знания такое делается. Как-то незаметно проскочил он тот возраст, когда свой дом заводят радостно и просто. Ох уж эта любовь до гроба! Каждый пристальный взгляд светской кокетки заставляет его вздрагивать: так смотрит охотник на дичь. Есть, есть за чем охотиться женщинам: он наследник самого большого состояния в России, русский Крез. И такие деньги прилагаются к чести принадлежать к древнейшему, славнейшему роду России. Заманчиво! Да его так просто не охмуришь.
   Позади долгая мужская жизнь и много побед сердечных, ибо среди любовников он не последний и собой хорош весьма: и рост при нем, и лицо правильное у него и чистое, и, главное, та почти женская чуткость (не сказать – чувствительность), которая так привлекает слабый пол. Только вот беда: чем больше побед, тем сильнее каждая напоминает поражение, ибо итог каждой новой связи – грусть, разочарование и еще большее одиночество. Сладки женские ласки, но сладкое приедается. Острота достигается переменами. То одна, то другая, а в конце все одно.
   Вот недавно в Париже сколько сил потратил на красотку, чтобы убедиться: своя, кусковская, девка не хуже. Да что там не хуже? Много лучше! Танцорка из Гранд-опера все карманы его выворачивала в поисках денег, прежде чем позволяла добираться до своих сомнительных прелестей. Худа, костлява... То ли дело Беденкова! В жизни спокойна, в ласках горяча, поет – тихий свет струится из серых больших глаз. А главное, принадлежит ему от рождения и по склонности.
   Но сейчас граф не хотел думать о Беденковой. Брюхата. Дело обычное, дело житейское. Чьи девки не тяжелеют от барина? Дите он пристроит, Таню выдаст замуж. На сцене (да и не только на сцене) заменит ее Анна Буянова, красивая, лихая девка. Нет, лучше не вспоминать и не загадывать, ибо на дне всех этих мыслей – противное недовольство собой. Грех – всегда грех. Он легко забывается в ранней юности, а сейчас трудным упреком ему и вздернутый к носу бабий живот, и несчастные, тупые бабьи глаза. Душа – христианка, от нее не уйти...