В память о нем здесь впоследствии собирались старейшины на совет. Городище было опоясано низким, местами сравнявшимся с землёй зелёным валом. Посредине стоял навес на расшатанных, клонившихся в разные стороны столбах. Крышу с него почти всю сорвало, в стене выломалось одно прясло и, полуистлевшее, валялось на земле. Кроме этого почерневшего, разрушенного строения, на городище не было ничего — ни деревца, ни камня, лишь кое-где пробивались скудные кустики травы да торчали бугром старые кротовины. Все вокруг было тут уныло и мрачно. Небосклон, насколько хватал глаз, закрывали чёрные леса. Вдали направо поблёскивало маленькое озерцо, наполовину заросшее камышом, налево, местами затопив непроходимую трясину, протекала зазеленевшая речка. Жалобные крики чаек заглушали пение лесных пичужек. Они беспокойно кружились над своими бесчисленными гнёздами, словно отгоняя от них невидимого врага.
   Там, где городище смыкалось с землёй, стоял на страже бор.
   Был канун Купалы — день, назначенный для веча. Кметы и владыки уже знали, какая участь постигла Виша за то, что он первый созывал их. Гибель его напугала одних и взбудоражила других, побуждая их сообща искать спасения.
   На городище можно было попасть только со стороны леса, проехав мимо старого, почти засохшего дуба, стоявшего посреди дороги, который почитали, так же как урочище, священным. Под ним лежали куча полуистлевших тряпок, в которых люди приносили к его подножию свои хворости.
   В маленьком источнике, бьющем неподалёку, болящие совершали омовение, утираясь полотняными лоскутами. Потом их бросали под дуб, твёрдо веруя, что вместе с ними уходила и хворь. Они оставались в дар духам, которые возвращали утраченное здоровье. Лежали тут и другие жертвы, промокшие, заплесневелые и засыпанные листьями, — кувшины, чаши, янтарные бусы, куски сукна и шнурки, завязанные тайными узлами.
   Высоко на дубе чернело огромное дупло, как будто созданное для борти диких пчёл. Но дерево отпугивало сыростью, и пчелы на нём не водились. Дупло оставалось пустым и зияло странно и жутко, как раскрытая пасть.
   Сверху донизу кора была покрыта зелёным, лоснящимся, как бархат, мхом, жёлтыми наростами и чахлыми былинками, которые прорастали на прогнивших лишайниках. Ещё брезжил рассвет, когда в зарослях послышался шелест. Кто-то осторожно прокрался под дуб, прясел, прислушался и, уверясь, что вокруг все по-прежнему тихо, поднялся — то был маленький человечек в сером кафтане, с круглой, коротко остриженной головой и широко разинутым ртом, в котором сверкали мелкие зубы. Он ещё раз оглянулся, послушал, обхватил руками ствол, уцепился ногами и с ловкостью дикого зверя полез на дерево. Время от времени он настораживал уши и снова поспешно карабкался вверх, беспокойно поглядывая на дупло. Это был Зносек.
   Несмотря на неровную поверхность дерева, взбирался он долго. Толстый ствол трудно было обхватить, ноги скользили по гладкому мху, несколько раз человечек срывался и едва удерживался, впившись ногтями в кору, но тотчас же снова напрягался и лез дальше.
   Он уже почти добрался до вершины, как вдруг изнутри донёсся странный шорох.
   Из дупла показалась серая, похожая на кошачью, косматая голова с жёлтыми глазами и длинными усами, оскалила белые как снег зубы, ляскнула, громко фыркнула и ринулась прямо на голову человеку. Раздался визг, вой; зверь и человек, сплетясь в один клубок, вместе рухнули наземь. Серый косматый отшельник сжимал маленького человечка, пальцы Зносека подбирались к шее хищника. Наконец, руки человека зарылись в шерсти зверя, сдавили глотку, раскрылась окровавленная пасть, жёлтые, налитые кровью глаза побелели и, выкатившись, застыли… тело ещё содрогалось.
   Зносек поднялся, утирая кровь, лицо его было исцарапано когтями, голова искусана. Он фыркнул, отдышался, сплюнул, провёл рукой по окровавленному черепу и, встряхнув задушенного, мёртвого зверя, несколько раз ударил его об дерево. Потом сунул за пояс свою добычу и снова поглядел вверх, утирая рукавом сочившуюся кровь. Раны на голове и покалеченные руки не удержали его от новой попытки. Борьба больше разгорячила его, чем утомила, и он снова стал карабкаться на дерево, прижимая к себе задушенного врага. Наконец, он ухватился за истлевший край дупла, вцепился в него пальцами, подтянулся всем телом и повис над чёрной дырой, заглядывая внутрь и одновременно прислушиваясь к отдалённому шороху, донёсшемуся из лесной чащи.
   Вмиг спустился он в дупло и исчез, только на дне его зашелестели сухие листья, потом высунулась голова, руки опёрлись на край, он смотрел. Широкие мясистые губы разжались, белые зубы сверкали, как у дикой кошки. Карлик визжал от боли и… смеялся.
   Все явственней слышался шум, долетавший из лесу, и торопливое поскребывание ногтей из дупла; наконец, в истлевшей коре появилась щёлка, через которую спокойно и незаметно мог подсматривать глаз. Рядом Зносек проковырял вторую, теперь смотрели оба глаза… Сквозь ветви видно было городище и ведущую к нему дорогу.
   Из дупла можно было не только сосчитать прибывающих, но даже разглядеть их лица.
   Карлик жадно уставился на дорогу; вдруг затрещали ветви и в отдалении показался всадник в сопровождении нескольких верховых. Покрытый шкурой статный серый конь с развевающейся гривой медленно выступал. Всадник устремил вдаль задумчивый взор, но смотрел он, не видя. Во всей его фигуре была разлита спокойная и прекрасная величавость. То был уже седой человек с длинной белой, бородой и рассыпавшимися по плечам волосами. Голову его покрывал надвинутый на лоб меховой колпак из медвежьей морды, оскалившей белые зубы. Казалось, зверь грозил каждому, кто бы посмел приблизиться с враждебными намерениями. В руке всадник сжимал как бы увитое белой лентой, пёстро разузоренное древко, на которое был насажен искусно гранёный, искрящийся каменный обушок, привязанный плетёным лыком. На шее у него висело несколько медных обручей, которые падали на грудь, закрывая её, как панцирь. Сопровождавшие его верховые, по всей видимости слуги, держались в некотором отдалении, готовые броситься к нему по первому знаку; только один юноша в таком же, как он, вооружении ехал с ним рядом, высоко подняв голову.
   Поровнявшись с дубом, старец обернулся к урочищу и, увидев, что оно ещё пусто, остановил коня.
   — Никого! — буркнул он.
   — Никого! — повторил, склонившись, его спутник.
   — Неужто испугались и не придут? Возможно ли? Даже те, что сзывали вече? А им бы надо быть первыми!
   С этими словами старец слез с коня.
   — Вы стойте здесь поблизости, — приказал он слугам, — пасите коней и ждите.
   — А ты, Мрочек, пойдёшь со мной… тебе надо поучиться, как совещаются старейшие. Слушай, смотри, будь учтивым и учись.
   Младший покорно опустил голову.
   В эту минуту с другой стороны подъехало трое верховых — Доман со своими слугами. Он также, не доезжая до городища, отдал коня слуге, приказав пустить его на пастбище, а сам поспешил к старцу.
   — Поздравляю с днём веча, — сказал он.
   — С днём веча, только бы счастливым, — ответил старец. — Куда ж это Виш запропал?
   Доман простёр обе руки к небу и показал на облака.
   — Мы сожгли уже его останки, и уже оплакали его плакальщицы… а ныне он с предками пьёт белый мёд.
   Старец всплеснул руками.
   — Виш умер? — спросил он.
   — Убит, — отвечал Доман, — убит княжьими холопами, напавшими на его двор.
   Старец опустил голову, однако вскоре овладел собой и поднял загоревшиеся гневом глаза.
   — Так подумаем, наконец, о своих головах: что ему вчера, то нам завтра.
   Пока они беседовали, снова послышался топот, он становился все громче и, казалось, наполнял весь лес; со всех сторон выглядывали конские морды и головы людей, шум усиливался — собирались старейшины. Два глаза смотрели из дупла, и два уха слушали разговоры, которые велись под самым дубом.
   Прибывающие поздравляли друг друга с днём веча, но лица их были печальны. С трех число их возросло до десяти, потом до тридцати, до сорока… до сотни. Все ещё стояли под дубом, когда подъехал Людек, сын Виша.
   Соскочив с коня, он подошёл поздороваться со старейшинами, достал окровавленную рубаху и сермягу, покрытую тёмными пятнами, и бросил их в толпу, не произнося ни слова. Он только рукой показал на запёкшуюся кровь. Все взоры обратились к одежде убитого, руки дрогнули, нахмурились брови.
   Сжимая кулаки, глядели кметы на эту улику злодеяния.
   Глухой ропот пробежал в толпе, он нарастал, усиливался и, наконец, разразился криками, призывающими к кровавому мщению. Один только Доман молча отошёл в сторону. Но вот все задвигались и медленно потянулись к городищу. Людек поднял с земли одежду отца, закинул её на плечо и пошёл за ними. Торжественное шествие во главе с седовласыми старцами направилось к покосившемуся навесу посреди урочища. Все молча заняли на земле подобающие им места и сложили перед собой оружие.
   Опоздавшие продолжали прибывать. Старейшины расселись широким кругом и, облокотись, размышляли — многих сегодня недосчитались. Некоторые странно поглядывали, как будто готовясь поспорить, хотя ещё не проронили ни слова.
   — Нет уже в живых того, кто нас созвал сюда, — начал старый Боимир, — но дух его напоминает нам, зачем мы все пришли. Надо нам сообща подумать, как сделать, чтобы не нарушались старые наши Полянские обычаи, чтобы не онемечили нас и не обратили в княжьих холопов. Везде, где слышится наша речь, «слово»[34] ― у лужичан[35], дулебов[36], вильков[37], хорватов, сербов и мазов[38], до Дуная и за белый Дунай, до синего моря, в лесах и в горах, — князья предводительствуют на войне, но в сельских общинах народ выбирает старейшин, судит, рядит и делит землю. Народ назначает старост и тысячников, поддерживает мир с соседями и блюдёт безопасность. А Хвостек связался с немцами и хочет из своего городища распоряжаться нами, будто не мы выбрали род его для обороны. Виш наш убит за то, что посмел созывать вече!
   В толпе послышались гневные возгласы и ропот. Старцы покачивали головами.
   Но вот справа вышел, засунув руки за пояс, чернобородый человек средних лет. Он поднял глаза, до этой минуты смотревшие в землю, и обвёл взглядом толпу, как будто отыскивая своих.
   — Без князей нам не обойтись, — воскликнул он, — порядка не будет!.. Нападут на нас немцы или хоть те же поморяне и вильки, когда голод доймёт их и доведёт до бешенства. Кто тогда будет предводительствовать и управлять нами, кто будет оборонять нас? Князь ли, король — как бы его там ни звали — должен у нас быть. А мы хоть и ровня с ним, а должны ему подчиняться — и мы, жупаны, баны[39], кметы и владыки, и простой народ, и наши невольники… Князь должен быть!..
   Снова поднялся ропот, но чернобородый продолжал:
   — С немцами он братается, а что ж тут худого, если нам он этим покупает мир?
   Ропот все возрастал и, наконец, заглушил его речь, но, видно, были и такие, что стояли за него.
   — Князь должен быть! — подхватил Боимир. — Ну что ж… он и будет! Кто же станет перечить? Без князя нам не устоять против немцев… Они лезут к нам с мечом и со своей верой, с уговорами и с угрозами… а сила у них большая и доброе оружие… и собственные князья, что ведут народ, словно волов в ярме… Порознь мы не оборонимся… Князья нужны! Пусть будут! Но не Хвостеки, не из рода Полелей[40], что уже позабыли, откуда они вышли!..
   — Нет!.. Нет!.. — закричали в одной стороне.
   Но и в другой поднялась буря. Многие стояли, меряя противников глазами, уже можно было счесть тех, что шли за и против. А из уст вырывалось одно «нет» против другого.
   — Долой Хвостишку! — кричали одни. — Долой Хвоста!..
   Другие поднимали шум, чтоб заглушить их призыв.
   За Боимиром всем родом сидели расплодившиеся Мешки, которых звали Мышами или Мышками[41], потому что многие из них носили это имя… Мешки горланили громче всех:
   — Долой Хвостека!
   — Теперь только и остаётся, что идти на городище и передушить в гнезде этих гадов! — кричали они.
   — Легко сказать, — спорил другой, — да не так-то просто это сделать. Мы сами дали им рассесться, расплодиться, войти в силу, вооружиться, снюхаться с немцами, брать у них жён и втихомолку вести с ними сговоры… Нынче стоит князю мигнуть, как немцы придут его защищать… Весь край наш разорят пуще Хвостека… народ в неволю угонят… Лучше уж терпеть своего мучителя, нежели чужого, что всех нас изничтожит, а сам завладеет землёй, в которой покоится прах отцов наших… Не бросаться надо на Хвоста, а идти к нему и сказать в глаза…
   — Идти!.. Да ни один из нас оттуда не вернётся! — кричали Мышки. — Всех перед башней перевешает, как собак. Он слов не слушает…
   — А силы против него у нас нет, — орал Рудан, — нет у нас силы!
   — Сила-то найдётся, была бы охота, — молвил старый, бедно одетый Пяст.
   Многие поддакивали, но большинство молчало, понуря головы.
   — Как же быть? — тихонько спрашивали, заглядывая в глаза, менее смелые.
   — Терпеть, — отвечал Рудан, — он ведь не вечен, а сыновья будут лучше.
   — Вот-вот! Для того-то их немцы и обучают у себя, охотясь с ними на сербов, — закричал один.
   — Ждать! — горячился другой. — Ждать, чтобы нас перебили по одиночке, как Виша, детей забрали в городище, а землю отдали дружинникам…
   С разных сторон раздавались разные голоса, а единодушия не было. Многие уже стали шёпотом разговаривать и совещаться с соседями, испугавшись приверженцев Хвостека, которые могли их выдать… Понемногу ропот перешёл в свары; шум и гам был такой, что одни не слышали других.
   Мышки звали идти на городище, крушить все, не оставляя камня на камне, разделаться с князем и выбрать другого из кметов; Рудан и его приятели отговаривали.
   — Немцев, поморян и вильков только не видно, — толковали они, — а эти враги нам страшнее, чем Хвостек. Вот прослышат они, что мы между собой дерёмся, что главы у нас нет, — налетят и весь край наш опустошат… Сидели бы тихо. Они давно уж точат на нас зубы. Для нас главное — пашня да гусли, для них — железо и кровь… Им легко нас одолеть… Они все стоят заодно, а мы и одного не можем стерпеть…
   — Неправда! — крикнул Боимир. — Мы терпели, сами их выбрали, подчинялись, кормили, пока он не взбесился… Слыхали, какие он кровавые пиры задаёт, как своих же кровников душит… у многих кметов уже забрали дворы, угоняют девок, парней, скотину… А где же наша былая свобода? Где старинные обычаи?..
   Споры не прекращались. Мышки потрясали секирами и, сжимая кулаки, повторяли:
   — Идти на это поганое гнездо и передушить их, гадов…
   — Идти! Всем идти! — раздавались голоса. Многие повскакали с мест, словно хотели тотчас же идти походом, но большинство противилось.
   Обе стороны прикидывали на глаз силы противника.
   Мышки преобладали; приверженцы князя замолкли и осторожно отодвинулись. Рудан остался с маленькой кучкой людей, кусая бороды и бросая гневные взгляды, они молча сидели на земле, ни во что не вмешиваясь. Кое-кто подходил к ним, стараясь их переубедить, но они и смотреть не хотели и говорить отказывались.
   Шум и крики не утихали. Мало было сказать: идти, — надо было обдумать, как и когда, а городище Хвостеково было, словно крепость, обнесено валом и частоколом, частью окружено озером, подготовлено к обороне, богато людьми и оружием. Да к тому же они могли и немцев кликнуть, чтоб шли им на подмогу… а уж тогда и Мышкам и дружкам их не сносить бы головы.
   Солнце высоко поднялось над урочищем. Было уже за полдень. У старейшин в горле пересохло, а они все говорили и ни до чего не могли договориться. Минутами все начинали кричать, толпа бросалась то в одну — сторону, то в другую, собираясь вокруг взявшего слово старейшины.
   Поодаль городища дожидалась челядь; стреноженные лошади паслись на опушке леса; молодёжь уселась на земле, перекидывалась шутками и громко смеялась.
   До дерева, из которого смотрели два глаза, голоса доносились, как волны, то сильнее, то слабее; видно было, как на городище поднимают руки, грозят кулаками, сбиваются в кучу и снова расходятся… То один, то другой поднимался на высокий вал, чтоб его лучше слышали, и говорил оттуда, надсаживая грудь, а подчас и раздирая на себе одежду и рубаху. Грозные слова долетали даже сюда. Два светлых глаза смотрели не отрываясь.
   Невольники, сидевшие на лугу, глазели по сторонам. Вдруг один из них толкнул другого и вскрикнул:
   — Зырун! Взгляни-ка на старый дуб… туда, на старый дуб!..
   — А что там? Дупло, верно, здоровое…
   — Да ты не видишь, что ли? Вон под дуплом два глаза светятся в щёлках… Словно дикая кошка смотрит!..
   — Отвернись! Наваждение это… Дуб — священный. Кто знает, какой в нём засел дух… Не сглазил бы только…
   — Не дух это, а зверь! Или околдованный человек…
   — Духи среди дня не ходят, — заметил первый.
   Вся челядь уставилась на дуб, но многих охватил ужас.
   — Дуб-то старый… священный… Что ж там, в дупле, человеку делать?..
   — Зверь это.
   — Спугнуть его! — крикнул первый. — Глаза-то все светятся… Я вижу их…
   С этими словами он схватил лук, натянул тетиву, в воздухе просвистела стрела и попала прямо в щёлку, где светился глаз.
   В ту же минуту глаза скрылись. Испуганная челядь сидела молча.
   — Зверя ты убил или ранил, — сказал Зырун.
   — Хорошо бы хоть шкуру с него содрать! — вскочил парень.
   — А если он только ранен, но жив, будет обороняться в дупле, — стали его уговаривать приятели.
   Разгорячённый охотник не слушал; заткнув секиру за пояс, он бросился к дубу, остальные только смотрели. Как кошка, он вскарабкался на дерево, потом остановился и приложил к нему ухо. Заслышав шорох, он знаками показал своим, что там кто-то есть. Однако из осторожности не полез прямо в дупло. Ухватившись за толстый, надломленный сук, он повис над дуплом и заглянул внутрь. Долго смотрел парень, ничего не различая, хотя подвигался все ближе.
   На дне, под убитым зверем, которому сам он вонзил в глаз стрелу, лежал, засыпав себя листьями, хитроумный Зносек. Рукой он зажимал выбитый глаз, из которого текла кровь. Парень, ничего не видя и не слыша никакого движения, наконец решился запустить руку в дупло и с радостным возгласом вытащил оттуда дикую кошку, у которой в глазу торчала стрела. Он торжествующе замахал своей добычей, показывая её столпившейся челяди, которая просто глазам своим не верила. Дуб окружили, а у счастливого ловца уже и в мыслях не было поглубже порыться в дупле, где, почти не дыша, притаился полумёртвый Зносек.
   Не выпуская своей добычи из рук, парень слез с дерева и бросил её любопытным, которые рассматривали зверя, передавая его из рук в руки. Стрела, пробив глаз, вонзилась так глубоко, что даже сам стрелок дивился своей силе. Зверь уже закоченел, пасть у него была разодрана, и из неё вываливался язык.
   Все это было как-то непонятно, один шутник даже стал уверять, что охотник только добил издыхающего зверя. Под дубом поднялся такой шум, что его услышали на городище. Старейшины стали оборачиваться, и им издали показали зверя. Кто был из кметов помоложе — все бросились посмотреть, а один до того распалился, что схватил кошку за загривок и замахал ею, словно то было предзнаменование.
   — Боги вещают нам! — раздались голоса. — Зверь притаился в дупле, а охотник, почти не целясь, попал в глаз и убил его на месте. Так и Хвостек сидит в своём каменном дупле… и стрелы наши его сразят. Боги вещают нам… Долой Хвостека!
   Толпа, окружавшая Мышков, закричала:
   — Лада! Коляда! Лада!
   Они радовались и хлопали в ладоши.
   Остальные молчали… Все устали от споров, которые постепенно затихли. Вдруг на опушке, леса показался старый слепец с маленьким поводырём, и все взоры обратились к нему.
   — Слован, сюда! — закричали ему. — Сюда, Слован, с. песней… по старинному обычаю…
   Слепец медленно повернул на шум, догадавшись по голосам, что приближается к городищу. Ему были рады, все приободрились, увидя гусляра, хранящего дух стародавних времён и деяний.
   — Привет тебе, старый Слован!
   Он шёл молча, как будто знал и помнил это урочище; переступив вал, он нащупал себе палкой место и уселся на земле. Гусли он положил на колени и задумался.
   — Запоздал я, запоздал, — наконец, заговорил он надтреснутым, но ещё певучим голосом, — старые ноги плохо служат, длиннее стали дороги… А какое же вече без вещуна? Можно ли держать совет, не вспомнив про былые сборища дедов?.. Орлам легко летать в вышине, улитка едва ползёт… едва-едва…
   Он ударил по струнам, все замолкли, и старец протяжно запел:
 
Когда вымерло Лехово племя, племя,
Спало с кметов тяжёлое бремя, бремя…
Захотелось пожить им без пана,
Воевод себе выбрали сами…
Все двенадцать такие же кметы…
Плоть от плоти, родные нам братья…
Пусть же суд нам чинят и расправу… О Лада!
Да всем краем на радость нам правят… О Лада!
Ох, избрали двенадцать, избрали…
Да не радость видали, а горе —
Брат родимый стал брату слугою…
Одного-то князька не желали…
А двенадцать себе навязали…
Двенадцать… О Лада, о Лада…
Этот разум мутил себе мёдом,
Пировал, помыкая народом…
Тот народ обирал, словно липку,
И мошну набивал себе шибко…
Третий рыскал, до девок охочий,
Забирал мёд из ульев — всех дочек…
О Лада! О Лада!
Так двенадцатью были довольны, довольны,
Что за море послали с поклоном…
Нам-де воина нужно такого,
Что один бы над всем верховодил…
Крак, взывали они, мудрый княже,
Приходи нами править и княжить…
Воеводы вновь кметами стали —
Всех двенадцать из замков прогнали…
И лишь Краку теперь покорялись…
О Лада! О Лада!
 
   Когда кончилась протяжная песнь, все продолжали молчать, многие поглядывали на старца, не понимая, что же она означала…
   — Так и ты, Слован, — сказал ему кто-то, — Хвостека полюбил…
   Старец насторожился.
   — Полюбил? — Он покачал головой, зазвенели струны, странный старик снова заунывно затянул:
 
Смотрит Хвостек, сидя в башне;
Где да что творится… добрый пан…
Дым ли вьётся над светлицей,
Зеленеют ли где пашни,
Кони ржут, иль мёд где сытят —
Все сгребает, что увидит… добрый пан!
Смотрит Хвостек издалека…
Кметы ль ропщут, псы ли воют?
Шлёт дружину — цыц вы, гады…
Всех на сук повешу рядом… добрый пан…
Братьев кметов он сзывает,
На пиру их угощает,
Так их потчует, что гости
Ввек уж есть не станут после…
Челядь трупы собирает
И их в озеро бросает… добрый пан…
Смотрит Хвостек, сидя в башне,
И смеётся… Смех несётся,
Эхом в чаще отдаётся…
От него леса пустеют…
Люди в хатах цепенеют… добрый пан!
С немцем Хвостек дружбу водит,
Немку белую взял в жены…
Немец меч ему готовит
Против кметов непокорных.
Всех он сгубит, всех порубит…
Добрый пан! Добрый пан!..
 
   Все вторили старцу хором — «добрый пан». Но от двух его песен, соединённых вместе, насупились и одни и другие… Слован умолк, опустив голову, и, полулёжа, облокотился — больше он петь не хотел.
   Понемногу снова зашептались, заговорили, стали совещаться.
   Солнце уже садилось, когда старейшины, видя, что вече ни к чему не приведёт, кучками разошлись по городищу, уселись в круг, каждый со своими, и достали что у кого было привезено из еды и питья — белый хлеб, холодное мясо, а в деревянных и глиняных сосудах — мёд, пиво и квас…
   Гусляра усадили с собой Мышки, потчевали его и ему подали первую чару.
   — По старинному обычаю, — сказал он, — первое отдаётся богам. Лада!
   И он выплеснул мёд на землю.
   Вторую он тоже вылил — в жертву духам урочища, добрым и злым, белым и чёрным, чтоб не мешали они держать совет, третью вылил духам отцов, которые незримо присутствовали на вече… В жертву им поставили также белый хлеб в маленьких плошках, и тогда лишь молча принялись есть и пить.
   Старый Слован едва пригубил чару и, почти не притронувшись к еде, снова запел, на этот раз более весёлую старинную, всем знакомую песню. Едва услышав её, все хором стали ему вторить, даже челядь с лужайки робко подтягивала.
   Настал час песни, одна следовала за другой, и всё новые, хотя и схожие. Потом старец спел старую дунайскую песню об иной стране, где рос виноград, где водились львы, жили драконы и змеи, а волна морская ударяла в скалистые берега, и жарко светило солнце… Все вздыхали, тоскуя по этой стране из песни, словно она была им родной.