Инна Яковлевна Кошелева
Пламя судьбы
1
В Березине долго гадали, почему Варвара пошла за Ивана. Девка в селе первая. Высокая, статная. Глаза – что васильки, волосы – что спелая рожь. Привычная в северных краях красота, а мимо не пройдешь. Лучшие парни увивались за Варварой, сватов засылали. А она вышла за горбуна. Ну ладно бы барин приказал или родители договорились по корысти. А то – сама...
Оно конечно, Иван – сын кузнеца Степана и сам мастер. А кузнец в селе на особинку. Хату строить не надо – ставят ему дом по господскому распоряжению. Не он оброк платит, а ему барин деньги отсчитывает на еду и на платье. Не великие деньги, но все же! Не надрывается, чтобы наскресть подушные и поскотинные. Значит, не придется Варваре в поле либо в коровнике спину гнуть от рассвета до заката.
Но даже если какой девке захотелось бы жизни полегче, задумалась бы она, прежде чем выскочить за Ивана. Горбун Иван; и горб у него от чахотки, а чахотка, известно, прилипчива.
Словно рукой махнула на себя девка. Словно с обрыва ухнула. С чего бы это?
Вспоминали, судили, рядили. Сникла-то она после чернявого проходимца. С юга куда-то добирался, а в Березино свернул лошадей напоить. У колодца Варвара ему ведро подала, но он к лошадкам не поспешил. Долго говорили о чем-то. Так и стояли друг против друга. Он темный – то ли черкес, то ли цыган или валах, платье в обтяжку. Она ему в рост, но светлая, солнце в густых волосах запуталось.
И смотрелись они парой.
Проходимец тот еще несколько дней в селе ошивался. Староста попробовал проверить у него отпускное свидетельство, мол, не из беглых ли? Тот высоко поднял черную бровь: «Это ты мне?» Выходило, что вообще не крестьянин. Но вроде как и не барин. Стал бы барин столоваться у одинокого старика, чья хата рядом с Варвариной? Стал бы барин по сеням чужим валяться, если на богомолье спешит? «Хочу приложиться к мощам святого Димитрия Ростовского», – говорил любопытным про свой путь проходимец, да не многие ему верили...
С Варварой его видели только раз – у колодца. Но в тот день, когда странник, покидая Березино, рано поутру въехал по тропке в ближайший лес, к вечеру вышла из этого леса Варвара. В сарафане нарядном, в душегрее, расшитой лентами. Не по грибы же ходила, вырядившись. А по что?
«Ох» да «ах», не грех ли горбун прикрывает? Простыни после свадебной ночи, не сказать лишнего, с кровцой были. На крыльцо выносили, все видели. Только... И кур рубили, и поросенка резали у Степана во дворе накануне. Жених браги набрался до бесчувствия, не положено молодым пить, а он набрался. Где хмельного взял, никто не видел. Не сама ли Варька поднесла?
Жену свою молодую Иван избил в пятую ночь. Зверски избил, силы-то ему не занимать: руками кочергу в петлю завязать может, подкову шутя гнет. Варвару тогда свекор отнимал не один – с помощью соседских мужиков. Утром Иван при всех прощения просил и в ногах у жены валялся. Она подняла его с колен, поцеловала, сама в ноги бухнулась. Мир, значит.
А пересуды пошли снова. Но окончательный приговор был такой: бьет – значит, любит. Не кой-как у них, а по правде.
Выходило, что и она к нему сердечно расположена. На святки отказалась ряженой закатиться в соседнее село. Раз в год там березинские девки творят черт-те что, а уж бабы молодые свое добирают с чужими мужиками, не совестясь ничуть. «Знать, хватает ей Ивановых ласк. Но отчего тогда не цветет? – судили соседки. – Почему в тело не входит? В монашенку превратилась. В темное рядится, под глазами круги цвета стылой воды, худоба проступает. И что совсем плохо, кашлять стала».
А после все увидели: тяжелая Варвара...
Ждали сына.
Родилась дочь.
...Родилась, захлебнулась криком. Первые слова над младенцем обычные: мальчик? девочка?
«Девочка!»
В хате по стенам и потолку той ночью метались тени, фигуры с лучинами – из угла в угол. Свершилось. Застыли. И сразу видно стало: одна тень – покореженная, похожая на сказочное чудище, другая, склоненная над дитем, – плавная. Над люлькой руки, мужская и женская, сошлись в мгновенном пожатии: теперь все образуется, теперь есть общее – это. Комочек кричащей извивающейся плоти.
– Иван! Иван! – это свекровь Варварина зовет сына полюбоваться новорожденной. – Какая красавочка!
Свекор вторит:
– Иван! Здоровенькая, сильная!
...Родилась она ладненькой, без изъянов. Спокойная, крупная, сразу взяла грудь. Варвара, ослабевшая от родов, встрепенулась, повеселела.
А тут приспело распоряжение барское: Ивана перевести в подмосковное имение Кусково на самостоятельное дело. Вроде бы оно к лучшему: жить отныне хозяевами, не в родительской избе, а в собственной. Вольготнее. Да и сытнее, доходнее близ барского двора. Одна беда – не к сроку, да подневольных разве спрашивают? Переезжали на телеге, в спешке и суете, чтобы успеть с грудничком до морозов. Протянули с крещением, назвали девочку по октябрьским святцам Параскевой. Парашенькой. Пашенькой.
Говорится: «Нить судьбы». И нить та в руках Господа. Миллионы судеб, миллионы нитей где-то в невидимом отдалении сходятся, переплетаются, связываются друг с другом. Люди той связи не видят и не чувствуют. Но издали, через годы, она вдруг зримо так просмотрится.
У кузнеца Ивана прибыль и радость – доченька. У грозного «его сиятельства графа-государя» (так звали Петра Борисовича Шереметева его крепостные) в том 1768 году одни потери. Сначала умерла любимая жена, за нею ушла в мир иной старшая дочь Анна. Умница, затейница, отцовская радость и надежда.
Еще вчера на всю Россию гремели балы в графском «Фонтанном» доме, прозванном так оттого, что стоял он в Санкт-Петербурге рядом с Фонтанкой. Еще вчера дом тот строили-перестраивали, вписывая в него «понарошке» – на время, значит – театр. В театре том в комических пьесах вместе с цесаревичем Павлом играли все дети Петра Борисовича – Анна, Варвара и Николай. Анна – ловчее всех, красивее всех была. Была... Нет ее... Несколько лет назад потерял граф второго сына, но по мальчику горевали с женой вдвоем, горе делилось на двоих, и было легче. Теперь же одно желание у Петра Борисовича – никого не видеть, уединиться. Уехать от шума и блеска Петербурга в тихое Кусково. Барин еще на месте, а в подмосковное имение дворня стекается, обслуга со всех сторон спешит. Вот и отдал приказ управитель кусковский срочно вызвать сына березовского кузнеца, чтобы здесь под рукой свой мастер был.
Удары продолжали сыпаться на графа.
На Москву накатила свирепая чума, и Петр Борисович, боясь новых потерь, бросился с детьми в свои северные вотчины. Спала эпидемия, собрался было граф ехать в Подмосковье, да слухи о бесчинствах Емельки Пугачева напугали, вновь задержался в глуши.
...Для молодых Ковалевых – Ивана и Варвары – шло время передышки. Барин далеко – работы мало. Есть время на обустройство новой хаты, на то, чтобы радоваться малой дочке своей. Они и радовались.
В те спокойные дни Ковалевым казалось: родилась Пашенька им на счастье, на удачу, и семья все-таки сбудется, сладится. Девочка, первая и желанная, веселенькая, забавная, как все здоровые дети, отвлечет родителей от страхов, страстей, подозрений, печалей, заполнит собой пустоту нелюбви, и водица уступок превратится в крепкое вино молодого счастья.
Через полтора года, когда у Варвары родится второй ребенок – сын, – они уже будут знать: чуда не произошло. «Несчастный», – тайно вздохнет у люльки бедная женщина. «На кой? – громко и пьяно будет спрашивать невинного младенца Афанасия горбатый отец. – Чего пришел-то? На муку? Зачем?»
...Но в первый кусковский под мечтали о лучшем и вместе, и врозь. Умилялись, опуская Пашеньку в корыто в протопленной, но не жаркой баньке. Прислушивались днем к ее смеху и сами смеялись, по ночам плечо к плечу бросались к люльке, опережая друг друга. Вглядывались с любовью в спящую на спинке и ручки кверху. Ждали первого слова и первого шага.
Словом, на младенчество Пашеньки выпало время семейной тишины – ни брани, ни пьянок Предгрозье было с голубым небом и солнцем... Но гроза разразилась в свой срок.
Варварина свекровь приехала из Березина в Кусково – навестить сына, невестку и внуков. Увидела подросшую Парашу.
«Ой, в кого такая? Темная, как галка. Ни в мать, ни в отца...»
Получалось – в проезжего молодца, о котором Ивану и сразу после свадьбы намекали. Бросился кузнецу в глаза прилив чужой, не северной крови в облике девочки. Всем известно, ярославцы – белотельцы. Все остальные детки у Варвары с Иваном светлоголовые, а тут... Волосы смоляные, цыганисто-смуглые, вьющиеся, кожа запалена смуглостью и глаза знойно-карие...
...Девочку Иван не разлюбил. Жену стал люто бить по пьянке. Больную, лежачую, на сносях – со всей своей нечеловеческой силой. Когда отходил от запоя, каялся, в ногах валялся, прощения просил. И... снова пил, снова бил смертным боем.
Гнездо, в котором росла девочка, сотрясалось постоянно.
И сотрясались детские души.
Обозленным рос Афанасий, недобрым и пакостливым. Радость читалась в мальчишеском взгляде, когда он смотрел на плачущую Варвару. А если упадет на пол отец, сваленный с ног вином, то сын не пропустит случая тайком ударить его босой ногой вбок.
Николка заикается – испугался отца, разбитого, окровавленного его лица, его плача-рыка после падения в кузне на железки. С того раза и Мишка норовит быстрее забраться на печку, зарыться в тряпье, увидев пьяного батю. Матрена мала, от криков вздрагивает, от ссор заходится в люльке. А Пашенька?
Пашенька здесь же. Ничто мимо нее не проходит. Сердце откликается и на слезы матери, и на немые страдания отца. И все мимо. Потому что на все – словно бы со стороны. Потому что все эти драки ее обтекают. Потому что Парашенька другая, не здешняя.
...В раннем-раннем детстве выбирается человеком вариант судьбы. Как важны в этот миг родительские ожидания, зачин жизненного пути нового человека. Как носит плод мать, что говорит над младенцем, как берут кроху на руки мать с отцом, как ласкают, какими движениями обмывают, о чем мечтают над колыбелью... Каждый жест, каждое слово, каждая мысль ударяют в невидимый камертон, с которым человек будет сверять свои планы, желания, цели, потребности, страсти, всего себя изо дня в день.
Пашей, Парашей, Прасковьюшкой восхищались, перед ней благоговели, на нее молодые возлагали самые светлые надежды. «Не такая, не такая, как все, не похожа на вялых березинских деток», – восторженно вглядывалась в нее Варвара, боясь и надеясь увидеть незабываемые черты. «Не такая, – в мыслях вторил ей Иван. – Не такая, как я, мои сестры и даже Варвара. Нежная и яркая, как цветок, красивая, как барынька»...
Заряд избранничества, полученный ею в первый год жизни, окажется очень сильным. Насколько выше ее природа всех этих скандалов, драк, убожества быта...
Подросла и удивилась: почему она здесь? Все свои, все не чужие, но... другие. Через все просвечивает тайна, которая ранит, заставляет страдать.
– Ты моя мама? – спросила однажды Варвару.
– А чья же? – удивилась та.
– А... батя? – и за вопросом требование объяснить, почему Иван смотрит на нее часто тяжелым взглядом, почему не лупит, как Афанасия, почему боится лишний раз прикоснуться, и если и гладит по черным волосам, то словно бы через силу, словно бы обжигая об них свою заскорузлую ладонь.
...Девочка живет в семье и не живет. От всех – как за невидимой стенкой.
– Паша, достань из погреба маленькую крынку.
Очнулась:
– Что, матушка?
– Крынку, говорю...
Вылезла из погреба с огромной макитрой. Или не слышала, о чем мать просит? Так нередко.
Из всех домашних работ только к вышивке способна. Иглу еще плохо держат маленькие пальцы, а нитки и узор подбирает лучше всех взрослых баб.
О чем таком кроха про себя думает? Ни корова ее не интересует, ни куры, ни огород, не бегает с малышней по деревенской улице. Все одна да одна. Ягоды собирает медленно, грибов и вовсе не видит. Зато былинку серую, пожухлую может рассматривать, как редкую находку. И так ее повернет, и этак... Что ей такое открывается?
Может, из-за «нездешности» хрупкая Параша останавливала, ломала грубость, злость, пьяную силу. Божья тростинка беззащитная, а не гнется перед хмельным Иваном. Лупит тот кулаком по столу, она рядом на лавке не шелохнется. Только Иван к Варваре с кулаками, как Паша метнется и тельцем своим мать загородит. Отступит кузнец – дочку пальцем ни разу не тронул.
Нянька из Параши тоже не больно хорошая. Другая девчонка в шесть лет и напоить грудничка умеет, и завязать свивальником. Этой не доверишь. У люльки встанет, все пальчики Матреше перецелует на ручках и ножках... ну да и все.
Нет, еще споет колыбельную, верно-преверно споет. На песни у нее такая память, что любую запомнит с ходу. И петь любит, и слушать. То и дело просит Варвару:
– Подпой низко про ленок. Отсюда...
Варваре не петь, а выть хочется. Спина мозжит, грудь от побоев ноет. Но как откажешь? Параша ведет дивно, голосок хороший. Раньше и Варвара была в хороводе, что красный мак в огороде – и красой и голосом выделялась, а теперь петь не хватает дыхания. Остановилась.
– Ты у нас, Паша, чай, барыней будешь...
– Как это – барыней?
– Ну, работать не надо, хлеб сам придет. Пой себе и пой.
– Да, да! Петь буду...
Грустно усмехнулась Варвара.
...Еще не помнила ничего, ничего о себе не понимала, а это знала – что будет петь. Варвара удивлялась: как меняется дочь, услышав песню или переборы гармошки. Только что была сонная, не дозовешься, не достучишься, и вот сразу вся как струна. Глаза горят, руки-ноги в ритм ходят, ни вялости, ни застенчивости. Хоровод издали завидит – летит к нему, топча траву крохотными лапоточками. Да петь норовит не просто, а расцветить мелодию. И выше возьмет, и ниже, и все это не нарушая лада. Бабы только головами качают.
– Варь, слышишь, какую завитушку твоя Пашка вывела? Ты научила?
– Ой, до завитушек ли мне?
Но в песнях Варвара толк знала и на особо причудливые Пашины «вензеля» всегда откликалась: «Ну, молодец, ну...»
Случалось, после песен-плясок Параша вдруг не по-детски резко и надолго уставала. Ложилась на лежанку среди бела дня и лежала там, как тряпочка.
– Варя, а девка-то не больно здорова, – заметила как-то свекровь. – Это с виду только добрая да румяная...
– В кого здоровой-то быть? Чахотка у нас в роду... А Пашенька... На вид спокойная, а нервы гуляют. Чувствительная...
...Кроме цветов и песен любила Пашенька еще сказки и были. Все, что знала Варвара о домовых и русалках, не один раз девочке рассказала. «Еще» да «еще»...
Избу Кузнецову в селе поставили на въезде, у дороги, ведущей с юга в Москву. Баре с той дороги сворачивали влево – навестить, поприветствовать господ Шереметевых. А через село шли простые богомольцы, бедняки, что отпросились у помещиков поклониться святым местам, пожить в монастырях, постоять службу в главной кремлевской церкви. Доходили путники до Ковалевых, стучали в окно. Если хозяйка добра, даст воды и хлеба, а то и щами накормит. Изба-то ладная.
Изба как изба. На матице два кольца для люльки. Шесть самодельных, кованных Иваном для сына подсвечников, шесть расписных яиц. Под иконой Всех скорбящих радости – стеклянный пузырь с гробом Господним. Здесь же наугольник, в красном углу небогатая посуда. Все...
Но хватит, чтобы рассматривать до бесконечности. По утрам в лучах солнца все сверкает, все горит – глаз не оторвешь. И попадает в поле Парашиного зрения, а значит, и в полудремлющее девочкино сознание. Все годится для извечного сорочьего детского собирательства завораживающих ощущений. В такие минуты бездумного созерцания душа расширяется и расчищает пространство для роста.
Сознание сначала дремлет. Или пробуждается? О чем это вчера говорили бабы на выгоне? Смотрит Параша, как вьется рой светящихся пылинок над стеклянным пузырем, и вспоминается ей...
В трех верстах от Кускова, рассказывала тетка Васса, есть святое озеро, круглое, как плошка. Храм там ушел в землю, когда согрешил священник. «Ох, грех, грех», – крестились бабы, а глаза у них делались круглыми и совсем не испуганными, а веселыми – что уж такого батюшка натворил? Так вот, у озера этого нет дна. Если хочешь очиститься от греха, брось в озеро любимую свою вещь, гребенку там или бусы, и никто никогда их не вернет, не достанет.
Она, Параша, знает за собой грех. Отца чтить надо. Но когда он матушку за косу таскал, нечаянно подумалось Паше: пусть худо ему будет. Что-то надо отдать тому озеру, чтобы грех искупить и не накликать беду на отца. Самое любимое – куколка, которую ей папка и вырезал. Прижала Параша куклу к себе. Когда бабы шерсть красили, она своей Анютке лучинкой голубые глаза подвела. Как живая стала Анютка. Жалко.
Вдруг дошло: не утонет деревянная фигурка. Щепочки по ручью плывут, но на дно не опускаются. Камешки гладкие, что на берегу того ручья собрала, отдаст, вот что. «Еще наберу, – думает Параша. – Их не жалко. Только... Утонет ли с ними грех?» И что значит – «нет дна»? Если наклониться над водой, сложить руки трубой и послать звук вниз? А-а-а-а! Изо всех сил. Он прорежет зеленую воду, достигнет дна и, оттолкнувшись, вернется назад. На земле все имеет край и конец. Это не небо.
Однажды... У края леса... Одна... Она нашла в горле звук особый, блестящий. И, закинув голову, послала его вверх. Долго после этого ей слышался улетающий звук колокольцев. Это звук ударялся о воздух, о слоистый расплавленный свет. Она – голос – и еще Кто-то там... Тот, кто примет бесплотный серебряный шарик.
До этого Кого-то не добраться. Она даже не знает, точно ли Он – тот Бог, которого боится матушка. Она, Паша, и боится, и не боится. Она взойдет на горку в Карачарове, на ту страшную горку, где громом убило жениха и невесту. Иван да Марья, сказала матушка, до срока согрешили. Что это значит – «до срока»? И что они сделали? А, может, Господь, как батюшка, просто гневен? Но ведь он и милостив? Она, Параша, на той горке будет за всех грешных молиться. Ангелы услышат и передадут выше, выше...
Она знала: есть люди, допущенные к Господу заступниками за грешных. Не так они живут, как все, и больше всего любила девочка слушать о них, о святых. Особенно о Димитрии Ростовском. Еще и потому, что о нем матушка рассказывала как бы тайно, когда не было батюшки и братьев.
– Вырастешь – приложись к мощам. Наши это места, ярославские, наш это святой, за нас Господа просит...
– Расскажи, расскажи, как открыли мощи...
Трепещет от материнского дыхания дымный огонь лучины. Прижалась Параша к теплому боку. Слушает. Слышит.
– Вот как это было. Умер в Яковлевском Зачатьевском монастыре (а он, этот монастырь, от нашего Березина совсем близко) брат Леонид. Моя мать, а твоя, Паша, бабушка с этим Леонидом не раз о душе беседовала. Он истинно послушничал, вот и решили его похоронить поближе к церкви. Мама моя тоже пошла проститься с духовником своим. Рыли монахи могилу и нечаянно (для них нечаянно, а вообще Божий промысел на то был) задели балку на склепе Димитрия Ростовского. Рухнуло бревно сруба, в котором за сорок три года до того погребли архиепископа Димитрия. Ученый человек он был, книги писал и те «Четьи-Минеи» составил, из которых я тебе жития святых читаю. Могилу не стали кой-как поправлять. Землю сняли, а там...
– Ой...
– Твоя бабушка своими глазами все это наблюдала. Так вот... Предстал Димитрий взорам как живой. Тлением не тронутый. Балка упавшая ему чуть здесь, на лице, кожу повредила и пальчик на одной руке. Бумаги, какие велел он себе в изголовье положить, рукописи ученые, в пыль превратились, гвозди в ржавь, гроб истлел и балки в труху рассыпались... А он целехонек!
– Чудо, матушка...
– Еще чудеснее, что начались немыслимые исцеления. Какие люди со всех концов потянулись! – в голосе матушки и восторг, и непонятная печаль.
– Скажи какие...
– Сама наша императрица Екатерина пожаловала, через плат к мощам прикладывалась... Кого десять, кого двадцать лет немота не отпускала, а здесь, у мощей, заговорили. От падучей излечивались. Княгиня Вяземская избавилась от застарелой лихорадки, майор Прончищев – от каменной болезни.
– А тот казак, помнишь? Самый на свете красивый?
Почти шепотом говорит мать:
– Тот телом здоров был. Душа у него покоя не знала в неволе. Бежал от помещика, который без всякого на то права внес его в ревизские списки. Его-то, свободного казака...
– И?..
– Схватили его, наверное... Иначе... – И осеклась Варвара.
– И Димитрий не помог?
– В таких делах... Да и добрался ли тот до мощей?
– Матушка, а почему Димитрию сила была дана?
– Помогать-то? Потому что святой дух был на нем. Архиепископ жил так, что после смерти его денег не осталось – все нищим, убогим раздавал. Ничего не собирал, кроме книг святых, ни серебра, ни злата. Не позволял себе иметь лишней одежды, с небрежением относился к удобствам. Комара не убивал на теле своем – так почитал любую жизнь, данную Господом.
– И все равно умер...
– Господь ему смерть дал особую. В 1708 году, меня еще на свете не было. Однажды в пятницу отец Димитрий, уже телом слабый, пошел из Ростова в Ярославль. Пришел в два часа ночи через сутки. Утреннюю службу слушал, обедню в соборе сам служил. Певчему за вдохновенное молитвенное пение сказал: «Благодарю тебя, дитя». Ушел в келью, там на коленях, с воздетыми в молитве руками и умер...
– Я приложусь к мощам, матушка, как вырасту. Пешком от Ростова до Ярославля пройду, как он. И сына своего Димитрием нареку. Казака того беглого как звали?
– Димитрием тоже, – не сказала даже, без звука выдохнула Варвара. – К своему святому он добирался...
Тянуло, затягивало Пашу в восходящий поток мыслей и страстей. До святых дотянуться не помышляла, но... То одну роль высокую примеривала к себе, то другую, сама того не сознавая.
...Что это? Стук в окно. Открыла – странница. Вошла, упала перед лампадой на пол темным пятном. Шепот: «Господи, помилуй! Прости меня, грешную». И снова – о грехе. Весь мир во грехе лежит, говорит кусковский батюшка в проповеди.
– Бабушка, куда мамка делась?
– Все твои в церковь пошли, я их встретила. Тебя будить не стали, больно сладко спала после болезни.
– Так ведь грех не встать к заутрене.
– Бог простит, мы с тобой к вечерней службе сходим. Какие у тебя грехи, чтобы отмаливать?
Тень поднималась, росла, приближалась теплым облаком.
– Бабушка, расскажи сказку.
– Быль забавнее сказки. Встань, подойди к окну, я ставенку открыла. Смотри... Вон туда... Видишь аллейку, где туман натек? По ней Наталья Борисовна Шереметева, сестра вашего барина, в Сибирь уезжала... Плакала. Страшный зверь, кровопивец Бирон, ее нареченного, царского рода князя Долгорукого, сослал за тридевять земель. Три дня прожили молодые, и муж-то ее не из самых примерных был, выпить любил, погулять. Ваш барин Петр Борисович уговаривал сестрицу откажись, спасайся сама, на род наш тень не бросай. А она свое: мол, благородство души не позволяет. Молоденькая, чуть пятнадцать лет ей стукнуло, а характер... И – за женихом. Заласканная она была, нежная, сердце доброе и голова светлая, ученая. А дальнего пути не побоялась.
Сначала ехала в карете барской. Там, где карете не пройти – пешком. Гувернантка ее, немка, не выдержала испытаний, вернулась, а барынька дальше и дальше. Через горы Уральские, сбивая белы ноженьки, питаясь одной ягодой пустою морошкою, все шла да шла. В день ясный, в ночь подзвездную... Ночевала в мороз на жухлой траве, тулупчиком накрываясь. Странницы ее жалели. Возвращайся, мол, барышня-красавица, в тепло да в графский покой на пуховики свои. А она все дальше идет в глубь таежную. Лисы у ней из-под ног прыскают, волки за елками воют. И страшно ей, а идет. Глазыньки закроет – и во тьму таежную.
– Ой, бабушка...
– Не бойся, жива она. Вернулась. С детьми ее видели в столице. Господь ей за верность дал деток ясноглазых, здоровеньких. Муж, врать не буду, не вернулся. Казнил его Бирон... Люто казнил, четвертовал при народе.
– Ой!
– Не буду про страшное. А Наталья Борисовна недавно в монахини подалась. Нектарией зовется. Зарабатывает молитвами себе царствие небесное, грехи отмаливает.
– Какие?
– Не знаю. У всех грехи. Здесь мы на земле временно, а там ответ держать...
Богомолка тяжело, горестно вздыхала, и печаль, смешанная со страхом, окутывала Парашу.
...А за окном цвел жасмин, и утренние, непомятые цветы его были влажны, налиты росой. Слезами давно ушедшей отсюда графини Натальи Борисовны сверкали под первыми лучами солнца ветки и листья сирени. Может, дождь прошел ночью? Не слышала, все проспала ослабевшая после весенней простуды Параша.
От окошка к столу:
– Щей поешь, бабушка?
Всматривается в лицо странницы. Первый весенний загар на пол-лба, до черного платка, сейчас сдвинутого к волосам, кроткие старушечьи глаза, глубокие морщины на свежем, напитанном ветрами и дождями лице. Похожи все странницы одна на другую, а истории у всех разные. Хорошо бродить по свету, слушать, пересказывать... Может, и она пойдет... Нет-нет: у нее впереди другое...
– Добрая ты девочка.
– Еще придешь, бабушка?
– Как Бог пошлет. Пустое дело загадывать. Однако тебе скажу. Ты не простой девкой проживешь. Многих я повидала. На тебе печать. Не здесь цвести будешь.
Вот и богомолка сулит ей жизнь иную...
Чем старше становилась Параша, тем сильнее ее притягивала жизнь иная, не сельская, не крестьянская. Все чаще уходила она в Кусковский лес. В том лесу был огромный зверинец, за сеткой бродили рядом косули и волки. Обитателей глухой чащи собрали здесь по воле старого графа. Потеряв все, что любил, не зная, куда себя деть, он, как раненый зверь, метался по своей вотчине и всюду оставлял следы больной своей фантазии.
Оно конечно, Иван – сын кузнеца Степана и сам мастер. А кузнец в селе на особинку. Хату строить не надо – ставят ему дом по господскому распоряжению. Не он оброк платит, а ему барин деньги отсчитывает на еду и на платье. Не великие деньги, но все же! Не надрывается, чтобы наскресть подушные и поскотинные. Значит, не придется Варваре в поле либо в коровнике спину гнуть от рассвета до заката.
Но даже если какой девке захотелось бы жизни полегче, задумалась бы она, прежде чем выскочить за Ивана. Горбун Иван; и горб у него от чахотки, а чахотка, известно, прилипчива.
Словно рукой махнула на себя девка. Словно с обрыва ухнула. С чего бы это?
Вспоминали, судили, рядили. Сникла-то она после чернявого проходимца. С юга куда-то добирался, а в Березино свернул лошадей напоить. У колодца Варвара ему ведро подала, но он к лошадкам не поспешил. Долго говорили о чем-то. Так и стояли друг против друга. Он темный – то ли черкес, то ли цыган или валах, платье в обтяжку. Она ему в рост, но светлая, солнце в густых волосах запуталось.
И смотрелись они парой.
Проходимец тот еще несколько дней в селе ошивался. Староста попробовал проверить у него отпускное свидетельство, мол, не из беглых ли? Тот высоко поднял черную бровь: «Это ты мне?» Выходило, что вообще не крестьянин. Но вроде как и не барин. Стал бы барин столоваться у одинокого старика, чья хата рядом с Варвариной? Стал бы барин по сеням чужим валяться, если на богомолье спешит? «Хочу приложиться к мощам святого Димитрия Ростовского», – говорил любопытным про свой путь проходимец, да не многие ему верили...
С Варварой его видели только раз – у колодца. Но в тот день, когда странник, покидая Березино, рано поутру въехал по тропке в ближайший лес, к вечеру вышла из этого леса Варвара. В сарафане нарядном, в душегрее, расшитой лентами. Не по грибы же ходила, вырядившись. А по что?
«Ох» да «ах», не грех ли горбун прикрывает? Простыни после свадебной ночи, не сказать лишнего, с кровцой были. На крыльцо выносили, все видели. Только... И кур рубили, и поросенка резали у Степана во дворе накануне. Жених браги набрался до бесчувствия, не положено молодым пить, а он набрался. Где хмельного взял, никто не видел. Не сама ли Варька поднесла?
Жену свою молодую Иван избил в пятую ночь. Зверски избил, силы-то ему не занимать: руками кочергу в петлю завязать может, подкову шутя гнет. Варвару тогда свекор отнимал не один – с помощью соседских мужиков. Утром Иван при всех прощения просил и в ногах у жены валялся. Она подняла его с колен, поцеловала, сама в ноги бухнулась. Мир, значит.
А пересуды пошли снова. Но окончательный приговор был такой: бьет – значит, любит. Не кой-как у них, а по правде.
Выходило, что и она к нему сердечно расположена. На святки отказалась ряженой закатиться в соседнее село. Раз в год там березинские девки творят черт-те что, а уж бабы молодые свое добирают с чужими мужиками, не совестясь ничуть. «Знать, хватает ей Ивановых ласк. Но отчего тогда не цветет? – судили соседки. – Почему в тело не входит? В монашенку превратилась. В темное рядится, под глазами круги цвета стылой воды, худоба проступает. И что совсем плохо, кашлять стала».
А после все увидели: тяжелая Варвара...
Ждали сына.
Родилась дочь.
...Родилась, захлебнулась криком. Первые слова над младенцем обычные: мальчик? девочка?
«Девочка!»
В хате по стенам и потолку той ночью метались тени, фигуры с лучинами – из угла в угол. Свершилось. Застыли. И сразу видно стало: одна тень – покореженная, похожая на сказочное чудище, другая, склоненная над дитем, – плавная. Над люлькой руки, мужская и женская, сошлись в мгновенном пожатии: теперь все образуется, теперь есть общее – это. Комочек кричащей извивающейся плоти.
– Иван! Иван! – это свекровь Варварина зовет сына полюбоваться новорожденной. – Какая красавочка!
Свекор вторит:
– Иван! Здоровенькая, сильная!
...Родилась она ладненькой, без изъянов. Спокойная, крупная, сразу взяла грудь. Варвара, ослабевшая от родов, встрепенулась, повеселела.
А тут приспело распоряжение барское: Ивана перевести в подмосковное имение Кусково на самостоятельное дело. Вроде бы оно к лучшему: жить отныне хозяевами, не в родительской избе, а в собственной. Вольготнее. Да и сытнее, доходнее близ барского двора. Одна беда – не к сроку, да подневольных разве спрашивают? Переезжали на телеге, в спешке и суете, чтобы успеть с грудничком до морозов. Протянули с крещением, назвали девочку по октябрьским святцам Параскевой. Парашенькой. Пашенькой.
Говорится: «Нить судьбы». И нить та в руках Господа. Миллионы судеб, миллионы нитей где-то в невидимом отдалении сходятся, переплетаются, связываются друг с другом. Люди той связи не видят и не чувствуют. Но издали, через годы, она вдруг зримо так просмотрится.
У кузнеца Ивана прибыль и радость – доченька. У грозного «его сиятельства графа-государя» (так звали Петра Борисовича Шереметева его крепостные) в том 1768 году одни потери. Сначала умерла любимая жена, за нею ушла в мир иной старшая дочь Анна. Умница, затейница, отцовская радость и надежда.
Еще вчера на всю Россию гремели балы в графском «Фонтанном» доме, прозванном так оттого, что стоял он в Санкт-Петербурге рядом с Фонтанкой. Еще вчера дом тот строили-перестраивали, вписывая в него «понарошке» – на время, значит – театр. В театре том в комических пьесах вместе с цесаревичем Павлом играли все дети Петра Борисовича – Анна, Варвара и Николай. Анна – ловчее всех, красивее всех была. Была... Нет ее... Несколько лет назад потерял граф второго сына, но по мальчику горевали с женой вдвоем, горе делилось на двоих, и было легче. Теперь же одно желание у Петра Борисовича – никого не видеть, уединиться. Уехать от шума и блеска Петербурга в тихое Кусково. Барин еще на месте, а в подмосковное имение дворня стекается, обслуга со всех сторон спешит. Вот и отдал приказ управитель кусковский срочно вызвать сына березовского кузнеца, чтобы здесь под рукой свой мастер был.
Удары продолжали сыпаться на графа.
На Москву накатила свирепая чума, и Петр Борисович, боясь новых потерь, бросился с детьми в свои северные вотчины. Спала эпидемия, собрался было граф ехать в Подмосковье, да слухи о бесчинствах Емельки Пугачева напугали, вновь задержался в глуши.
...Для молодых Ковалевых – Ивана и Варвары – шло время передышки. Барин далеко – работы мало. Есть время на обустройство новой хаты, на то, чтобы радоваться малой дочке своей. Они и радовались.
В те спокойные дни Ковалевым казалось: родилась Пашенька им на счастье, на удачу, и семья все-таки сбудется, сладится. Девочка, первая и желанная, веселенькая, забавная, как все здоровые дети, отвлечет родителей от страхов, страстей, подозрений, печалей, заполнит собой пустоту нелюбви, и водица уступок превратится в крепкое вино молодого счастья.
Через полтора года, когда у Варвары родится второй ребенок – сын, – они уже будут знать: чуда не произошло. «Несчастный», – тайно вздохнет у люльки бедная женщина. «На кой? – громко и пьяно будет спрашивать невинного младенца Афанасия горбатый отец. – Чего пришел-то? На муку? Зачем?»
...Но в первый кусковский под мечтали о лучшем и вместе, и врозь. Умилялись, опуская Пашеньку в корыто в протопленной, но не жаркой баньке. Прислушивались днем к ее смеху и сами смеялись, по ночам плечо к плечу бросались к люльке, опережая друг друга. Вглядывались с любовью в спящую на спинке и ручки кверху. Ждали первого слова и первого шага.
Словом, на младенчество Пашеньки выпало время семейной тишины – ни брани, ни пьянок Предгрозье было с голубым небом и солнцем... Но гроза разразилась в свой срок.
Варварина свекровь приехала из Березина в Кусково – навестить сына, невестку и внуков. Увидела подросшую Парашу.
«Ой, в кого такая? Темная, как галка. Ни в мать, ни в отца...»
Получалось – в проезжего молодца, о котором Ивану и сразу после свадьбы намекали. Бросился кузнецу в глаза прилив чужой, не северной крови в облике девочки. Всем известно, ярославцы – белотельцы. Все остальные детки у Варвары с Иваном светлоголовые, а тут... Волосы смоляные, цыганисто-смуглые, вьющиеся, кожа запалена смуглостью и глаза знойно-карие...
...Девочку Иван не разлюбил. Жену стал люто бить по пьянке. Больную, лежачую, на сносях – со всей своей нечеловеческой силой. Когда отходил от запоя, каялся, в ногах валялся, прощения просил. И... снова пил, снова бил смертным боем.
Гнездо, в котором росла девочка, сотрясалось постоянно.
И сотрясались детские души.
Обозленным рос Афанасий, недобрым и пакостливым. Радость читалась в мальчишеском взгляде, когда он смотрел на плачущую Варвару. А если упадет на пол отец, сваленный с ног вином, то сын не пропустит случая тайком ударить его босой ногой вбок.
Николка заикается – испугался отца, разбитого, окровавленного его лица, его плача-рыка после падения в кузне на железки. С того раза и Мишка норовит быстрее забраться на печку, зарыться в тряпье, увидев пьяного батю. Матрена мала, от криков вздрагивает, от ссор заходится в люльке. А Пашенька?
Пашенька здесь же. Ничто мимо нее не проходит. Сердце откликается и на слезы матери, и на немые страдания отца. И все мимо. Потому что на все – словно бы со стороны. Потому что все эти драки ее обтекают. Потому что Парашенька другая, не здешняя.
...В раннем-раннем детстве выбирается человеком вариант судьбы. Как важны в этот миг родительские ожидания, зачин жизненного пути нового человека. Как носит плод мать, что говорит над младенцем, как берут кроху на руки мать с отцом, как ласкают, какими движениями обмывают, о чем мечтают над колыбелью... Каждый жест, каждое слово, каждая мысль ударяют в невидимый камертон, с которым человек будет сверять свои планы, желания, цели, потребности, страсти, всего себя изо дня в день.
Пашей, Парашей, Прасковьюшкой восхищались, перед ней благоговели, на нее молодые возлагали самые светлые надежды. «Не такая, не такая, как все, не похожа на вялых березинских деток», – восторженно вглядывалась в нее Варвара, боясь и надеясь увидеть незабываемые черты. «Не такая, – в мыслях вторил ей Иван. – Не такая, как я, мои сестры и даже Варвара. Нежная и яркая, как цветок, красивая, как барынька»...
Заряд избранничества, полученный ею в первый год жизни, окажется очень сильным. Насколько выше ее природа всех этих скандалов, драк, убожества быта...
Подросла и удивилась: почему она здесь? Все свои, все не чужие, но... другие. Через все просвечивает тайна, которая ранит, заставляет страдать.
– Ты моя мама? – спросила однажды Варвару.
– А чья же? – удивилась та.
– А... батя? – и за вопросом требование объяснить, почему Иван смотрит на нее часто тяжелым взглядом, почему не лупит, как Афанасия, почему боится лишний раз прикоснуться, и если и гладит по черным волосам, то словно бы через силу, словно бы обжигая об них свою заскорузлую ладонь.
...Девочка живет в семье и не живет. От всех – как за невидимой стенкой.
– Паша, достань из погреба маленькую крынку.
Очнулась:
– Что, матушка?
– Крынку, говорю...
Вылезла из погреба с огромной макитрой. Или не слышала, о чем мать просит? Так нередко.
Из всех домашних работ только к вышивке способна. Иглу еще плохо держат маленькие пальцы, а нитки и узор подбирает лучше всех взрослых баб.
О чем таком кроха про себя думает? Ни корова ее не интересует, ни куры, ни огород, не бегает с малышней по деревенской улице. Все одна да одна. Ягоды собирает медленно, грибов и вовсе не видит. Зато былинку серую, пожухлую может рассматривать, как редкую находку. И так ее повернет, и этак... Что ей такое открывается?
Может, из-за «нездешности» хрупкая Параша останавливала, ломала грубость, злость, пьяную силу. Божья тростинка беззащитная, а не гнется перед хмельным Иваном. Лупит тот кулаком по столу, она рядом на лавке не шелохнется. Только Иван к Варваре с кулаками, как Паша метнется и тельцем своим мать загородит. Отступит кузнец – дочку пальцем ни разу не тронул.
Нянька из Параши тоже не больно хорошая. Другая девчонка в шесть лет и напоить грудничка умеет, и завязать свивальником. Этой не доверишь. У люльки встанет, все пальчики Матреше перецелует на ручках и ножках... ну да и все.
Нет, еще споет колыбельную, верно-преверно споет. На песни у нее такая память, что любую запомнит с ходу. И петь любит, и слушать. То и дело просит Варвару:
– Подпой низко про ленок. Отсюда...
Варваре не петь, а выть хочется. Спина мозжит, грудь от побоев ноет. Но как откажешь? Параша ведет дивно, голосок хороший. Раньше и Варвара была в хороводе, что красный мак в огороде – и красой и голосом выделялась, а теперь петь не хватает дыхания. Остановилась.
– Ты у нас, Паша, чай, барыней будешь...
– Как это – барыней?
– Ну, работать не надо, хлеб сам придет. Пой себе и пой.
– Да, да! Петь буду...
Грустно усмехнулась Варвара.
...Еще не помнила ничего, ничего о себе не понимала, а это знала – что будет петь. Варвара удивлялась: как меняется дочь, услышав песню или переборы гармошки. Только что была сонная, не дозовешься, не достучишься, и вот сразу вся как струна. Глаза горят, руки-ноги в ритм ходят, ни вялости, ни застенчивости. Хоровод издали завидит – летит к нему, топча траву крохотными лапоточками. Да петь норовит не просто, а расцветить мелодию. И выше возьмет, и ниже, и все это не нарушая лада. Бабы только головами качают.
– Варь, слышишь, какую завитушку твоя Пашка вывела? Ты научила?
– Ой, до завитушек ли мне?
Но в песнях Варвара толк знала и на особо причудливые Пашины «вензеля» всегда откликалась: «Ну, молодец, ну...»
Случалось, после песен-плясок Параша вдруг не по-детски резко и надолго уставала. Ложилась на лежанку среди бела дня и лежала там, как тряпочка.
– Варя, а девка-то не больно здорова, – заметила как-то свекровь. – Это с виду только добрая да румяная...
– В кого здоровой-то быть? Чахотка у нас в роду... А Пашенька... На вид спокойная, а нервы гуляют. Чувствительная...
...Кроме цветов и песен любила Пашенька еще сказки и были. Все, что знала Варвара о домовых и русалках, не один раз девочке рассказала. «Еще» да «еще»...
Избу Кузнецову в селе поставили на въезде, у дороги, ведущей с юга в Москву. Баре с той дороги сворачивали влево – навестить, поприветствовать господ Шереметевых. А через село шли простые богомольцы, бедняки, что отпросились у помещиков поклониться святым местам, пожить в монастырях, постоять службу в главной кремлевской церкви. Доходили путники до Ковалевых, стучали в окно. Если хозяйка добра, даст воды и хлеба, а то и щами накормит. Изба-то ладная.
Изба как изба. На матице два кольца для люльки. Шесть самодельных, кованных Иваном для сына подсвечников, шесть расписных яиц. Под иконой Всех скорбящих радости – стеклянный пузырь с гробом Господним. Здесь же наугольник, в красном углу небогатая посуда. Все...
Но хватит, чтобы рассматривать до бесконечности. По утрам в лучах солнца все сверкает, все горит – глаз не оторвешь. И попадает в поле Парашиного зрения, а значит, и в полудремлющее девочкино сознание. Все годится для извечного сорочьего детского собирательства завораживающих ощущений. В такие минуты бездумного созерцания душа расширяется и расчищает пространство для роста.
Сознание сначала дремлет. Или пробуждается? О чем это вчера говорили бабы на выгоне? Смотрит Параша, как вьется рой светящихся пылинок над стеклянным пузырем, и вспоминается ей...
В трех верстах от Кускова, рассказывала тетка Васса, есть святое озеро, круглое, как плошка. Храм там ушел в землю, когда согрешил священник. «Ох, грех, грех», – крестились бабы, а глаза у них делались круглыми и совсем не испуганными, а веселыми – что уж такого батюшка натворил? Так вот, у озера этого нет дна. Если хочешь очиститься от греха, брось в озеро любимую свою вещь, гребенку там или бусы, и никто никогда их не вернет, не достанет.
Она, Параша, знает за собой грех. Отца чтить надо. Но когда он матушку за косу таскал, нечаянно подумалось Паше: пусть худо ему будет. Что-то надо отдать тому озеру, чтобы грех искупить и не накликать беду на отца. Самое любимое – куколка, которую ей папка и вырезал. Прижала Параша куклу к себе. Когда бабы шерсть красили, она своей Анютке лучинкой голубые глаза подвела. Как живая стала Анютка. Жалко.
Вдруг дошло: не утонет деревянная фигурка. Щепочки по ручью плывут, но на дно не опускаются. Камешки гладкие, что на берегу того ручья собрала, отдаст, вот что. «Еще наберу, – думает Параша. – Их не жалко. Только... Утонет ли с ними грех?» И что значит – «нет дна»? Если наклониться над водой, сложить руки трубой и послать звук вниз? А-а-а-а! Изо всех сил. Он прорежет зеленую воду, достигнет дна и, оттолкнувшись, вернется назад. На земле все имеет край и конец. Это не небо.
Однажды... У края леса... Одна... Она нашла в горле звук особый, блестящий. И, закинув голову, послала его вверх. Долго после этого ей слышался улетающий звук колокольцев. Это звук ударялся о воздух, о слоистый расплавленный свет. Она – голос – и еще Кто-то там... Тот, кто примет бесплотный серебряный шарик.
До этого Кого-то не добраться. Она даже не знает, точно ли Он – тот Бог, которого боится матушка. Она, Паша, и боится, и не боится. Она взойдет на горку в Карачарове, на ту страшную горку, где громом убило жениха и невесту. Иван да Марья, сказала матушка, до срока согрешили. Что это значит – «до срока»? И что они сделали? А, может, Господь, как батюшка, просто гневен? Но ведь он и милостив? Она, Параша, на той горке будет за всех грешных молиться. Ангелы услышат и передадут выше, выше...
Она знала: есть люди, допущенные к Господу заступниками за грешных. Не так они живут, как все, и больше всего любила девочка слушать о них, о святых. Особенно о Димитрии Ростовском. Еще и потому, что о нем матушка рассказывала как бы тайно, когда не было батюшки и братьев.
– Вырастешь – приложись к мощам. Наши это места, ярославские, наш это святой, за нас Господа просит...
– Расскажи, расскажи, как открыли мощи...
Трепещет от материнского дыхания дымный огонь лучины. Прижалась Параша к теплому боку. Слушает. Слышит.
– Вот как это было. Умер в Яковлевском Зачатьевском монастыре (а он, этот монастырь, от нашего Березина совсем близко) брат Леонид. Моя мать, а твоя, Паша, бабушка с этим Леонидом не раз о душе беседовала. Он истинно послушничал, вот и решили его похоронить поближе к церкви. Мама моя тоже пошла проститься с духовником своим. Рыли монахи могилу и нечаянно (для них нечаянно, а вообще Божий промысел на то был) задели балку на склепе Димитрия Ростовского. Рухнуло бревно сруба, в котором за сорок три года до того погребли архиепископа Димитрия. Ученый человек он был, книги писал и те «Четьи-Минеи» составил, из которых я тебе жития святых читаю. Могилу не стали кой-как поправлять. Землю сняли, а там...
– Ой...
– Твоя бабушка своими глазами все это наблюдала. Так вот... Предстал Димитрий взорам как живой. Тлением не тронутый. Балка упавшая ему чуть здесь, на лице, кожу повредила и пальчик на одной руке. Бумаги, какие велел он себе в изголовье положить, рукописи ученые, в пыль превратились, гвозди в ржавь, гроб истлел и балки в труху рассыпались... А он целехонек!
– Чудо, матушка...
– Еще чудеснее, что начались немыслимые исцеления. Какие люди со всех концов потянулись! – в голосе матушки и восторг, и непонятная печаль.
– Скажи какие...
– Сама наша императрица Екатерина пожаловала, через плат к мощам прикладывалась... Кого десять, кого двадцать лет немота не отпускала, а здесь, у мощей, заговорили. От падучей излечивались. Княгиня Вяземская избавилась от застарелой лихорадки, майор Прончищев – от каменной болезни.
– А тот казак, помнишь? Самый на свете красивый?
Почти шепотом говорит мать:
– Тот телом здоров был. Душа у него покоя не знала в неволе. Бежал от помещика, который без всякого на то права внес его в ревизские списки. Его-то, свободного казака...
– И?..
– Схватили его, наверное... Иначе... – И осеклась Варвара.
– И Димитрий не помог?
– В таких делах... Да и добрался ли тот до мощей?
– Матушка, а почему Димитрию сила была дана?
– Помогать-то? Потому что святой дух был на нем. Архиепископ жил так, что после смерти его денег не осталось – все нищим, убогим раздавал. Ничего не собирал, кроме книг святых, ни серебра, ни злата. Не позволял себе иметь лишней одежды, с небрежением относился к удобствам. Комара не убивал на теле своем – так почитал любую жизнь, данную Господом.
– И все равно умер...
– Господь ему смерть дал особую. В 1708 году, меня еще на свете не было. Однажды в пятницу отец Димитрий, уже телом слабый, пошел из Ростова в Ярославль. Пришел в два часа ночи через сутки. Утреннюю службу слушал, обедню в соборе сам служил. Певчему за вдохновенное молитвенное пение сказал: «Благодарю тебя, дитя». Ушел в келью, там на коленях, с воздетыми в молитве руками и умер...
– Я приложусь к мощам, матушка, как вырасту. Пешком от Ростова до Ярославля пройду, как он. И сына своего Димитрием нареку. Казака того беглого как звали?
– Димитрием тоже, – не сказала даже, без звука выдохнула Варвара. – К своему святому он добирался...
Тянуло, затягивало Пашу в восходящий поток мыслей и страстей. До святых дотянуться не помышляла, но... То одну роль высокую примеривала к себе, то другую, сама того не сознавая.
...Что это? Стук в окно. Открыла – странница. Вошла, упала перед лампадой на пол темным пятном. Шепот: «Господи, помилуй! Прости меня, грешную». И снова – о грехе. Весь мир во грехе лежит, говорит кусковский батюшка в проповеди.
– Бабушка, куда мамка делась?
– Все твои в церковь пошли, я их встретила. Тебя будить не стали, больно сладко спала после болезни.
– Так ведь грех не встать к заутрене.
– Бог простит, мы с тобой к вечерней службе сходим. Какие у тебя грехи, чтобы отмаливать?
Тень поднималась, росла, приближалась теплым облаком.
– Бабушка, расскажи сказку.
– Быль забавнее сказки. Встань, подойди к окну, я ставенку открыла. Смотри... Вон туда... Видишь аллейку, где туман натек? По ней Наталья Борисовна Шереметева, сестра вашего барина, в Сибирь уезжала... Плакала. Страшный зверь, кровопивец Бирон, ее нареченного, царского рода князя Долгорукого, сослал за тридевять земель. Три дня прожили молодые, и муж-то ее не из самых примерных был, выпить любил, погулять. Ваш барин Петр Борисович уговаривал сестрицу откажись, спасайся сама, на род наш тень не бросай. А она свое: мол, благородство души не позволяет. Молоденькая, чуть пятнадцать лет ей стукнуло, а характер... И – за женихом. Заласканная она была, нежная, сердце доброе и голова светлая, ученая. А дальнего пути не побоялась.
Сначала ехала в карете барской. Там, где карете не пройти – пешком. Гувернантка ее, немка, не выдержала испытаний, вернулась, а барынька дальше и дальше. Через горы Уральские, сбивая белы ноженьки, питаясь одной ягодой пустою морошкою, все шла да шла. В день ясный, в ночь подзвездную... Ночевала в мороз на жухлой траве, тулупчиком накрываясь. Странницы ее жалели. Возвращайся, мол, барышня-красавица, в тепло да в графский покой на пуховики свои. А она все дальше идет в глубь таежную. Лисы у ней из-под ног прыскают, волки за елками воют. И страшно ей, а идет. Глазыньки закроет – и во тьму таежную.
– Ой, бабушка...
– Не бойся, жива она. Вернулась. С детьми ее видели в столице. Господь ей за верность дал деток ясноглазых, здоровеньких. Муж, врать не буду, не вернулся. Казнил его Бирон... Люто казнил, четвертовал при народе.
– Ой!
– Не буду про страшное. А Наталья Борисовна недавно в монахини подалась. Нектарией зовется. Зарабатывает молитвами себе царствие небесное, грехи отмаливает.
– Какие?
– Не знаю. У всех грехи. Здесь мы на земле временно, а там ответ держать...
Богомолка тяжело, горестно вздыхала, и печаль, смешанная со страхом, окутывала Парашу.
...А за окном цвел жасмин, и утренние, непомятые цветы его были влажны, налиты росой. Слезами давно ушедшей отсюда графини Натальи Борисовны сверкали под первыми лучами солнца ветки и листья сирени. Может, дождь прошел ночью? Не слышала, все проспала ослабевшая после весенней простуды Параша.
От окошка к столу:
– Щей поешь, бабушка?
Всматривается в лицо странницы. Первый весенний загар на пол-лба, до черного платка, сейчас сдвинутого к волосам, кроткие старушечьи глаза, глубокие морщины на свежем, напитанном ветрами и дождями лице. Похожи все странницы одна на другую, а истории у всех разные. Хорошо бродить по свету, слушать, пересказывать... Может, и она пойдет... Нет-нет: у нее впереди другое...
– Добрая ты девочка.
– Еще придешь, бабушка?
– Как Бог пошлет. Пустое дело загадывать. Однако тебе скажу. Ты не простой девкой проживешь. Многих я повидала. На тебе печать. Не здесь цвести будешь.
Вот и богомолка сулит ей жизнь иную...
Чем старше становилась Параша, тем сильнее ее притягивала жизнь иная, не сельская, не крестьянская. Все чаще уходила она в Кусковский лес. В том лесу был огромный зверинец, за сеткой бродили рядом косули и волки. Обитателей глухой чащи собрали здесь по воле старого графа. Потеряв все, что любил, не зная, куда себя деть, он, как раненый зверь, метался по своей вотчине и всюду оставлял следы больной своей фантазии.