Страница:
— Междоусобица двух родов, живущих на одной земле, — объяснил старый князь. — Много крови она уже нам стоила. Ныне Лешеки предлагают нам мир и согласие, требуя, чтобы им обеспечили покой.
— А вы? — спросил младший гость.
— Старейшины будут держать совет, — войдите, усаживайтесь и выскажите свои суждения…
Побратимы подошли к старейшинам, которые, вспомнив их и узнав, приветливо поздоровались с ними, радуясь участию этих мужей в их совете.
Затем заговорили наиболее горячие из старейшин: слова уже жгли им уста, и они обрушились на Лешеков с упрёками и угрозами, осуждая их за злодеяния отца и обвиняя в том, что они снова хотят присвоить себе власть.
Иные, особенно Мышки, выступали с неумеренной резкостью, изливая свою злобу на ненавистный род. Они подстрекали и других, стараясь разжечь вражду. Уже бледнели лица и вздрагивали руки, сжимавшие мечи, когда среди поднявшегося шума встал младший гость, прося ему как другу, предоставить слово.
— Мы тут гости и пришельцы, — сказал он, — но на вашем языке общая наша матерь взывает к сердцу каждого из нас. Почтённые мужи, умерьте ваш гнев, подайте друг другу руки, забудьте оскорбления, простите обиды и живите в мире. Сами вы говорите, что земля у вас раздольная, всех прокормит и на всех хватит. У вас общие враги чужого рода и племени, против которых вы должны обороняться. Кому же на руку ваши раздоры и распри, как не врагам?
Так не лучше ли подать друг другу руки? Обороняться общими силами? Заключите мир и живите в согласии, помиритесь!
Говорил чужеземец так горячо и долго, так умел проникать в души людские, что понемногу старейшины перестали возмущаться и роптать, гнев их смягчился и остыл, а по лицам уже видно было, что они склонялись к примирению.
Первым откликнулся Болько Чёрный:
— Итак, да будет мир и согласие между нами, но чем подкрепите вы своё обещание сохранять мир, если мы заключим его с вами? Завтра же немецкие деды и дядья Попелеков, узнав, что мы распустили войско, могут пойти на нас войной…
— Мы тут живём и будем жить безоружными среди вас, — отвечал Бумир, — и головы наши во всякое время могут служить залогом.
— Да кто поручится, — перебил Мышко, — что вместо братской дружбы, которой вы требуете ныне, завтра же вы не пожелаете власти?
— Мы готовы дать торжественную присягу на «камень в воду», — сказал Бумир. — Что же ещё можем мы дать, кроме слова, головы и присяги?
Совещание продолжалось, и высказывались различные суждения, а Пястун и пришельцы молча слушали, пока не исчерпались горькие напоминания и упрёки.
Тогда князь-кмет поднялся и изрёк:
— Идёмте все к священному озеру, пусть каждый возьмёт с собой камень для присяги и, как то было в обычаях у отцов наших, бросит его в воду со словами: «Как камень в воду, да канут в забвение и распри наши и раздоры».
— Как камень в воду!
— Как камень в воду! — торжественно откликнулись Лешеки единодушным возгласом.
Воеводы и старейшины молчали, но князь окинул их повелительным взглядом и сказал, поднимая камень из-под ног:
— Идёмте все!
Тотчас же к озеру двинулось торжественное шествие с камнями в руках — впереди Лешеки, за ними воеводы и Пястун со всеми старейшинами. Придя на берег, князь первый бросил камень в воду, после него стали кидать и остальные, оглашая окрестности громким радостным криком.
Потом, все долго пожимали руки друг другу, но поистине великое ликование настало, когда среди ратников разнеслась весть о том, что войны больше не будет и, наконец, у полян воцарится мир, ибо Лешеки и кметы поклялись жить отныне по старинным заветам, в братской дружбе.
Горестно и унизительно было для сыновей Хвостека это примирение: они привыкли властвовать, а теперь должны были покоряться и кланяться. Однако они приняли его, не прекословя, иначе от них бы отрёкся весь их род.
К тому же, быть может, они ещё питали надежду, что впоследствии обстоятельства могут обернуться более благоприятно для них.
Все, кто был на берегу, тут и расположились лагерем, разослав челядь по дворам кметов, дабы привезли они, что требуется для общего пиршества.
Праздник мира решили справлять вместе с заложением города. Первый день все провели в ожидании, раскинув среди поля шатры и шалаши, и только на другой день должно было начаться празднество. Тем временем послали за старыми певцами, гуслярами и прорицателями; послали и на Ледницу — за Визуном, за священным огнём для возжения первого костра и за водой из священного источника. А пока шли вcе эти приготовления, как уже дважды перед тем, незаметно скрылись чужеземные гости. Наконец, настал день заложения престольного града; солнце светило ярко и весело, словно ради праздника. Пяст со старейшинами, воеводами, гуслярами и прорицателями вышел в поле, где, по старинному обычаю, должны были на паре чёрных волов опахать границы будущего города.
Но случилось так, что за всеми хлопотами позабыли о волах и о плуге и спохватились лишь теперь. Замешательство было великое.
Все стали посматривать по сторонам, не найдётся ли кто, чтобы помочь беде, как вдруг среди поля увидели опрокинутый в ожидании хозяина новый плуг, запряжённый парой чёрных волов.
Под песни гусляров Пястун подошёл к нему со старейшинами и кметами, смешавшимися с Лешеками, поднял его, перевернул, запустил в землю, и волы, словно только его дожидались, медленно двинулись тяжёлой поступью, отваливая чёрные лоснящиеся пласты земли.
Вдруг, как и в день сражения, в вышине показались две белые птицы и полетели над головой пахаря, а по обе стороны плуга зашагали в ногу с князем два аиста, не пугаясь ни пения, ни шумной толпы. Все шли за плугом Пястуна по первой его борозде, а он, опахав с добрую стадию, передал плуг старейшему после себя со словами:
— Да будет борозда моя первой, но не единственной, и да сольются воедино все силы для создания престольного города; пусть каждый приложит к плугу руки, чтобы работа была дружной и успешной.
— Лада! — воскликнули толпы.
После князя за плуг взялся сперва старейший из воевод за ним по очереди остальные, а потом — всяк, кто хотел и мог протискаться, хоть на миг прикоснулся к плугу. Таким образом, опахали вокруг будущий город, оставив место только для ворот.
Принесённый с Ледницы священный огонь разожгли над озером на холме, где уже были сложены бревна для основания будущего княжеского терема.
По старинному обычаю, чтобы отогнать жертвой злых духов, дома, дворы и хаты всегда закладывали «на головы». Кто не мог принести иную жертву, убивал под первым бревном петуха.
Так и здесь уже стояло наготове двенадцать немецких пленников, которые должны были сложить головы, как вдруг в вырытой яме обнаружили великое множество человеческих костей, что Визун возвестил счастливым предзнаменованием. Жизнь пленников не понадобилась, ибо задолго до этого сама судьба уготовала жертву для Кнезна.
Но вот бревна легли на старое пепелище, начертав на земле сруб будущего терема. Посредине его уже стоял стол, накрытый вышитыми рушниками, а на нём лежал хлеб, дабы в доме никогда он не переводился. Когда заложили сруб и порог, прежде чем переступил его человек, загнали туда барана, и на пороге закололи его в жертву, после чего без опасений взошёл князь, а за ним и старейшины. Тут стали угощать всех, кто бы ни пришёл: кормили и поили весь день и всю ночь, пели песни и веселились.
На другой день распустили по домам войска, отправив с ними и воевод; оставили только небольшой отряд для обороны нового города и личной охраны князя. С песнями шли воины по лесам, благословляя мир, наступивший, наконец, после набегов и смуты.
На месте будущего города уже суетились люди, поспешно возводили стены и рубили избы. Не только для князя, но и для дружины его строили дома на берегу Еленя, и вокруг терема, чуть не на глазах, росло новое поселение там, где, по преданию, оно уже некогда существовало.
А пока княжеские палаты не были закончены, Пястун жил в простом шатре, изредка наведываясь в свою старую лесную хату, по которой он по-прежнему тосковал. Когда, наконец, дом покрыли кровлей, стали запираться двери и в очаге можно было развести огонь, с Гопла перевезли все имущество Пяста, чтобы прежняя бедность и простота обихода всегда напоминали ему и потомству его о том, что вознёсся он из кметов.
Теперь, правда, старик носил княжеский плащ и шапку, но в светлице у себя повесил сермягу, чтобы постоянно её видеть, под окнами же расписного терема велел поставить улей — в память о лесных своих бортях. А весной произошёл удивительный случай: аист, обитавший на старой хате, свил себе гнездо на кровле терема.
Единственного сына своего Земовида отец тоже воспитал так, чтобы не забывал он обихода земледельцев и наравне с бедняками умел довольствоваться малым, не боясь ни холода, ни голода, ни тяжкого труда.
Нам остаётся досказать лишь о судьбах Домана и Дивы, которые тоже вскоре разрешились.
Когда кметы разъехались по дворам и Доман возвратился в свою хату, он долго ходил из угла в угол, размышляя, что сделать, чтобы или вырвать девушку из своего сердца, или снова её похитить и ввести к себе в дом полновластной хозяйкой.
Добек ещё лежал раненый на Леднице, понемногу набираясь сил и здоровья, поэтому приятель имел повод его навестить, никого не удивив своим посещением. Но отправился он не один. Выбрав среди челяди нескольких смельчаков, он взял их с собой.
В ту пору к озеру стеклось множество людей — плотников и иных умельцев, строивших Кнезно и терем. Пястун тоже наблюдал, как растёт новое поселение. Поэтому, приехав сюда, Доман нашёл больше свидетелей, чем то было ему желательно, и двинулся со своей челядью дальше в поисках пустынного берега, откуда мог бы переправиться на Ледницу.
Найдя между камнями заводь, поросшую камышом и осокой, они укрыли в ней лошадей. Рыбаки предоставили им челны, и однажды под вечер Доман поплыл на Ледницу с пятью людьми, заранее наказав им, что делать. Причалили за храмом, в таком месте, куда редко кто заплывал, челны запрятали в высокой траве, и Доман пошёл к хате Визуна.
Старик, едва заметив его, встал, протягивая к нему руки, ибо всегда любил своего питомца и от всего сердца был ему рад. К тому же он не сомневался, что приехал Доман повидаться с Добеком, который ещё плохо владел ногой, хотя мог уже выйти за порог и погулять, опираясь на палку.
Когда старик ушёл, Доман признался приятелю, зачем он сюда явился.
— Отвлеки старика, когда он вернётся, — просил Доман — А если услышишь крик, постарайся, чтобы он не пустился за мной в погоню, покуда мои челны не отчалят от берега. Я внесу за неё в храм любой выкуп, какой ни потребуют, но взять её я должен. Собственной кровью я купил эту девушку.
Уже вечерело, и Доман поспешил в храм, где надеялся найти Диву, обыкновенно сидевшую у огня.
Здесь её не было.
Он бросился прочь, заглянул в садик, обежал чуть не весь остров, не осмеливаясь никого о ней спросить.
Стало уже смеркаться, когда, наконец, Доман издали увидел её на берегу и кинулся ей навстречу. Узнав его, в первую минуту Дива хотела ускорить шаг, чтобы не встретиться с ним с глазу на глаз, но он так ловко преградил ей дорогу, что она не могла от него ускользнуть.
Тогда она остановилась, не желая показать, что боится его. Доман подошёл к ней, даже не здороваясь, словно вчера лишь её видел.
По счастью, челны были спрятаны как раз неподалёку от этого места. Доман молча подошёл к ней, думая уже только о том, как увести девушку в ту сторону, чтобы, не опасаясь погони, схватить её и усадить в чёлн, раньше чем люди успеют сбежаться.
— Я приехал сюда за Добеком, — весело сказал он, — но бедняга ещё не залечил свою рану. Плохо вы тут его выхаживали.
— Выхаживали его старый Визун, Наня и я, — тихо ответила Дива, — но он тяжко занемог; видно, копьё было отравлено, и рана долго не закрывалась.
— Моя, хоть и на груди, куда скорей зажила! — продолжал Доман.
Дива опустила глаза и умолкла. Он подступил к ней ближе — девушка попятилась к берегу, и так они прошли несколько шагов. Смутная тревога закралась ей в сердце, она стала оглядываться, не идёт ли кто, раздумывая, как от него убежать. Тем временем она шла по берегу, а он придвигался все ближе.
В нескольких шагах от них Доман заметил голову одного из своих людей, который, осторожно выглянув из тростника, слушал, кто идёт.
Вокруг было пустынно, и в ту минуту, когда Дива, приподняв краешек фартука, пустилась бежать, Доман подскочил, обнял её, поднял на руки и, хоть она закричала, призывая на помощь, побежал с ней прямо к своему чёлну.
Люди уже были наготове и ждали. Он по воде бросился к ним, высоко подняв ломавшую руки девушку, прыгнул в чёлн, привязанный к двум другим, которые должны были его тащить за собой, и велел отчаливать.
Дива плакала, закрыв руками глаза, но не вырывалась: упав на дно чёлна, она прятала закрасневшееся от стыда лицо.
Первой крик её услышала Наня и прибежала на берег, когда в уже сгустившихся сумерках челны выплывали из камышей на чистую воду. Издали она ничего не могла разглядеть, кроме челнов, которые быстро удалялись. Она стояла, тщетно прислушиваясь и всматриваясь вдаль, а тем временем подоспел и старый Визун, уже начинавший что-то подозревать.
Острый глаз его тотчас все разглядел, старик угадал, что случилось, и, в гневе вскинув посох, грозно потряс им. Но беглецы гребли что было сил, и челны вскоре исчезли в вечернем сумраке.
Уже ночью Доман ступил на землю со своей наречённой. Она плакала, но молчала и не противилась тому, что казалось ей предопределением судьбы. Он усадил её с собой на коня и поскакал, но не к себе, а в избу Вишей, только ничего ей об этом не сказал.
Из родительского дома хотел взять её Доман, дабы не говорили люди, что увёз он девку, как разбойник. На рассвете, когда Дива увидела сквозь слезы знакомые места, на губах её заиграла улыбка и заплаканные глаза повеселели. Тихим взором она поблагодарила Домана.
Было осеннее свежее утро, когда они подъехали к воротам. Во дворе у колодца набирали воду Живя и невестки, в дверях стоял Людек, снаряжаясь на охоту. Увидев всадника, в котором они узнали Домана, а подле него женщину с закрытым лицом, все бросились к ним.
Дива соскочила с коня и, забыв обо всём, задыхаясь от волнения и счастья, уже издали замахала руками, приветствуя своих. С криком радости обнялись сестры, невестки тоже кинулись её целовать, прибежал брат спросить, что случилось.
Доман оставил коня у ворот.
— Людек, брат, — сказал он, — я привёз вам сестру, судьба предназначила её мне, и она должна быть моей, но я хочу получить её из ваших рук, из-под отчего крова. Справьте нам свадьбу и благословите!
Дива прятала зарумянившееся лицо на плече сестры, одновременно плача и смеясь. Людек с меньшим братом, выбежавшим из избы, хлопали в ладоши.
Вскоре после этого явились сваты, пригласили дружек, приехал с княжьим поездом жених, справили свадьбу, и семь, дней гости ели, пили, пели песни, плясали и веселились.
И я там был, мёд, пиво пил, ибо ведь так должно кончаться всякое старое предание.
ДОПОЛНЕНИЕ
Как о событиях младенческих лет, трудно рассказать и о первых таинственных днях роста и развития человечества, которые не имели свидетелей, дабы о них поведать. Как дитя, появившись на свет, буйно растёт и быстро набирается сил, так и народ во мраке первобытности, — одарённый ещё всею мощью, вынесенной из колыбели, — непостижимым образом формируется для своих будущих деяний.
Оттого нет ничего труднее, чем приподнять завесу, покрывающую далёкое прошлое народа. Такие эпохи оставляют по себе мало памятников и следов. Только аналогия, сравнение, некоторые постоянные законы, по которым существует человечество, позволяют делать какие-то выводы.
Из семей вырастают роды, племена, общины — наконец, народы; но этот таинственный процесс невозможно проследить на фактах, и эмбриология народа навсегда останется лишь вероятностью, гипотезой.
История славян долгое время была покрыта почти непроницаемой тьмой: никто о них ничего не знал, никто не упоминал. В этом безмолвии, когда лишь некоторые указания, наличие некоторых характерных черт заставляют догадываться об их существовании, на тех же самых землях, на которых они позднее выступят, множились бесчисленные племена, с единым языком, близкие по крови, то неизвестные и ото всех сокрытые, то ошибочно причисляемые к другим племенам.
В Геродотовой «Скифии»[72] мы видим славянство ещё в пелёнках; таким же мы находим его и значительно позднее в «Германии» Тацита[73]. Это не случайность.
В то время как другие племена и народы добивались славы и. известности, славяне желали покоя и таились в тиши, — находя у домашнего очага всё, что им было необходимо для жизни.
Их первое появление на исторической арене соответствует их характеру в прошлом.
Прислушаемся к тому свидетельству о них, которое имеет в себе что-то мистически волнующее, если принять во внимание, что в нём славяне впервые явили себя миру.
Около 629 года Феофилакт Симокатта[74] пишет: «На следующий день королевской стражей были схвачены трое мужей, родом славяне (Sklabenoi). Они не имели при себе ни мечей, ни другого оружия, а несли в руках гусли и, кроме них, ничего при себе не имели. И король (византийский император Маврикий[75] расспрашивал их о народе, к которому они принадлежали, и где он расселился и почему они бродят около римских границ. Они же ответили, что родом они славяне, что живут они на побережье Западного океана[76] и что хакан (хан аваров) отправил послов в их края, чтобы заручиться военными подкреплениями, посылая многочисленные дары властителям народа. Властители эти дары приняли, но заключить союз не захотели, утверждая, что для них обременительна дальность похода; ныне пойманных отправили к хакану, чтобы принести свои оправдания. И действительно, они совершили это путешествие за пятнадцать месяцев. Но хакан, пренебрегая правами послов, решил помешать их возвращению на родину. Они же, наслышавшись о прославленном богатствами и человечностью (как можно смело утверждать) римском народе, воспользовались удобным случаем и бежали во Фракию[77].
Далее они говорили, что ходят с гуслями, ибо не привыкли опоясываться мечами, так как страна их не знает железа и это позволяет им жить в мире и согласии, и потому они играют на гуслях, не умея трубить в трубы. Ибо, кому чужда война, надлежит тому — говорили они — обратиться к музыкальным упражнениям. Слыша это, самодержец полюбил этот народ, почтил их, единственных среди всех варваров, которым с ним довелось столкнуться, радушным приёмом и, восхищаясь их ростом и дородностью, отослал в Гераклею»[78].
В таком идеальном свете предстаёт перед нами в первый раз это не знающее мечей племя славян, идущее с песней и гуслями по белу свету, держа путь к хану аваров, ко двору императора Маврикия.
Тот же самый характер древнего славянского общества, миролюбивого и неопытного в войнах, подтверждает Иордан[79], когда пишет о них: «armis disperiti»[80]. В этой тиши под звуки песни формируется некое идеальное общество, институты которого, позднее испортившиеся и извратившиеся в результате соприкосновения с другими народами, обнаруживают подлинную и высоко развитую цивилизацию. Чем глубже мы познаем таинственный быт этого народа, тем более идеальным, он нам представляется.
Вера в единого бога, единобрачие, чистота нравов, уважение к чужой собственности, развитое здесь до такой степени, что дома не нуждались в запорах, безграничное гостеприимство, патриархальный образ правления, организация общин и соединение их между собою на манер федерации — все это у самых истоков древнего славянства — совершенно очевидно (Смотри Пркопия[81]). Как только войны, необходимость обороняться от врагов и носить оружие, вторжение чуждых понятий и обычаев нанесли брешь в этом цельном славянском организме, немедленно наступает процесс его разложения, порчи и формирования чего-то, что должно было соответствовать жизни, условиям, свойственным окружению славянства. Остались только обломки давней организации, которая, утратив самобытную силу к дальнейшему развитию, должна была претерпевать кризис нового преобразования.
Только изолированность, в какой жили славяне, позволяла им формироваться согласно с их природой и творить собственную цивилизацию: столкновение с чужими племенами меняет это условие.
Нет ни малейшего сомнения, что в первое время подобный кризис всегда вызывает в народном организме упадок и ослабление, отречение, временное безумие.
В борьбе славянства, особенно с германскими племенами, обнаруживаются положительные качества этого древнего организма, которые превозносили даже недруги; как первое следствие новой цивилизации появляются бессилие, болезнь, падение. Они утрачивают то, что выработали в себе сами, и не могут сразу освоить того, что приходит к ним в форме, мало понятной им и не соответствующей их природе.
Эти гусляры, не знающие мечей, в течение многих веков — проявляют свою натуру и, оставаясь мечтателями, дают себя покорять, завоёвывать, порабощать.
В позднейшие века разные славянские племена подвергаются влияниям различных соседей, климата, условий жизни и формируются обособленно. Славянство делится даже не на народы, а на бесчисленные мелкие группы, которые необходимость обороняться объединяет в небольшие союзы. Это и есть та таинственная эпоха, когда возникают элементы, из которых будет состоять Лехия.
Над этой второй колыбелью Польши царит все тот же мрак, который окутывает истоки славянства. И тут и там историческим материалом являются предания, легенды, то есть поэзия, а также предметы, извлекаемые из земли при раскопке курганов, хотя определить точно эпоху памятника крайне трудно.
Почти вплоть до той минуты, когда принявшая христианство Лехия впервые предстаёт сначала в борьбе, а затем в союзе с германцами, — мы не имеем о ней никаких сведений, кроме смутных преданий.
И даже эти предания мы черпаем ныне не из первоисточника — не из уст народа, который их позабыл, — а со страниц хроник[82], где они записаны неверно, ибо хронисты старались создать нечто отвечающее понятиям своего века.
Все наши исследователи соглашаются в том, что предания о первоначальной истории народа представляют собой смесь элементов различного происхождения, склеенных в бесформенное целое. Однако из них можно кое-что извлечь, как из обломков, найденных в могильниках.
Нет сомнения, что история Лешеков, Попелей, предания о Ванде, Краке и т. п. относятся к определённым поворотным пунктам и решающим сдвигам в прошлом народа, а вернее — его составных частей, так как до Пяста и его потомства не существует даже понятия о какой-либо государственной целостности. В глубине пущ, в тиши лесов только ещё начинают создаваться небольшие первичные группы, которые, объединившись, образуют впоследствии государство Болеслава.
Хронисты вначале не умеют даже одинаково назвать страну, которая у них именуется то страной полян, то ляхов и лехов. Когда это государство внезапно в правление Мешко[83] и его сына Болеслава[84] вступает на историческую арену, мы догадываемся, что этому вступлению должно было предшествовать внутреннее становление государства, определившее его жизнеспособность.
— А вы? — спросил младший гость.
— Старейшины будут держать совет, — войдите, усаживайтесь и выскажите свои суждения…
Побратимы подошли к старейшинам, которые, вспомнив их и узнав, приветливо поздоровались с ними, радуясь участию этих мужей в их совете.
Затем заговорили наиболее горячие из старейшин: слова уже жгли им уста, и они обрушились на Лешеков с упрёками и угрозами, осуждая их за злодеяния отца и обвиняя в том, что они снова хотят присвоить себе власть.
Иные, особенно Мышки, выступали с неумеренной резкостью, изливая свою злобу на ненавистный род. Они подстрекали и других, стараясь разжечь вражду. Уже бледнели лица и вздрагивали руки, сжимавшие мечи, когда среди поднявшегося шума встал младший гость, прося ему как другу, предоставить слово.
— Мы тут гости и пришельцы, — сказал он, — но на вашем языке общая наша матерь взывает к сердцу каждого из нас. Почтённые мужи, умерьте ваш гнев, подайте друг другу руки, забудьте оскорбления, простите обиды и живите в мире. Сами вы говорите, что земля у вас раздольная, всех прокормит и на всех хватит. У вас общие враги чужого рода и племени, против которых вы должны обороняться. Кому же на руку ваши раздоры и распри, как не врагам?
Так не лучше ли подать друг другу руки? Обороняться общими силами? Заключите мир и живите в согласии, помиритесь!
Говорил чужеземец так горячо и долго, так умел проникать в души людские, что понемногу старейшины перестали возмущаться и роптать, гнев их смягчился и остыл, а по лицам уже видно было, что они склонялись к примирению.
Первым откликнулся Болько Чёрный:
— Итак, да будет мир и согласие между нами, но чем подкрепите вы своё обещание сохранять мир, если мы заключим его с вами? Завтра же немецкие деды и дядья Попелеков, узнав, что мы распустили войско, могут пойти на нас войной…
— Мы тут живём и будем жить безоружными среди вас, — отвечал Бумир, — и головы наши во всякое время могут служить залогом.
— Да кто поручится, — перебил Мышко, — что вместо братской дружбы, которой вы требуете ныне, завтра же вы не пожелаете власти?
— Мы готовы дать торжественную присягу на «камень в воду», — сказал Бумир. — Что же ещё можем мы дать, кроме слова, головы и присяги?
Совещание продолжалось, и высказывались различные суждения, а Пястун и пришельцы молча слушали, пока не исчерпались горькие напоминания и упрёки.
Тогда князь-кмет поднялся и изрёк:
— Идёмте все к священному озеру, пусть каждый возьмёт с собой камень для присяги и, как то было в обычаях у отцов наших, бросит его в воду со словами: «Как камень в воду, да канут в забвение и распри наши и раздоры».
— Как камень в воду!
— Как камень в воду! — торжественно откликнулись Лешеки единодушным возгласом.
Воеводы и старейшины молчали, но князь окинул их повелительным взглядом и сказал, поднимая камень из-под ног:
— Идёмте все!
Тотчас же к озеру двинулось торжественное шествие с камнями в руках — впереди Лешеки, за ними воеводы и Пястун со всеми старейшинами. Придя на берег, князь первый бросил камень в воду, после него стали кидать и остальные, оглашая окрестности громким радостным криком.
Потом, все долго пожимали руки друг другу, но поистине великое ликование настало, когда среди ратников разнеслась весть о том, что войны больше не будет и, наконец, у полян воцарится мир, ибо Лешеки и кметы поклялись жить отныне по старинным заветам, в братской дружбе.
Горестно и унизительно было для сыновей Хвостека это примирение: они привыкли властвовать, а теперь должны были покоряться и кланяться. Однако они приняли его, не прекословя, иначе от них бы отрёкся весь их род.
К тому же, быть может, они ещё питали надежду, что впоследствии обстоятельства могут обернуться более благоприятно для них.
Все, кто был на берегу, тут и расположились лагерем, разослав челядь по дворам кметов, дабы привезли они, что требуется для общего пиршества.
Праздник мира решили справлять вместе с заложением города. Первый день все провели в ожидании, раскинув среди поля шатры и шалаши, и только на другой день должно было начаться празднество. Тем временем послали за старыми певцами, гуслярами и прорицателями; послали и на Ледницу — за Визуном, за священным огнём для возжения первого костра и за водой из священного источника. А пока шли вcе эти приготовления, как уже дважды перед тем, незаметно скрылись чужеземные гости. Наконец, настал день заложения престольного града; солнце светило ярко и весело, словно ради праздника. Пяст со старейшинами, воеводами, гуслярами и прорицателями вышел в поле, где, по старинному обычаю, должны были на паре чёрных волов опахать границы будущего города.
Но случилось так, что за всеми хлопотами позабыли о волах и о плуге и спохватились лишь теперь. Замешательство было великое.
Все стали посматривать по сторонам, не найдётся ли кто, чтобы помочь беде, как вдруг среди поля увидели опрокинутый в ожидании хозяина новый плуг, запряжённый парой чёрных волов.
Под песни гусляров Пястун подошёл к нему со старейшинами и кметами, смешавшимися с Лешеками, поднял его, перевернул, запустил в землю, и волы, словно только его дожидались, медленно двинулись тяжёлой поступью, отваливая чёрные лоснящиеся пласты земли.
Вдруг, как и в день сражения, в вышине показались две белые птицы и полетели над головой пахаря, а по обе стороны плуга зашагали в ногу с князем два аиста, не пугаясь ни пения, ни шумной толпы. Все шли за плугом Пястуна по первой его борозде, а он, опахав с добрую стадию, передал плуг старейшему после себя со словами:
— Да будет борозда моя первой, но не единственной, и да сольются воедино все силы для создания престольного города; пусть каждый приложит к плугу руки, чтобы работа была дружной и успешной.
— Лада! — воскликнули толпы.
После князя за плуг взялся сперва старейший из воевод за ним по очереди остальные, а потом — всяк, кто хотел и мог протискаться, хоть на миг прикоснулся к плугу. Таким образом, опахали вокруг будущий город, оставив место только для ворот.
Принесённый с Ледницы священный огонь разожгли над озером на холме, где уже были сложены бревна для основания будущего княжеского терема.
По старинному обычаю, чтобы отогнать жертвой злых духов, дома, дворы и хаты всегда закладывали «на головы». Кто не мог принести иную жертву, убивал под первым бревном петуха.
Так и здесь уже стояло наготове двенадцать немецких пленников, которые должны были сложить головы, как вдруг в вырытой яме обнаружили великое множество человеческих костей, что Визун возвестил счастливым предзнаменованием. Жизнь пленников не понадобилась, ибо задолго до этого сама судьба уготовала жертву для Кнезна.
Но вот бревна легли на старое пепелище, начертав на земле сруб будущего терема. Посредине его уже стоял стол, накрытый вышитыми рушниками, а на нём лежал хлеб, дабы в доме никогда он не переводился. Когда заложили сруб и порог, прежде чем переступил его человек, загнали туда барана, и на пороге закололи его в жертву, после чего без опасений взошёл князь, а за ним и старейшины. Тут стали угощать всех, кто бы ни пришёл: кормили и поили весь день и всю ночь, пели песни и веселились.
На другой день распустили по домам войска, отправив с ними и воевод; оставили только небольшой отряд для обороны нового города и личной охраны князя. С песнями шли воины по лесам, благословляя мир, наступивший, наконец, после набегов и смуты.
На месте будущего города уже суетились люди, поспешно возводили стены и рубили избы. Не только для князя, но и для дружины его строили дома на берегу Еленя, и вокруг терема, чуть не на глазах, росло новое поселение там, где, по преданию, оно уже некогда существовало.
А пока княжеские палаты не были закончены, Пястун жил в простом шатре, изредка наведываясь в свою старую лесную хату, по которой он по-прежнему тосковал. Когда, наконец, дом покрыли кровлей, стали запираться двери и в очаге можно было развести огонь, с Гопла перевезли все имущество Пяста, чтобы прежняя бедность и простота обихода всегда напоминали ему и потомству его о том, что вознёсся он из кметов.
Теперь, правда, старик носил княжеский плащ и шапку, но в светлице у себя повесил сермягу, чтобы постоянно её видеть, под окнами же расписного терема велел поставить улей — в память о лесных своих бортях. А весной произошёл удивительный случай: аист, обитавший на старой хате, свил себе гнездо на кровле терема.
Единственного сына своего Земовида отец тоже воспитал так, чтобы не забывал он обихода земледельцев и наравне с бедняками умел довольствоваться малым, не боясь ни холода, ни голода, ни тяжкого труда.
Нам остаётся досказать лишь о судьбах Домана и Дивы, которые тоже вскоре разрешились.
Когда кметы разъехались по дворам и Доман возвратился в свою хату, он долго ходил из угла в угол, размышляя, что сделать, чтобы или вырвать девушку из своего сердца, или снова её похитить и ввести к себе в дом полновластной хозяйкой.
Добек ещё лежал раненый на Леднице, понемногу набираясь сил и здоровья, поэтому приятель имел повод его навестить, никого не удивив своим посещением. Но отправился он не один. Выбрав среди челяди нескольких смельчаков, он взял их с собой.
В ту пору к озеру стеклось множество людей — плотников и иных умельцев, строивших Кнезно и терем. Пястун тоже наблюдал, как растёт новое поселение. Поэтому, приехав сюда, Доман нашёл больше свидетелей, чем то было ему желательно, и двинулся со своей челядью дальше в поисках пустынного берега, откуда мог бы переправиться на Ледницу.
Найдя между камнями заводь, поросшую камышом и осокой, они укрыли в ней лошадей. Рыбаки предоставили им челны, и однажды под вечер Доман поплыл на Ледницу с пятью людьми, заранее наказав им, что делать. Причалили за храмом, в таком месте, куда редко кто заплывал, челны запрятали в высокой траве, и Доман пошёл к хате Визуна.
Старик, едва заметив его, встал, протягивая к нему руки, ибо всегда любил своего питомца и от всего сердца был ему рад. К тому же он не сомневался, что приехал Доман повидаться с Добеком, который ещё плохо владел ногой, хотя мог уже выйти за порог и погулять, опираясь на палку.
Когда старик ушёл, Доман признался приятелю, зачем он сюда явился.
— Отвлеки старика, когда он вернётся, — просил Доман — А если услышишь крик, постарайся, чтобы он не пустился за мной в погоню, покуда мои челны не отчалят от берега. Я внесу за неё в храм любой выкуп, какой ни потребуют, но взять её я должен. Собственной кровью я купил эту девушку.
Уже вечерело, и Доман поспешил в храм, где надеялся найти Диву, обыкновенно сидевшую у огня.
Здесь её не было.
Он бросился прочь, заглянул в садик, обежал чуть не весь остров, не осмеливаясь никого о ней спросить.
Стало уже смеркаться, когда, наконец, Доман издали увидел её на берегу и кинулся ей навстречу. Узнав его, в первую минуту Дива хотела ускорить шаг, чтобы не встретиться с ним с глазу на глаз, но он так ловко преградил ей дорогу, что она не могла от него ускользнуть.
Тогда она остановилась, не желая показать, что боится его. Доман подошёл к ней, даже не здороваясь, словно вчера лишь её видел.
По счастью, челны были спрятаны как раз неподалёку от этого места. Доман молча подошёл к ней, думая уже только о том, как увести девушку в ту сторону, чтобы, не опасаясь погони, схватить её и усадить в чёлн, раньше чем люди успеют сбежаться.
— Я приехал сюда за Добеком, — весело сказал он, — но бедняга ещё не залечил свою рану. Плохо вы тут его выхаживали.
— Выхаживали его старый Визун, Наня и я, — тихо ответила Дива, — но он тяжко занемог; видно, копьё было отравлено, и рана долго не закрывалась.
— Моя, хоть и на груди, куда скорей зажила! — продолжал Доман.
Дива опустила глаза и умолкла. Он подступил к ней ближе — девушка попятилась к берегу, и так они прошли несколько шагов. Смутная тревога закралась ей в сердце, она стала оглядываться, не идёт ли кто, раздумывая, как от него убежать. Тем временем она шла по берегу, а он придвигался все ближе.
В нескольких шагах от них Доман заметил голову одного из своих людей, который, осторожно выглянув из тростника, слушал, кто идёт.
Вокруг было пустынно, и в ту минуту, когда Дива, приподняв краешек фартука, пустилась бежать, Доман подскочил, обнял её, поднял на руки и, хоть она закричала, призывая на помощь, побежал с ней прямо к своему чёлну.
Люди уже были наготове и ждали. Он по воде бросился к ним, высоко подняв ломавшую руки девушку, прыгнул в чёлн, привязанный к двум другим, которые должны были его тащить за собой, и велел отчаливать.
Дива плакала, закрыв руками глаза, но не вырывалась: упав на дно чёлна, она прятала закрасневшееся от стыда лицо.
Первой крик её услышала Наня и прибежала на берег, когда в уже сгустившихся сумерках челны выплывали из камышей на чистую воду. Издали она ничего не могла разглядеть, кроме челнов, которые быстро удалялись. Она стояла, тщетно прислушиваясь и всматриваясь вдаль, а тем временем подоспел и старый Визун, уже начинавший что-то подозревать.
Острый глаз его тотчас все разглядел, старик угадал, что случилось, и, в гневе вскинув посох, грозно потряс им. Но беглецы гребли что было сил, и челны вскоре исчезли в вечернем сумраке.
Уже ночью Доман ступил на землю со своей наречённой. Она плакала, но молчала и не противилась тому, что казалось ей предопределением судьбы. Он усадил её с собой на коня и поскакал, но не к себе, а в избу Вишей, только ничего ей об этом не сказал.
Из родительского дома хотел взять её Доман, дабы не говорили люди, что увёз он девку, как разбойник. На рассвете, когда Дива увидела сквозь слезы знакомые места, на губах её заиграла улыбка и заплаканные глаза повеселели. Тихим взором она поблагодарила Домана.
Было осеннее свежее утро, когда они подъехали к воротам. Во дворе у колодца набирали воду Живя и невестки, в дверях стоял Людек, снаряжаясь на охоту. Увидев всадника, в котором они узнали Домана, а подле него женщину с закрытым лицом, все бросились к ним.
Дива соскочила с коня и, забыв обо всём, задыхаясь от волнения и счастья, уже издали замахала руками, приветствуя своих. С криком радости обнялись сестры, невестки тоже кинулись её целовать, прибежал брат спросить, что случилось.
Доман оставил коня у ворот.
— Людек, брат, — сказал он, — я привёз вам сестру, судьба предназначила её мне, и она должна быть моей, но я хочу получить её из ваших рук, из-под отчего крова. Справьте нам свадьбу и благословите!
Дива прятала зарумянившееся лицо на плече сестры, одновременно плача и смеясь. Людек с меньшим братом, выбежавшим из избы, хлопали в ладоши.
Вскоре после этого явились сваты, пригласили дружек, приехал с княжьим поездом жених, справили свадьбу, и семь, дней гости ели, пили, пели песни, плясали и веселились.
И я там был, мёд, пиво пил, ибо ведь так должно кончаться всякое старое предание.
ДОПОЛНЕНИЕ
Исторические легенды
Как о событиях младенческих лет, трудно рассказать и о первых таинственных днях роста и развития человечества, которые не имели свидетелей, дабы о них поведать. Как дитя, появившись на свет, буйно растёт и быстро набирается сил, так и народ во мраке первобытности, — одарённый ещё всею мощью, вынесенной из колыбели, — непостижимым образом формируется для своих будущих деяний.
Оттого нет ничего труднее, чем приподнять завесу, покрывающую далёкое прошлое народа. Такие эпохи оставляют по себе мало памятников и следов. Только аналогия, сравнение, некоторые постоянные законы, по которым существует человечество, позволяют делать какие-то выводы.
Из семей вырастают роды, племена, общины — наконец, народы; но этот таинственный процесс невозможно проследить на фактах, и эмбриология народа навсегда останется лишь вероятностью, гипотезой.
История славян долгое время была покрыта почти непроницаемой тьмой: никто о них ничего не знал, никто не упоминал. В этом безмолвии, когда лишь некоторые указания, наличие некоторых характерных черт заставляют догадываться об их существовании, на тех же самых землях, на которых они позднее выступят, множились бесчисленные племена, с единым языком, близкие по крови, то неизвестные и ото всех сокрытые, то ошибочно причисляемые к другим племенам.
В Геродотовой «Скифии»[72] мы видим славянство ещё в пелёнках; таким же мы находим его и значительно позднее в «Германии» Тацита[73]. Это не случайность.
В то время как другие племена и народы добивались славы и. известности, славяне желали покоя и таились в тиши, — находя у домашнего очага всё, что им было необходимо для жизни.
Их первое появление на исторической арене соответствует их характеру в прошлом.
Прислушаемся к тому свидетельству о них, которое имеет в себе что-то мистически волнующее, если принять во внимание, что в нём славяне впервые явили себя миру.
Около 629 года Феофилакт Симокатта[74] пишет: «На следующий день королевской стражей были схвачены трое мужей, родом славяне (Sklabenoi). Они не имели при себе ни мечей, ни другого оружия, а несли в руках гусли и, кроме них, ничего при себе не имели. И король (византийский император Маврикий[75] расспрашивал их о народе, к которому они принадлежали, и где он расселился и почему они бродят около римских границ. Они же ответили, что родом они славяне, что живут они на побережье Западного океана[76] и что хакан (хан аваров) отправил послов в их края, чтобы заручиться военными подкреплениями, посылая многочисленные дары властителям народа. Властители эти дары приняли, но заключить союз не захотели, утверждая, что для них обременительна дальность похода; ныне пойманных отправили к хакану, чтобы принести свои оправдания. И действительно, они совершили это путешествие за пятнадцать месяцев. Но хакан, пренебрегая правами послов, решил помешать их возвращению на родину. Они же, наслышавшись о прославленном богатствами и человечностью (как можно смело утверждать) римском народе, воспользовались удобным случаем и бежали во Фракию[77].
Далее они говорили, что ходят с гуслями, ибо не привыкли опоясываться мечами, так как страна их не знает железа и это позволяет им жить в мире и согласии, и потому они играют на гуслях, не умея трубить в трубы. Ибо, кому чужда война, надлежит тому — говорили они — обратиться к музыкальным упражнениям. Слыша это, самодержец полюбил этот народ, почтил их, единственных среди всех варваров, которым с ним довелось столкнуться, радушным приёмом и, восхищаясь их ростом и дородностью, отослал в Гераклею»[78].
В таком идеальном свете предстаёт перед нами в первый раз это не знающее мечей племя славян, идущее с песней и гуслями по белу свету, держа путь к хану аваров, ко двору императора Маврикия.
Тот же самый характер древнего славянского общества, миролюбивого и неопытного в войнах, подтверждает Иордан[79], когда пишет о них: «armis disperiti»[80]. В этой тиши под звуки песни формируется некое идеальное общество, институты которого, позднее испортившиеся и извратившиеся в результате соприкосновения с другими народами, обнаруживают подлинную и высоко развитую цивилизацию. Чем глубже мы познаем таинственный быт этого народа, тем более идеальным, он нам представляется.
Вера в единого бога, единобрачие, чистота нравов, уважение к чужой собственности, развитое здесь до такой степени, что дома не нуждались в запорах, безграничное гостеприимство, патриархальный образ правления, организация общин и соединение их между собою на манер федерации — все это у самых истоков древнего славянства — совершенно очевидно (Смотри Пркопия[81]). Как только войны, необходимость обороняться от врагов и носить оружие, вторжение чуждых понятий и обычаев нанесли брешь в этом цельном славянском организме, немедленно наступает процесс его разложения, порчи и формирования чего-то, что должно было соответствовать жизни, условиям, свойственным окружению славянства. Остались только обломки давней организации, которая, утратив самобытную силу к дальнейшему развитию, должна была претерпевать кризис нового преобразования.
Только изолированность, в какой жили славяне, позволяла им формироваться согласно с их природой и творить собственную цивилизацию: столкновение с чужими племенами меняет это условие.
Нет ни малейшего сомнения, что в первое время подобный кризис всегда вызывает в народном организме упадок и ослабление, отречение, временное безумие.
В борьбе славянства, особенно с германскими племенами, обнаруживаются положительные качества этого древнего организма, которые превозносили даже недруги; как первое следствие новой цивилизации появляются бессилие, болезнь, падение. Они утрачивают то, что выработали в себе сами, и не могут сразу освоить того, что приходит к ним в форме, мало понятной им и не соответствующей их природе.
Эти гусляры, не знающие мечей, в течение многих веков — проявляют свою натуру и, оставаясь мечтателями, дают себя покорять, завоёвывать, порабощать.
В позднейшие века разные славянские племена подвергаются влияниям различных соседей, климата, условий жизни и формируются обособленно. Славянство делится даже не на народы, а на бесчисленные мелкие группы, которые необходимость обороняться объединяет в небольшие союзы. Это и есть та таинственная эпоха, когда возникают элементы, из которых будет состоять Лехия.
Над этой второй колыбелью Польши царит все тот же мрак, который окутывает истоки славянства. И тут и там историческим материалом являются предания, легенды, то есть поэзия, а также предметы, извлекаемые из земли при раскопке курганов, хотя определить точно эпоху памятника крайне трудно.
Почти вплоть до той минуты, когда принявшая христианство Лехия впервые предстаёт сначала в борьбе, а затем в союзе с германцами, — мы не имеем о ней никаких сведений, кроме смутных преданий.
И даже эти предания мы черпаем ныне не из первоисточника — не из уст народа, который их позабыл, — а со страниц хроник[82], где они записаны неверно, ибо хронисты старались создать нечто отвечающее понятиям своего века.
Все наши исследователи соглашаются в том, что предания о первоначальной истории народа представляют собой смесь элементов различного происхождения, склеенных в бесформенное целое. Однако из них можно кое-что извлечь, как из обломков, найденных в могильниках.
Нет сомнения, что история Лешеков, Попелей, предания о Ванде, Краке и т. п. относятся к определённым поворотным пунктам и решающим сдвигам в прошлом народа, а вернее — его составных частей, так как до Пяста и его потомства не существует даже понятия о какой-либо государственной целостности. В глубине пущ, в тиши лесов только ещё начинают создаваться небольшие первичные группы, которые, объединившись, образуют впоследствии государство Болеслава.
Хронисты вначале не умеют даже одинаково назвать страну, которая у них именуется то страной полян, то ляхов и лехов. Когда это государство внезапно в правление Мешко[83] и его сына Болеслава[84] вступает на историческую арену, мы догадываемся, что этому вступлению должно было предшествовать внутреннее становление государства, определившее его жизнеспособность.