Мальчик молчал, старший ещё что-то бормотал, смотрел на небо, потом вытянул коня обротью[4], и они помчались сквозь чащу, не удаляясь, однако, от реки, указывавшей им путь.
   Лес не редел, вокруг было дико, пустынно и глухо. Раз издали они заметили на воде как будто человеческую голову с тёмными прилипшими волосами и две мерно взмахивающие руки. Но когда застучали копыта, голова исчезла, и на поверхности воды видны были только разбегающиеся круги. Они проехали… и голова снова вынырнула из глубины… на чёрных волосах желтел венок из одуванчиков… глаза смотрели им вслед… Чуть подальше вниз по течению нёсся маленький, как скорлупа, челнок, над ним белел парус. Едва послышался топот, парус убрали, а челнок, как уж, скользнул в камыши, пробираясь между лозняком и осокой, на которой закачались макушки. Вспугнутые шумом, стайкой поднялись в воздух дикие утки; вытянув шеи, они вереницей полетели куда-то дальше и с плеском снова упали на воду.
   Всадники все скакали вдоль берега — то быстрей, то тише, дважды поили усталых лошадей и, не отдыхая, ехали дальше; солнце поднималось все выше, припекало все сильней. В лесу было свежо и прохладно, но с лугов и песчаных отмелей доносилось горячее дуновение.
   Окрестности не менялись — лес по-прежнему шумел над рекой. Кое-где между холмами, в песках, поблёскивало озерко: река то широко разливалась, то сужалась, зажатая в оврагах. Сменялись только деревья — сосны и ели, зеленеющие листвой берёзы, липы и осины или ещё не проснувшиеся дубы, глухие к зову весны.
   Кое-где желтоватой грядой лежал песок или тянулась поросшая кустарником трясина, которую им приходилось объезжать. Далеко впереди прокрадывался зверь, с лугов шарахались стада лосей и оленей и бросались к лесу; на опушке они останавливались, снова с любопытством оглядывались и мчались дальше, пока не скрывались из виду. Тогда лошади, испуганные топотом всполошившегося стада, прижав уши, неслись… что было сил.
   Герда поминутно ощупывал рану и чувствовал, как кровь, словно тёплый шнурок, вьётся по ноге и, скапливаясь в кожаном поршне, просачивается красными каплями сквозь трещины в подошве.
   Однако жаловаться он не смел, а приложить к ране листья или древесную губку, чтобы остановить кровь, не было времени. У старшего на руке тоже показалась кровь, но он нимало не встревожился и вытер пальцы о конскую гриву. Должно быть, края эти были ему знакомы, и он непрестанно озирался, как бы отыскивая место для привала. Однако нескоро, нескоро ещё замедлили они шаг…
   Но вот река, протекавшая по низменной равнине, широко разлилась между болот, затянутых ярко-зеленой ряской. С открытого холма путникам видны были луга и топи, среди них мочажинки и множество озерец, опоясанных рощами. Здесь в реку впадало несколько выбегавших из бора ручьёв. Лес, в котором они, наконец, остановились, был выжжен и на большом пространстве засох; чаща молодой поросли выгорела дотла, и теперь взгляд мог проникнуть далеко вглубь и приметить врага.
   Тут старший соскочил с коня, бросил его, не глядя, и повалился на тёплый песок, утирая обеими руками пот, выступивший крупными каплями на лбу. Он устал, грудь его высоко вздымалась, лицо, которого он коснулся окровавленными пальцами, было все в крови.
   Взглянув на него, мальчик в ужасе вскрикнул.
   — Что ты, Герда? Или ты не мужчина? Или мать твоя ошиблась, не надев на тебя юбку и платок? Из-за капли крови так пугаться и поднимать шум?
   Тогда мальчик показал на его лицо.
   — Я испугался за вас, отец, а не за себя, — сказал он, — хотя у меня поршень полон крови. У вас все лицо окровавлено.
   Старший посмотрел на свои руки и, ничего не ответив, засмеялся.
   Между тем Герда, усевшись на землю, снял поршень и принялся его отчищать, потом протёр рану и приложил к ней древесную губку. Отец равнодушно поглядывал на него.
   Потом молча достал из сумы сушёное мясо, лепёшки и разложил их на земле. Перед тем он сходил к реке, умылся и, зачерпнув пригоршней воды, попил. По его примеру и Герда поплёлся к воде. Молча сели они за еду… Лошади лениво паслись на скудной траве…
   Из лесу вылетела сорока… повисла на сухом суку над головой старшего, склонилась к нему и застрекотала… Она казалась рассерженной, хлопала крыльями, подлетала все ближе… что-то кричала, как будто сзывая на помощь других. Подоспела на подмогу вторая, третья… Громко вереща, они то подлетали, то садились возле них. Наконец, рыжий, собравшийся вздремнуть, потерял терпение, натянул тетиву и выстрелил. Однако не подбил он ни одной: сороки с криком улетели; покружившись немного, они вернулись и снова застрекотали над ними. Герда сидел, подперев голову руками: он караулил лошадей. Небо было чистое, лес молчал, только роями вилась в воздухе и жужжала мошкара, ожившая под лучами солнца.
   После короткого отдыха путники снова сели на коней. Отец обернулся к сыну.
   — Там ни о стрелах, ни о крови, ни о чём ни слова… Лучше всего ничего не говори, будто ты немой. Они называют нас немцами, хотя мы понимаем их язык… Ты слушай, о чём они будут говорить, — это всегда пригодится, — но прикидывайся, будто тебе речь их неведома… Молчать — оно всегда лучше.
   Он выжидающе посмотрел на сына, мальчик ответил ему взглядом. Они ехали все дальше и дальше. Солнце уже клонилось к западу. Высокий берег реки постепенно понижался, в воздухе повеяло сыростью, и густая тень окутала чащу, когда вдали, за стеной леса, показался сизый столб дыма.
   Увидев его, старший вздрогнул — от радости или от страха? Мальчик тоже смотрел на дым, не отрываясь, они поехали тише.
   Вокруг простирался старый, высокий и густой бор, вдоль реки, зажатой в тесном русле, узкой полосой тянулись луга. Вправо открылась поляна, заваленная кругом срубленными деревьями. За поляной, обнесённые высоким тыном, стояли какие-то шалаши или избушки, сложенные из жердей и хвороста, — из них-то и поднимался этот сизый столб. Путники подъехали ближе и теперь могли лучше их разглядеть.
   Строения стояли прямоугольником на высоком берегу реки, тщательно укрытые со всех сторон. С поляны они были огорожены брёвнами и тыном, глубокими рвами и вбитыми в землю сваями. На одной свае торчал побелевший, выжженный солнцем и омытый дождями конский череп.
   Избушки, крытые дранкой, камышом или ветками, были плетёные из хвороста, перевитого между кольями. Только посередине возвышался срубленный из гигантских брёвен хозяйский дом; к нему с обеих сторон примыкали сараи, окружавшие усадьбу кольцом, внутри которого находился небольшой дворик. Подъехав к тыну, рыжий остановил лошадь, высматривая, не покажется ли кто. Нигде не было видно ни души. Он ещё раздумывал, как дать о себе знать, когда заметил на берегу громадный камень, лежавший тут с незапамятных времён, и сидевшего на нём старика, который давно уже издали наблюдал за ними.
   Он был весь в белом, в одной только лёгкой одежде из грубого полотна. Ноги его были босы, седая голова обнажена. Длинная, окладистая борода закрывала до пояса его грудь. В руке он держал высокий белый посох. Рубаха, подпоясанная красным кушаком, опускалась до колен. Ни оружия, ни украшений не было на нём. У ног его лежали два пса, похожие на волков; притаившись, они припали к земле, не сводя с путников налитых кровью глаз, но не двигались с места, только вздрагивали, выжидая, когда можно будет броситься…
   Лицо старика было спокойно и важно, загорелая кожа казалась потрескавшейся, такой густой сетью избороздили её складки и морщины. Над серыми глазами топорщились кустики косматых бровей. Из ворота рубахи видна была такая же коричневая и морщинистая, как лицо, иссохшая шея, которую обвивали, словно змеи, синие жилы, набухшие под кожей.
   Рыжий заметил старца, когда тот грозно прикрикнул на собак, посохом отгоняя их назад. Путники остановились, с любопытством осматриваясь.
   — Привет вам, старый Виш, — сказал, не слезая с лошади, старший, слегка склонив голову, — привет вам. Велите прогнать ваших псов во двор, не то они нас разорвут… Мы с вами старые знакомые и добрые друзья и хоть не свои, но и не враги. — Он проговорил это, медленно подбирая слова, на ломаном языке полабских сербов[5], стараясь всем своим видом и выражением лица выказать благодушие.
   Старик взглянул на него, не отвечая. С сердитым окриком стал он гнать во двор собак, которые рычали и, уставясь на приезжих, скалили зубы, готовые ринуться на них. Они не хотели уходить. Хозяин хлопнул в ладоши… Тотчас из-за тына показалась стриженая голова работника. Выслушав приказание, он кликнул собак, загнал их во двор и запер за ними ворота… Слышно было, как они лают и воют в сарае.
   — Здорово, Хенго. Что ж это вы снова заехали в такую даль, к нам в леса? — спросил хозяин.
   Рыжий, не торопясь, слез с коня, бросил поводья мальчику, который ещё не спешился, и медленно подошёл к старику.
   — Да что! Таскаешься этак по свету, ну и любопытно поглядеть, как люди живут, — начал он, — а заодно, может, и какая-нибудь мена подвернётся. Лучше мирно обменять то, чего у одних в избытке, а у других нехватка, нежели нападать с оружием и выдирать вместе с жизнью… Вы знаете, я человек мирный, вожу что кому требуется… лишь бы пропитаться…
   Старик призадумался.
   — Не больно-то у нас есть что менять… Мехов и шкур, верно, вдосталь и у вас, а янтаря у нас самих немного. Да и не очень мы привычны к тому, что вы возите, обходимся тем, что есть, и довольны. Костяная игла шьёт не хуже железной.
   Уставясь в землю, старик снова задумался.
   — Да ведь я вам нужное доставляю, — неторопливо говорил Хенго. — Где же вы достанете всё, что делается из железа, если мы не будем вам привозить?.. До Винеды[6] далеко…
   — Будто нет у нас камня, рога и кости, — возразил Виш, вздыхая. — Было время, люди этим обходились и хорошо жили… А как стали вы да другие приезжать, возить свои побрякушки, так и испортили наших женщин; уж им подавай и блестящие бусы на шею, и гладкие иглы, и пуговицы, и прочие безделки; теперь ни одна без них шагу не ступит. И это бы ещё полбеды, — продолжал он, больше глядя в землю, чем на приезжего купца, — да вы… вы к нам дорогу разведываете, тайны наши выпытываете… а тем же путём, что пришли к нам с побрякушками, можно и напасть на нас.
   Хенго, блеснув глазами, украдкой смерил взглядом старика и засмеялся.
   — Пустые опасения, — сказал он. — Никто и не думает на вас нападать… Я езжу не чужое подсматривать, а своё менять. Вы ведь меня знаете, не впервой мне гостить у старого Виша… Я друг вам… и жена моя была вашей же крови, сербиянка… а от неё у меня вон этот малый, и хоть не знает он вашего языка, все же в его жилах течёт и та, материнская, кровь.
   Виш, сидевший на камне, показал Хенго на другой, лежавший напротив, и покачал головой.
   — Жена ваша была сербиянка с Лабы, — отозвался он, — вы уже говорили мне об этом. А как вы её взяли, а? Верно, не по её воле?
   Хенго снова засмеялся.
   — Вы старый человек, — ответил он, — вам этого толковать не приходится. Где же это на свете спрашивают девок, какова их воля? Где же не силой берут себе жён? Так оно делается и у вас, и у нас, и во всем свете… Да и нет у них своей воли.
   — Нет, не везде, — возразил старик. — Молодым, верно, воли не дают, а старых у нас почитают. И хоть в разуме им отказано, так зато духи говорят их устами и ведомо им больше, чем вам… вот этим… ведуньям нашим…
   Он тряхнул головой; оба помолчали.
   — Хотел я просить у вас пристанища на ночь, — снова заговорил Хенго. — Что у меня в узлах, я покажу вам. Захотите что взять — хорошо, а не сладимся, тоже ссориться не станем.
   — Об этом и просить не надо, — вставая, воскликнул Виш. — Кто однажды ночевал под нашим кровом, всегда тут найдёт прибежище. Мы гостям рады. Пшеничная лепёшка, пиво и мясо у нас найдутся, а бабы уже и вечернюю трапезу готовят. Идёмте со мной.
   Виш поднялся с камня и, пропустив гостя вперёд, направился к воротам.

II

   Между тем как старец, сидя на камне, беседовал с пришельцем из края, который тут называли страной «немых», не знающих языка, из-за тына со всех сторон стали выглядывать головы любопытных.
   Редко случалось, чтобы в такую даль, вглубь дремучих лесов, осмелился забраться чужеземец. Оттого, когда показались незнакомые люди на конях, а работник загнал собак в сарай, все, кто жил в усадьбе, сбежались — хоть издали, хоть сквозь щели в плетне или вскарабкавшись на тын — поглазеть на чужака.
   Мелькали белые повойники женщин, зеленые венки на девичьих косах, длинные волосы мужчин и стриженые
   головы парней, а среди них из-под косматых вихров, падавших на лбы, испуганные глазёнки детей. Головы вдруг поднимались — и исчезали, показывались — ив ужасе прятались… Даже старухи выглядывали из-за плетня и, дрожа от страха перед чужим, рвали траву, бросали её по ветру с комьями земли и сплёвывали далеко вперёд, чтобы отвести сглаз.
   Старая Яга — так звали жену Виша, увидев, что он ведёт к воротам рыжего гостя, бросилась навстречу и, закрываясь фартуком, отчаянно закивала мужу, показывая, что хочет ему что-то сказать. Они уже подходили к воротам, но, прежде чем их отперли, старуха загородила им дорогу.
   — Зачем ты ведёшь сюда немца, чужака? — испуганно зашептала она. — Кто знает, что у него с собой? И какую может он навести порчу?
   — Да это все тот, Хенго с Лабы, что привозил ожерелья, булавки и ножи, а ведь ничего с нами не сделалось… Его нечего бояться: кто гонится за наживой, тому не до колдовства.
   — Неверно ты говоришь, старик, — возразила Вишова, — такие-то хуже тех, что нападают с ножами да с палицами. Ну, да воля твоя, не моя…
   И она, что-то бормоча, быстро повернула к усадьбе, не оглядываясь. Только войдя во внутренний дворик, она замахала бабам, которые забились по углам, и все бросились врассыпную, прячась кто куда. Во дворе остались лишь несколько работников да два сына хозяина.
   Хенго вошёл, озираясь со страхом, но с виду держался храбрецом.
   Мальчишка его, не слезая с лошади, въехал за ним во двор. Все стояли и, с любопытством глядя на них, вполголоса переговаривались.
   Виш повёл рыжего в дом.
   Старая бревенчатая изба, проконопаченная мхом, стояла посередине, возвышаясь среди других построек; в дверях с высоким порогом, по старинному обычаю, не было никакого запора, потому что их никогда не запирали. Из сеней влево вела дверца в просторную горницу. Пол в ней был земляной, гладко убитый и устланный свежей травой; в глубине виднелся сложенный из камня очаг, в котором никогда не угасал огонь. Дым из него поднимался кверху через щели в крыше. Стены и балки под потолком почернели от сажи. Кругом вдоль стен тянулись лавки, прилаженные к пням… В углу стоял большой стол, а за ним дежа для квашни, покрытая белой полотняной тряпкой. Над ней висели засохшие венки и пучки каких-то трав. На столе под вышитым рушником лежал початый каравай хлеба и возле него нож. У дверей на лавке стояло ведро с водой и ковш. В углу, в глубине, между прикрытых тряпками кадушек стояли небольшие жернова.
   Маленькое окошко, закрывавшееся ставнем изнутри, было теперь распахнуто настежь, и в него пробивался скудный свет, достаточный, однако, чтобы в горнице можно было осмотреться.
   Переступив через порог, Виш подал гостю руку, поклонился и, обводя рукой вокруг, сказал:
   — Вот хлеб, вот вода, а вот огонь и лавка — ешьте, пейте, грейтесь, отдыхайте, и да будут с вами добрые духи.
   Хенго неловко поклонился ему.
   — Мир дому сему, — выдавил он из себя, словно поперхнувшись, — да минуют его недуги и печали.
   С этими словами он сел на лавку, а Виш, отрезав ломоть хлеба, переломил его с гостем и, поднеся ко рту, съел, что вслед за ним сделал и чужак.
   Все это продолжалось с минуту. Гость был уже торжественно принят и получил некоторые права. Женщины не показывались, но, должно быть, разглядывали чужеземца в щёлку, потому что до ушей его доносился шёпот и заглушённый смех.
   — А теперь, — начал Хенго, — когда вы оказали мне гостеприимство, я покажу вам, пока ещё день на дворе, что я привёз. Вы увидите своими глазами, что обмана тут нет, а посмотреть есть на что!
   Старик ничего не ответил, и рыжий пошёл к дверям; кто-то из челяди проводил его под навес, где уже расположился мальчик с лошадьми.
   Герда сидел на бревне, с любопытством поглядывая по сторонам и прислушиваясь… Тюки лежали возле него на земле. Хенго взял два тюка, с силой поднял их и ловко взвалил себе на плечи, видимо желая избежать помощи чужих или похвалиться своей ловкостью. Неся тюки по двору, он, казалось, и шагал нарочито легко и бодро, будто не чувствовал тяжести. Слегка пригнувшись в дверях, он вошёл в горницу, и тут, у окошка, на широкой лавке принялся развязывать верёвки.
   Слуги, любопытствуя, окружили его. С удивительной сноровкой и проворством немец распаковал тюки, подумал с минуту и, обернувшись к старику, подозвал к себе.
   — Да что же это?.. Только вы один? — воскликнул он. — А женщинам вашим вы даже не позволите порадовать глаза? Я человек немолодой, так что меня уже нечего стыдиться и бояться.
   Виш с минуту поколебался, потом дал знак рукой и сам подошёл к дверям боковушки. Тут стояла на страже старуха Яга, загораживая дверь; однако не помогли ни её угрозы, ни запугивания: едва хозяин позволил им войти, как девушки и молодки толпой ввалились в горницу. Любопытство их подгоняло, а страх удерживал, и не успели они протискаться в узкую дверь, как уже пустились наутёк: первая, встретившись взглядом с рыжим немцем, вскрикнула и отпрянула назад, за ней, как всполошившиеся птицы, побежали остальные. Смех и шёпот, сливавшиеся с ворчаньем Яги, послышались из боковушки.
   Тем временем Хенго, присев на корточки возле лавки, доставал из тюков все новые товары, украдкой поглядывая на дверь. Глаза его рыскали по углам, хотя он делал вид, что занят только своим добром. Замирая от робости и желания поглядеть, раздираемые страхом и любопытством, девушки, как вода в озере, то подступали к двери, то вдруг откатывались назад, словно собираясь бежать к себе в боковушку. Немец, больше всего пугавший их своим острым взглядом, казалось, все меньше обращал внимания на то, что делается за его спиной, будто ничего и не видел, будто ничто не занимало его, кроме товара, который он раскладывал на лавке.
   А было его вдосталь, он сверкал, притягивая к себе взоры. Впереди лежали длинные булавки с хитроумной застёжкой — для закалывания платков; они были сделаны из светлой меди и казались сплетёнными из льна или шерсти. В иных красовались блестящие пуговки, другие перевились, как стебли увядших цветов. Дальше лежали богатые ожерелья, увешанные колечками, бляшками и колокольцами. Тут было из чего выбирать.
   Хенго молча прикладывал их к своей шее, показывая, как пышно и красиво они выделяются на сукне.
   Одни ожерелья были свиты плетежком, наподобие девичьей косы, другие — гладкие, из твёрдого металла — могли служить броней против стрел и меча.
   На длинном шнурке висела чуть ли не сотня нанизанных, как баранки, браслетов. Были тут и широкие, и узкие, и такие, которые, словно змея, обвивали женскую руку до локтя. Другие, предназначенные для мужчин, были грубее и крепче. Перстней у Хенго тоже имелся богатый выбор — плетёных и чеканных, разукрашенных мудрёной резьбой.
   Мужчин больше привлекали секиры, долота и клинья, длинные ножи в ножнах и надевавшиеся на плечи затыльники, которых не могли пробить ни меч, ни стрела.
   Когда рыжий принялся раскладывать все это на лавке, у парней разгорелись глаза и затряслись руки. Даже старый Виш подвинулся ближе, и Хенго тотчас подал ему, вынув из кожаных ножен, прямой, как лист сабельника, блестящий меч с красивой рукоятью.
   Хозяин взял его в правую руку и улыбнулся от удовольствия, разглядывая острое лезвие, засверкавшее на солнце.
   — Это будет получше вашего исконного камня и кости, — засмеялся Хенго, — такой и продержится дольше, и лучше защитит, да ещё и внукам послужит… Человека ли, дикого ль зверя, — была бы только сила в руке, — любого одолеет, да и по дому, кто умеет, много можно им сделать.
   Пока он говорил, показывая парням предметы мужского обихода, женщины понемногу, напирая друг на дружку, приблизились настолько, что едва не стукались головами над лавкой, пожирая глазами застёжки, перстни, ожерелья и браслеты.
   Хенго осторожно поднял на них глаза. Все они были одеты в белое, однако среди челяди и слуг легко было различить двух пригожих хозяйских снох и двух его дочерей с длинными косами, выбивавшимися из-под зелёных венков. Челядь ходила в платье из грубого холста и держалась поодаль.
   Из двух девушек одна, стоявшая впереди, была так хороша собою, что могла затмить первейших красавиц.
   Кожа у неё была белая, едва покрытая загаром, должно быть оттого, что она чаще сидела за ткацким станком, нежели бегала по полю… На свежем, как кровь с молоком, её лице выделялись розовые губы и большие синие глаза; пристальный взгляд поочерёдно останавливался то на перстнях, то на чужеземце, то скользил по лицам братьев и снох.
   — Но её глаза не разгорелись при виде этих безделушек. Она стояла, скрестив руки на груди, и смотрела смелей, чем её подружки. По белой её рубашке вилась нитка синих и красных бус, нанизанных вперемежку с бесформенными обломками янтаря. На голове весело зеленел венок из руты. Лицо её было печально и поражало серьёзностью рядом с остальными, по-детски радостными. Она казалась госпожой среди всех.
   Хенго несколько раз взглядывал на неё; девушка, зардевшись румянцем, отпрянула назад, но тотчас овладела собой и смело встала на прежнее место. Немец незаметно взял с лавки перстень и, подержав его против окна, протянул ей.
   — Примите мой подарок за ваше гостеприимство, — сказал он, подавая кольцо прекрасной дочери Виша; она смешалась, отступила назад и, гордо взглянув на немца, покачала головой.
   — Возьмите, он принесёт вам счастье, — настаивал немец.
   Не ответив ни слова и не двинув рукой, девушка медленно отошла в сторону. Отец обернулся к ней, она тряхнула головой и спряталась за других. Тогда Хенго подал перстень второй сестре; та вспыхнула, протянула руку, закрытую фартуком, и с радостью приняла подарок.
   Тотчас её обступили невестки и дворовые девушки, жаждавшие посмотреть на чудо. Полюбовавшись, они побежали с ним в боковушку к матери. Оттуда послышался долгий и как будто сердитый шёпот, а через минуту девушка снова показалась, неся завёрнутый в уголок фартука кусок тёмного янтаря; взглянув на отца, который одобрительно кивнул головой, она молча положила его на лавку перед немцем.
   — Возьмите! — сказал Виш. — Не подобает нам брать подарки за гостеприимство.
   Хенго, усмехнувшись, взял янтарь, осмотрел его и опустил в мешок, который носил под одеждой. Однако перед тем он незаметно плюнул на него, чтоб отвести порчу.
   Виш стоял в глубокой задумчивости, опершись на посох; нож, который показал ему немец, он положил обратно и угрюмо молчал. Парни, перешёптываясь, то осторожно брали с лавки секиры, то с сожалением клали их на место. В глазах их легко было прочесть, как жаждут они этих сокровищ, — но хозяин ещё не сказал своего слова, а без него тут не делалось ничего. Он был главою дома и властелином. Своей воли тут никто не имел, разве что её давал сам хозяин… Хенго, разложив всё, что у него было при себе, торжествующе смотрел на окружившую его толпу.
   Женщины вернулись из боковушки, парни не расходились… в горнице воцарилась тишина. Вдруг старик оживился, взгляд его упал на лежавший среди других украшений неведомый ему блестящий предмет, который он видел впервые в жизни. Это был крест с ушком… для ношения на шее. Сверкал он так, что взоры всех обратились к нему.
   — А это что такое? — спросил старик.
   Хенго, видимо, теперь только заметил, что достал его из тюка, и поспешно протянул к нему руку.
   — А! Это… это… — пробормотал он, смешавшись, — его носят люди иной веры, чем вы… Он приносит им счастье…
   — Так нам он не принесёт счастья? — опять спросил Виш.
   Хенго умолк и сунул крестик в мешок. Снова настала тишина. Таинственный значок, который немец поторопился спрятать, пробудил любопытство, но рыжий его уже убрал.
   — Трудно противиться тому, — помолчав, начал хозяин, — что само приходит в дом и может помочь в жизни. В былые времена, пожалуй, только у князей да жупанов[7] можно было видеть подобное великолепие, а теперь и мы, кметы[8], стали на него посягать. Девку нынче из дому не возьмут, если не дать за ней в приданое булавки да запястья.