Уже настала ночь, когда кончились беседы, жертвоприношения, песни и не давшее плодов вече. Старейшины поднялись, все стали прощаться, пожимая друг другу руки и вздыхая.
   Кто знает? Может быть, они подумывали о новом вече?
   Челядь привела с пастбищ лошадей, и все разъехались — каждый в свою сторону. Осталось лишь человек двадцать, которые ещё тихонько переговаривались, потом десять, потом — никого. Урочище снова было пустынно и безмолвно. Только ветер раскачивал ветви дуба да кричали птицы на болоте. На небе уже мерцали звезды, с лугов доносилось лёгкое дуновение ветерка.
   Вдруг на вершине дуба что-то зашелестело, зафырчало, две руки уцепились за край дупла, затем показалась голова, и Зносек с окровавленным лицом вылез наружу. Обхватив руками и ногами ствол, он осторожно соскользнул вниз. Карлик едва дышал и, повалившись на землю, растянулся, как неживой. Долго он так лежал, расправляя затёкшие руки и ноги, и стонал.
   Но вот какой-то шорох донёсся из лесу… Карлик вздрогнул всем телом: бежать уже было поздно. По грузной, медлительной поступи он узнал нового врага. Зносек лёг, будто мёртвый, припав лицом к земле. Из зарослей медленно, неуклюже загребая лапами, вышел медведь. Носом он шарил по земле, как будто что-то почуяв. Слышно было его пыхтение и урчание. Жёлтые глазки, светившиеся в темноте, уставились на неподвижного, словно мертвец, человечка… Хозяин леса осторожно подошёл и принялся обнюхивать его, как собака. Легонько толкнув карлика лапой, он заурчал и пошёл дальше. Зносек увидел, как он, тяжело переваливаясь, вышел в поле, время от времени поднимая морду и нюхая воздух. Потом сел отдохнуть, долго лизал лапу и снова лениво поплёлся куда-то — в поисках пищи или к приятелю, по которому соскучился. Едва медведь пересёк поле, карлик вскочил и со всех ног бросился в лес.

XI

   Было прелестное утро, весна стояла во всем своём роскошном убранстве. Даже ленивые, глухие ко всему дубы оделись листьями; благоухали берёзы, развесив длинные косы; у подножия деревьев, куда бы ни заглянуло солнце, ему улыбался цветок. На каждой ветке щебетала какая-нибудь пичуга, в каждом лучике плясали золотые мушки…
   Весь этот мир — воды, леса, птицы и звери, золотые мушки и серебряные рыбки — жили в ту пору одной жизнью, в удивительном согласии и братстве. Ручей журчал внятной речью, птицы пели песни для людей, дикие звери приходили к человеку, готовые ему служить. Совершенная гармония царила в этом зачарованном мире, где все слагалось в единое целое. Даже смерть приходила с улыбкой и как раз вовремя уводила к предкам на вечный пир.
   Два полных лукошка грибов стояли на земле, возле них отдыхали две девушки. Они сидели, обнявшись, и слушали. Дива, заглядевшись на лес, задумалась.
   — Ты что это слушаешь, Дива? — спросила её сестра.
   — Сорока мне что-то рассказывает… ты слышишь? Она спрашивает, много ли мы насбирали, говорит, что на урочище, в долине, полно грибов… Хочет проводить нас домой…
   Девушка умолкла на минутку.
   — Она говорит, — помедлила Дива, — приедут сваты… жених, словно ясный месяц, явится к тебе…
   — Ко мне, Дива?
   — Да… к тебе, Живя, ко мне никогда не будут свататься. Всегда, всегда я буду ходить в венке… и в зеленом венке пойду к отцу, к матери…
   И правда, сорока, сидевшая на ветке, вертела головкой и, точно поддразнивая девушек, что-то выкрикивала.
   Вдруг из лесу, широко раскинув крылья, вылетел ястреб: описывая круги над лужайкой, он смотрел вниз, как будто искал что-то на земле. Сорока, увидев его, призывно крикнула. Из кустов откликнулись голоса её сестричек, сразу со всех сторон слетелись пёстрые сороки и всей гурьбой стали бранить, пугать и отгонять ястреба. Они чуть не налетали на него, но едва он поворачивал к ним, вся стайка бросалась врассыпную и тотчас снова возвращалась, громко стрекоча. Ястреб парил, то спускаясь к земле, то поднимаясь в облака; вдруг он ринулся вниз и камнем упал наземь, в тот же миг вся стайка накинулась, стараясь ухватить его клювом, посыпались перья… ястреб вырвался, взмыл ввысь и исчез. Сороки, вереща, потянулись за ним.
   Дива вздохнула.
   Вдали прокуковала кукушка — раз, другой — и улетела.
   Девушки загадали, когда Живя выйдет замуж.
   — Скажи, кукушка, — просили они.
   Она трижды прокуковала… Три года или три месяца? Кто ж это может знать?
   Живя, смеясь, спросила про Диву. Кукушка подлетела ближе — они сразу узнали её по перьям. Она как-то странно захохотала, но не стала гадать.
   Девушки призадумались. Живя принялась рвать цветы и плести сестре венок. Но под руку все попадались плохие: стебли их ломались и не сплетались.
   Сестры сидели неподалёку от дома и чувствовали себя в безопасности. Завтра они собирались на Купалу — смотреть огни. Живя радовалась, а Диве не хотелось идти… она грустила.
   Вдруг в тишине, нарушаемой только жужжанием пчёл и мошкары, из лесу донёсся отдалённый топот. Девушки переглянулись.
   — Не Людек ли поехал на охоту? Его ли это собаки лают?..
   — Людек дома, пошёл к стаду…
   Они схватили лукошки, оглянулись по сторонам и осторожно прокрались в чащу… но в лесу уже снова было тихо, не слышно ни людей, ни собак.
   Живя, высунув головку из чащи, смотрела на поляну и слушала: где-то вдалеке собаки гоняли по зверю, и опять все затихло. Только дятел ковал дерево — и всё.
   Они вернулись на солнышко и уселись на травке.
   Вдали как будто кто-то пел — заунывно и хрипло.
   — Это Яруха, — сказала Дива.
   — Куда же это она тащится?..
   Они умолкли. Из кустов вышла на поляну старая бабка, повязанная платком, с палкой в руке, с горшочком, висевшим у пояса, и котомкой за плечами.
   Приставив ладонь ко лбу, она посмотрела на них, потом втянула носом воздух, словно что-то учуяла поблизости, и, поглядев по сторонам, наконец увидела девушек. Не выпуская палки, она всплеснула руками.
   — Добрый день! — закричала она ещё с опушки.
   — Куда это ты тащишься, Яруха? — спросила Живя.
   Бабка заковыляла к ним.
   — А на Купалу! Завтра Купала! Го-го!.. Парни перепьются, головы потеряют, так, может, и меня кто за молодую девку сочтёт да поцелует!
   Старуха подпрыгнула, засмеялась и, подойдя к девушкам, уселась подле них на земле.
   — Хотите, поворожу вам? — предложила она. Сестры промолчали, бабка пристально глядела на них.
   — По таким личикам легко ворожить, — говорила она, странно смеясь и поворачивая голову то к одной, то к другой. — О! Пригожи вы, девки, как лилии цветёте… Была когда-то и я такая же, румяная да белая… солнце лилии пожгло, дождь красу мою смыл… да не дождь, слезы то были, слезы!..
   Качая головой, она протянула руку к Диве:
   — Дай-ка ладошку, поворожу.
   Девушка нехотя подала руку. Яруха зорко вгляделась в неё.
   — Ручка у тебя белая, ненатруженная… беда с такой рукой. Сотни парней побегут за ней… а королевна ни одного не захочет…
   Она снова стала разглядывать ладонь.
   — Пойдёшь завтра на Купалу?
   — Пойду, — ответила Дива.
   — Не ходи! Говорю тебе, лучше не ходи… А пойдёшь, кровь прольётся…
   Дива побледнела.
   — Что ты пугаешь меня, Яруха? — сказала она. — Ты знаешь, не могу я остаться дома… да у тебя давно уж в голове помутилось, сама не знаешь, что говоришь.
   — А кто же знает, что говорит? — спросила Яруха. — Что-то нашёптывает тебе на ухо да ворочает твоим языком. Разве знаю я, кто иль что? И хочу я закрыть рот, а оно так и толкает меня и велит говорить… Что-то мелькнёт перед глазами, что-то дрогнет в сердце… и бабка плетёт, сама не знает, что… а молчать не может!.. Не ходи ты на Куполу!
   Дива засмеялась.
   — А я не советую тебе, Яруха! Ты ведь знаешь, как тебя пинают да гоняют, как насмехаются над тобой и пристают…
   — Этого я не боюсь, — ответила старуха. — Как погаснут огни, да как станет темно… Гей! Гей! Тут и меня кто-нибудь поцелует и к сердцу прижмёт… вот и вспомнятся молодые годы…
   — А что ты делала в молодые годы? — спросила Живя.
   — Я? Я? Так ты не знаешь? — оживилась Яруха. — Гей! Гей! Королевич меня увёз… привёл меня в свой терем, где стены были из золота… В саду яблоня росла, и родились на ней душистые яблоки… А под яблоней ключ бил, и текла из него живая вода… Семь лет я жила королевой, семь лет пела песни, заплетала и расплетала косы, и все было у меня, чего бы я ни захотела… А потом темно стало, и я в лохмотьях, с палкой, очутилась одна в лесу… Вороны голову мне клевали, глаз моих искали… Гей! Гей!
   Она умолкла и, возвращаясь к прежнему, снова сказала:
   — А ты, Дива, не ходи на Купалу!
   Девушка улыбнулась. Тогда Живя протянула руку старухе. Яруха затрясла головой.
   — Родные две руки, сестринские… — забормотала она, — а доли-то, доли! Куда одной до другой!..
   — А кем же из нас ты бы хотела быть? — полюбопытствовала Живя.
   — Ни той, ни другой, — засмеялась старуха, — снова жить, снова плакать, молодость найти, чтоб снова её потерять!.. Э, нет! нет!.. Ни белой, ни чёрной, никакой доли я не хочу… По мне, лучше уж чарочка меду, а потом сладкий, золотой сон, и хоть бы совсем не просыпаться… В чарке меду такое счастье, какого во всем свете не сыщешь… А ты все же не ходи на Купалу…
   Девушки стали смеяться над полоумной бабкой. Яруха смеялась вместе с ними.
   Она снова взяла руку Дивы и принялась её разглядывать.
   — Любит он тебя, души не чает, — зашептала она.
   — Кто?
   — Не знаю! А кто-то есть! Красавец собой, молод, богат… Эй! Не ходи на Купалу…
   — Да ведь мы с братьями пойдём, со всей роднёй… что с нами станется? — воскликнула Живя.
   — Кто знает? На Купалу всякие чудеса случаются! Иной раз братья подерутся, а иной раз впервые молодые свидятся да слюбятся… На Купалу всякие случаются чудеса… Жаль, только раз в году бывает такая ночка!.. Ой! ой! Я бы круглый год песни пела да мёд пила и через огонь скакала…
   Продолжая разговаривать, Яруха развязала свою котомку и стала в ней рыться. Котомка была набита какими-то травами, камушками, семенами и корешками, завязанными в узелки. Старуха была знахарка, знала толк в зельях, отшептывала порчу, заговаривала, привораживала и отваживала… Однако на этот раз она искала не зелье: у неё ещё оставался кусок чёрствого хлеба, она нашла его, осмотрела, стряхнула с него пыль и, достав из лукошка сыроежку, принялась молча закусывать. Дива пододвинула к ней лукошко. Яруха жадно ела.
   — Идём с нами домой, мы тебя покормим горячим.
   — Не могу, — пробормотала старуха, — ноги болят, а до поля, где огни будут жечь и куда парни мои придут, далеко, ох, далеко… Среди бела дня — ещё ничего, а идти ночью да с голодным волком повстречаться или, ещё того хуже, с вурдалаком…
   Она покачала головой.
   — А на Купалу мне непременно надо сходить… Раз в год возвращается моя молодость… и так насилу её дождёшься…
   Старуха затянула песню, но смолкла. Выбрав все сыроежки из лукошек, она утёрла губы и улыбнулась сёстрам.
   — Накормили вы меня на славу… Вдруг она стала беспокойно озираться.
   — Кого-то я чую, чужой тут близко!..
   Старуха по-звериному потянула носом, оглядываясь по сторонам. И правда, в нескольких шагах от них остановился, выйдя из лесу, окровавленный Зносек. При виде его девушки в испуге вскочили, Яруха взглянула и сразу успокоилась.
   — Э! — протянула она. — Этого нечего бояться… Знакомый человек! Верно, в лес ходил медком побаловаться да наткнулся на сук: глаз выколол и голову раскровенил.
   — Яруха! — издали крикнул Зносек. — Помоги мне, дай зелья.
   Увидев изувеченного карлика, девушки, бросившиеся было бежать, остановились и спрятались за дерево.
   — Поди сюда, я посмотрю! — откликнулась старуха.
   Зносек приплёлся, зажимая рукой глаз или, вернее, то место, из которого он вытек, но, едва дойдя до дерева, под которым сидела бабка, повалился наземь.
   Забыв обо всём, Яруха бросилась ощупывать ему голову.
   — Чего это ты вздумал с дикой кошкой целоваться? — спросила она. — Неужели получше никого не нашёл?
   Она приподняла его подбородок и отвернула веко.
   — Глаз-то… глаз стрелой у тебя пробит, человече! — вскрикнула она. — Где это ты был на пиру? Хорошо же тебя там попотчевали! На всю жизнь запомнишь…
   Старуха странно засмеялась и полезла в мешок за травами.
   Живе стало жаль карлика, она сняла с себя белый фартучек, оторвала от него полосу и, не проронив ни слова, протянула её знахарке.
   Яруха взяла полотно, нарвала какой-то травы, но не торопилась помочь бедняге, который все зажимал глаз и, стиснув зубы, стонал.
   — Оно, конечно, и хромому волку надо помочь, если попросит, — тихо проговорила она. — Ты, Зносек, не стоишь того, чтобы тебя спасали, уж очень много ты людей поморил… Ну, да кто знает, может, дикая кошка научит тебя уму-разуму… Остепенись, парень, возьми меня в жены, найдём мы с тобой аистово гнездо и будем жить да поживать. Ты мне будешь зелёных лягушек носить, а я тебе буду курлыкать…
   Яруха смеялась, но в то же время прикладывала ему к ране травы и листья и неторопливо перевязывала голову белым полотном.
   — Ну, говори, где был? И в чём перед тобой дикая кошка провинилась?
   Зносек только застонал.
   — Верно, не будет проку от этого глаза? — спросил он.
   — Ты и не думай о нем попусту, нет его у тебя, — ответила Яруха, — а новый вставить мудрено. От живой воды вырос бы, да как до неё добраться? Змей на страже сидит… дракон летает вокруг… семь лет надо идти до неё, семь лет в гору подниматься…
   Жалостливая Живя, заметив, что у бабки руки трясутся и не управляются с перевязкой, подошла к Зносеку и ловко обмотала ему голову. Он поднял на неё свой единственный глаз, но во взгляде его было больше злобы и гнева, чем благодарности.
   — Я уйму тебе боль, — сказала знахарка, — но вперёд расскажи, где ты был… Ведь кто может у князя под столом валяться, тот по доброй воле в лес не пойдёт.
   Едва услышав о князе, обе девушки встрепенулись: достаточно было назвать его имя, чтобы их напугать. Они схватили лукошки и убежали. Старуха поглядела им вслед и обернулась к Зносеку.
   — Теперь говори, — приказала она, — где ты так изодрался?
   — Бродил по лесу… увидел дупло…
   — Медку тебе захотелось?..
   — А в дупле сидела дикая кошка…
   — Стрелу-то кто тебе в глаз пустил?
   При одном упоминании о ране Зносек пришёл в ярость. Он поднял оба кулака.
   — Жив не буду, а хоть у одного из них высосу глаз! — закричал он. — Князь меня пожалеет.
   — Так ты на вече был!.. — засмеялась старуха и всплеснула руками. — Уже все поняла! Старый дуб там стоит дуплистый, возле Змеиного урочища… Ты залез на него подсматривать… и там тебя настигла стрела какого-то кмета…
   Зносек и не думал таиться и не стал отпираться, он опустил голову и скрежетал зубами.
   — Глаз-то у тебя был чёрный! Ничего не скажешь, — покачала головой Яруха, — жаль! Ну, скажи ты мне по правде, был ты когда-нибудь молодым? Или мать так и родила тебя старым?
   С этими словами Яруха встала.
   — Уйми мне боль! — буркнул Зносек.
   — Не могу… не могу, — отнекивалась старуха, — только после Купалы можно будет унять. У тебя тут и дикая кошка и стрела… Какого для этого зелья надо… да ещё глаз! Ого! Хоть бы ты мне не знаю что дал за мою работу, и того будет мало… Уйми я твою боль, так мне на себя её надо принять… Тут ни дерева, ни камня, ни источника, во что бы ей перейти, а мне надо на Купалу… на Купалу…
   И, затянув песню о Купале, Яруха бросила Зносека и поплелась в лес. Карлик улёгся на земле и, спрятав голову в траве, уснул…

XII

   Наступил день Купалы — праздник, справлявшийся во всем языческом мире, день Белого бога дня и света, в честь которого зажигались огни на Адриатическом море и на Балтийском, на Дунае, на Лабе и Висле, на Днестре, на Роне и на Сене.
   День Купалы — самый длинный в году — и ночь Купалы — самая короткая — были сплошным потоком веселья, песен, игр и обрядов.
   И здесь, над озером, на священной горе, куда на Купалу стекался народ из соседних общин, уже на заре, едва солнце вышло из купели, толпы людей окружали старых гусляров. Все были в белых одеждах, подпоясанных чернобыльником, в венках и гирляндах из цветов.
   Холм полого спускался к зеленой лужайке на берегу озера. На вершине его росли дубы вперемежку с берёзами, а дальше густая роща тянулась двумя рукавами, смыкаясь с бескрайными лесами, которые в ту пору покрывали чуть не всю землю.
   Уже с утра тут суетилась молодёжь, таская сухие ветви, лучину и только что срубленные стволы. Из мёртвого дерева никто не строил домов, нельзя было и бросать его в священный огонь. Даже сухие ветки обламывали с живых деревьев, ибо в тех, что лежали на земле, уже обитала смерть.
   Со всех сторон тянулись вереницы женщин в белых платьях, в венках и зелёных поясах, и мужчин — в накинутых на плечи сермягах. Рощи и леса оглашались запевками, возвещающими ночное веселье.
   Загодя заготовлены были костры под дубами, на опушке леса и в чаще. Каменными топориками щепали лучину на подтопку. Каждая община занимала из года в год свои праздничные пепелища. Весёлый гомон и смех разносились по лесу.
   Под одним дубом сидел Слован, под другим — певец по имени Вилуй. Когда затягивал один, замолкал другой; пели они, чередуясь, но песни одного не вязались с песнями другого и звучали не в лад, а вразнобой.
   Старый гусляр запел первый:
 
Солнышко, ясное око денницы,
Грей и сияй!
Свет твой потоком на землю струится…
Свет ты нам дай, Купала…
Тщетны чёрного змея старанья
Лик твой затмить,
Бог наш, ты радость и упованье,
Ты наша жизнь, Купала…
Правь, лучезарный, властвуй над нами,
Жизнь пробуждай!
Жизни даятель, бог наш Купала,
Сей и рождай, Купала!..
 
   Он умолк, а Вилуй забренчал струнами и затянул непонятную песню, словно в насмешку:
 
Песня, ты моя песня!
О пташка золотая,
Ты, как вода живая,
Срываешь смерти плесень.
Но смерть в твоей стремнине,
Кто впал в неё, тот сгинет.
Двояка сущность песни,
В ней жизнь сплелась со смертью…
Песнь вырвет из могилы,
Живому справит тризну…
Слились в ней обе силы —
И смерти… и жизни…
 
   Он кончил и опустил плешивую голову; теперь оба молчали, зато хор грянул песнь Купале.
   Солнце садилось, и все обратили к нему взоры. Ждали, когда исчезнет последний луч с позолоченных верхушек деревьев, чтобы зажечь огни и начать хороводы и песни.
   Старухи сидели на земле, подле них стояли кадушки и горшки, блюда с мясом, калачи и праздничные караваи; молодёжь расхаживала по лугу или, хлопая в ладоши, бегала взапуски. Девушки стояли толпой, парни приставали к ним, что-то выкрикивали, девушки препирались с ними, отгоняли платками.
   — Купала! Купала! Лада! — слышались тут и там певучие голоса.
   Возле костра Вишей, среди женщин и челяди стояли Людек и Самбор, не захотевший вернуться в городище. Все поглядывали на лес, в сторону дома, откуда ждали Живю и Диву. Дива должна была поджечь костёр и первая запеть песнь о Купале.
   Тем временем парни тёрли сухое дерево, высекая искру божественного огня. Он рождался здесь, молодой и новый, а потом целый год горел в домашнем очаге. То был огонь, которого не давали никому чужому. Унёсший огонь уносил из дома жизнь.
   Две смоляные лучины уже дымились в руках, а огонь все ещё не показывался, и не было Дивы. Самбор чаще посматривал на тропинку, откуда она могла прийти, чем на священный огонь, который должен был вспыхнуть, едва погаснет солнце.
   Но вот вдали показались две девушки в белом. Головы их были убраны зелёными венками, платья опоясаны зелёными гирляндами, в руках они несли охапки трав. То были Дива и Живя, ещё грустившие после смерти отца. У Дивы из головы не выходили слова Ярухи, и, хоть она не верила полоумной бабке, в сердце её поминутно отдавалось: «Не ходи на Купалу!»
   День был праздничный, весёлый, но сестры шли, печально понурясь, и Самбор, издали смотревший на девушку, дивился её унынию.
   Вдруг к Диве подошёл Людек.
   — Сестра, — сказал он, — не отставай от Живи, не уходите далеко в лес… Я не верю Доману… В ночь на Купалу порой творятся страшные дела… Мало ли девушек пропадает в лесу!.. Под утро, на рассвете, когда безумие охватывает людей, они забывают обо всём.
   Дива слушала его, заливаясь румянцем; она в нетерпении грызла веточку руты и качала головой.
   — Ничего не случится, — сказала она, — ни Доман и никто другой не посмеют ко мне подступиться, я не отойду от своих. А вас тут достаточно мужчин, чтоб защитить сестру!
   Брат умолк, а Живя, жадно поглядывавшая по сторонам, радовалась предстоящему веселью, и уже напевала песню, ноги её так и рвались в пляс, щеки пылали и блестели глаза.
   — Полноте пугать нас! — смеялась она. — Никто не посмеет нас тронуть… И хоть в такой день дайте нам волю… Только у нас и радости — Купала…
   Вокруг разгорались веселье и смех, девушки подбегали к ним и, теребя за рукава, звали с собой. Понемногу и Дива просветлела, и на лице её появилась бледная улыбка. Теперь и она тихонько напевала: «Купала! Купала!»
   А издали доносилась песня:
 
В море солнышко купалось
И на свадьбу собиралось…
Едет, едет молодая,
Златом, серебром блистая…
То луна, с ней звёзд дружина, —
Здравствуй, солнце, свет любимый…
Здравствуй, солнце, будь король мне,
Засияй в своей короне! Купала!..
 
   Парни стояли в сторонке и тихонько перешёптывались, искоса поглядывая на девушек и выбирая глазами. Порой под утро безумие охватывало толпу, и иные, разнуздавшись, уходили, как «стадо», в лес, силой уводя девушек. Однако каждая семья охраняла своих и была настороже, чтобы уберечь девушек от похищения.
   Дива смотрела на заходящее солнце, оно золотило её лицо и сверкало в волосах. Но вот погас последний луч, и только багровое зарево показывало, где оно скрылось… Две смоляные лучины вспыхнули священным огнём, зажжённый факел подали Диве, и она быстро и ловко сунула его под сложенный костёр. В ту же минуту блеснули огоньки других костров, и раздался громкий, радостный возглас: «Купала!..»
   Взявшись за руки, встали в круг — отдельно мужчины, отдельно женщины, и грянула песнь, улетая вдаль.
   Поля, леса, всю округу, ещё за минуту до этого глухую и тихую, охватил радостный трепет. Казалось, деревья и воды, облака на небе и травы в поле радостно откликались на эту песню.
   Она разбудила птиц на озере, и они зашуршали в камышах, а вокруг костров девушки запели торжественную песнь о боге в золотом венце, что приносит зерно полям и росу лугам, людям даёт хлеб, наливает колосья и наполняет мёдом ульи, рождает день и посылает любовь и радость. То был день небесного обручения солнца и луны. Земля радовалась ему и открывала свои сокровища; у этой ночи не было тайн: всё, что было околдовано, получало освобождение, светлые духи спускались с небес и опьяняли людей своим весельем… Смерть и чёрные — призраки укрывались в пропасти, под тёмным плащом Ямы[42]. Едва замолк припев одной песни, как послышалась другая. Хоры издали перекликались. Дива, подняв голову, шла впереди, запевая и ведя хоровод, за ней послушно бежали другие девушки.
   Сначала они шли медленной поступью под протяжный напев, потом песнь полилась живей, горячей зазвучал голос, и они кружились все быстрее, взмахивая руками, подымая головы и глаза. Ковылявшие с палками старухи уже не могли поспевать за хороводом, но, сидя на земле, они хлопали в ладоши и поводили плечами, чувствуя, как в теле их каждая жилка трепетала воспоминаниями юности.
   Лес, пронизанный песней, полыхал огнями, сотрясаясь от пляски.
   Издали видны были зарева костров, а вокруг них вихрем носившиеся тени в развевающихся одеждах, с разметавшимися волосами, с которых спадали венки.
   — Гей! Купала! Купала!
   В другом месте парни бросались в огненную купель, прыгая через костры под дружные рукоплескания; время от времени раздавались крики, когда они задевали девушек, и часто в сумятице и неистовстве этих ночей совершалось такое, что могло быть прощено только на Купалу.
   Но чаще слышались смех и весёлые возгласы, чем крики и плач.
   Девушки ещё вели хороводы, когда парни стали прыгать через костры и гоняться взапуски с горящей лучиной.
   Кое-где в огонь лили мёд в жертву Белому богу, пламя на миг угасало, а потом вспыхивало с новой силой. Нередко парии сталкивались на лету, ударяясь телами в пламени и дыму; нередко они, смеясь, бросались врукопашную, валились наземь и боролись, катаясь по траве.
   Прыжки через костёр и бег с огнём начались одновременно повсюду.
   Осторожно, чтобы пламя не погасло на ветру, парни бежали с зажжёнными факелами вокруг засеянных полей, бортей и лугов, призывая Купалу.
   В небе, как будто с любопытством подсматривая из-за полога за тем, что делается на земле, вечерняя заря обнималась с утренней… Ночь едва успела окутать лес, как за ним уже забрезжил день.
   Вокруг костров под весёлые песни принялись пить и угощаться.
   Дива, уставшая от песен и пляски, сидела среди своих и смотрела в огонь.
   Самбор издали караулил её, но она ни разу даже не взглянула на него. Приятели подбивали его побегать с ними и выпить, но ему не хотелось; он растерянно бродил кругом, уходил и снова возвращался, не упуская из виду дочь хозяина и не забывая о Домане… Дива, заметив, что он стоит на страже, окликнула его.