Добек высунулся вперёд — посмотреть расположение костров, чтобы по ним определить силы неприятеля. Но их было столько, что он бросил считать, ему уже не терпелось рубить. Ни немцы, ни поморяне не ожидали, видимо, что кто-нибудь посмеет выступить против них, и беспечно отдыхали. Густой лес, закрывавший с одной стороны долину, в которой раскинулся лагерь, позволил кметам подкрасться к нему почти вплотную.
   Припав к земле, люди неслышно ползли. Лагерь поморян был бы заманчивой добычей, даже если бы они не награбили здесь всякого добра. Народ у них там собрался со всего вендского побережья вплоть до устья Лабы — разбойники и мошенники, каких свет не видал. У поморян, одновременно воинов и торговцев, было все, чего только душа пожелает. В Винеде они меняли свой янтарь и шкуры на железо, мечи, сукна и другие товары, что привозили с юга, востока и запада. Речь поморяне сохранили славянскую, но сердца их стали немецкими: ради корысти они готовы были служить каждому, идти против своих, жечь и убивать хоть родных братьев. На это толкали их жадность и по-звериному дикие нравы.
   Они уже прошли немалую часть страны, оставив за собой выжженную пустыню, смели с лица земли несколько поселений и разграбили множество дворов, а теперь, разыскав в лесу безопасное место, разбили лагерь. Тут защищали их озеро, глухая чаща и тянувшиеся вокруг болота. Они отдыхали, даже не выставив часовых. В котлах варилась еда, мечи и щиты валялись на земле где попало. Воины сбросили с себя железные доспехи и сняли пояса, чтобы легче было дышать.
   Развалившись вокруг костров, они горланили дикие песни, которые сливались с страшными криками и воплями пленных.
   Безжалостно издевались они над женщинами и детьми, захваченными по дороге. Пленники находились неподалёку от лагеря: голодные и избитые до крови, они лежали на земле, связанные верёвками и лыком, и никто не бросил им куска хлеба. Стая собак с лаем бегала вокруг них. Несчастные не смели даже стонать, потому что слабых убивали. Женщины прижимали к груди трупики своих детей. Живые и мёртвые лежали вместе.
   Люди Добека подползли ближе и с ужасом увидели среди пленных немало полян — сердца их закипели. Поодаль стояли кашубы и немцы — этих было немного. Отлично вооружённые саксы, которых дед особо приставил к внукам, стояли в стороне, охраняя молодых князей. Сами князья беспечно отдыхали в шатре на пригорке.
   Лагерь оглашали взрывы смеха, гоготанье и песни. Время от времени, повздорив, разбойники вскакивали и схватывались врукопашную; сцепившись, они валились наземь и продолжали драться, катаясь по траве. Другие насмехались над ними. Случалось, кто-нибудь вставал и, подойдя к пленным, испытывали на них свой лук.
   У полян было достаточно времени, чтобы как следует оглядеться и подумать. Поморяне лежали совсем близко от них: ни о чём не подозревая, они горланили песни и орали так, что не могли слышать их приближения. Пение и завывание ветра заглушало треск ломающихся ветвей и шорох шагов. Добек со своими людьми подкрался к самой опушке леса. Теперь лишь несколько шагов отделяло его от врага.
   Лошади их паслись невдалеке на лугу. Добек, привыкший осматривать свои борти, ловко лазал по деревьям: взобравшись на вершину сосны, он рассмотрел, как расположен лагерь, и отдал приказ, прежде чем ударить на врага, окружить его, как зверя на облаве, и отрезать пути к бегству.
   Так и сделали; только со стороны поля нельзя было зайти, не вспугнув неприятеля раньше времени, однако по условному знаку люди Добека должны были наброситься и с этой стороны, чтобы ни один не ушёл живым.
   Добек выделил часть отряда, которая тотчас же подползла к пленным и перерезала на них путы. Они тоже должны были напасть на поморян и помочь перебить их.
   Когда все было готово, хитроумный Добек выступил с мечом вперёд и, достав из-за пояса рог, дал знак ринуться на врага.
   При звуке рога в лагере никто не пошевелился: полагая, что трубят свои, поморяне не всполошились. Гомон голосов и взрывы смеха становились все громче.
   Вдруг из лесу высыпали поляне: стремительно налетев, они с тыла обрушились на поморян, не дав им опомниться и взяться за оружие.
   Страшный крик, в котором слились сотни воплей, как гром, прокатился по лесу, и началось жестокое побоище. Пленные, вооружившись головнями и кольями, тоже с криком двинулись на врага: доведённые до отчаяния женщины вцеплялись поморянам в глотки и многих передушили, прежде чем те успели вскочить на ноги.
   Только лежавшие поодаль встали, но в смятении и ужасе, позабыв об оружии, побежали, давя друг друга, к озеру или в лес, где путь им был преграждён.
   Напав на лагерь сразу со всех сторон, ни Добек, ни люди его все же не успели вовремя добежать до холма, где стояли князья и немцы.
   Закованные в железо люди увидели с горки, что бьют поморян, и схватились за мечи, но поздно. Поморяне, зажатые со всех сторон, беспомощно метались, падая под ударами секир и копий. Иные уползали в заросли и погибали по дороге, другие, лёжа на земле, тщетно молили о пощаде.
   Кашубы, тоже стоявшие вдалеке, сразу схватились за оружие, но на них, как буря, обрушилась огромная толпа и с поля боя через тела убитых и раненых погнала к лесу, где их уже ждали другие.
   Небольшая горстка немцев обступила Попелека и Лешека и, усадив их на коней, привязанных возле шатра, вместе с ними во весь опор поскакала в поле. Тёмная ночь благоприятствовала побегу. Добек и ещё человек пятнадцать верховых пустились за ними в погоню, но немцы летели с такой быстротой, что догнать их было невозможно.
   Вскоре Добек возвратился — в надежде на то, что, скитаясь по опустошённой стране, все они будут захвачены или перебиты.
   Побоище в лагере было возмездием за страшные злодеяния. Мало кто ушёл оттуда живым. Поморян убивали их же мечами, валявшимися на земле, а заготовленным ими лыком вязали тех, что молили о пощаде, обещая за себя выкуп.
   Пленники, за минуту до этого стенавшие в путах, не надеясь уже увидеть родной дом, словно заново родились на свет: обезумев от радости, они целовали ноги своим спасителям или, как пьяные, добивали раненых на поле боя.
   Победа была огромная: мало кто успел бежать не только из поморян, но и кашубов, которые сразу показали спину; этих тоже большую часть перебили по дороге.
   К полуночи все было кончено; великая радость изливалась в песнях, разносившихся по лесу. Добек, лёжа под дубом, утирал пот со лба. Тотчас же он приказал водрузить на поле боя копья со священными хоругвями и разжечь костры, а трупы, сняв с них одежды, сложить в кучу и предать огню.
   Пленники принялись таскать сучья и подкатывать бревна. Тела убитых бросали в озеро или жгли на кострах, и огненные холмы, вздымавшиеся на поле брани, далеко вокруг заревом возвестили победу. У костров расположились люди Добека, распевая песни.
   Всевозможной добычи — мечей, луков, ножей и секир, щитов, обтянутых шкурами и обитых листами железа, — было такое множество, что их свалили, как груду дров. Женщины, старики и дети, освобождённые из плена, толпясь вокруг огней, рассказывали о перенесённых муках и благодарили своих заступников. Казалось, мало кого из врагов оставили в живых, однако захваченных в плен набралось свыше сотни. Их сразу же крепко связали верёвками или лыком и гурьбой погнали на то место, где недавно ещё, стеная, лежали свои.
   Когда все успокоилось, старейшины подошли к пленным посмотреть, не скрывается ли среди них кто-нибудь из знати или военачальников. Но они лежали лицом вниз, и приходилось за волосы поднимать им головы, чтобы взглянуть в глаза. Поморяне были диким народом, не привыкшим смиряться и просить пощады. Закрыв руками лоб и глаза, они лежали, не издавая ни единого стона, хотя верёвка до крови впивалась им в тела и раны кровоточили.
   Не один заупрямившийся пленник, когда его насильно заставляли поднять голову, в бешенстве вскакивал и откусывал палец победителю, хоть и знал, что его немедля пронзят насквозь копьём.
   Пленных осматривали Добек, Людек, сын Виша, и Больно Каня: они шли, пиная ногами не желающих встать, как вдруг Людек заметил в стороне рыжего человека, связанного верёвкой, который вскинул на него глаза и поспешил спрятаться за спину товарища. Мигом его за ноги выволокли из толпы, а Людек, увидев его испачканное лицо, гневно вскричал:
   — Вот! Это он, верно, привёл их сюда, разузнав заранее дорогу! Он немец, я его знаю, зовут его Хенго; под видом торговца он ходил по домам, был и у моего отца, ломал с нами хлеб, а когда разведал местность, привёл сюда немцев, которым служит против нас…
   — На сук негодяя! — запальчиво крикнул Добек.
   Но Людек его удержал.
   — Нет, дайте его мне, я набью ему на ноги колодки и впрягу в соху, здоровьем он крепок, будет работать вместо вола. Пусть живёт, он был нашим гостем, и я не хочу, чтобы он умер по моему навету.
   Подбежала челядь Людека, чтоб его увести, но Хенго, повалившись в ноги, заплакал, прося пощады. Он клялся, что был неповинен в измене и что князья силой его захватили, зная, что он бывал у полян, но дороги он им не показывал, а шёл с ними под страхом смерти. Однако никто ему не поверил, и в путах его увели прочь.
   Ликующие дружины собрались на поле брани и расположились отдыхать, возложив благодарственные жертвоприношения богам за дарованную победу.
   В костры, на которых сжигали трупы, подкинули дров, и они ярко разгорелись — ночь стала, как день. Вокруг трепетали, словно облитые золотом, леса, алели заревом поля, а громадные столбы пурпурного дыма, выросшие над бором и холмами, разносили далеко вокруг ужас одним и предчувствие победы другим.
   Снова кипели котлы, жарили и варили пищу, военачальники уселись перевязывать раны, рассказывая о сражении, а челядь тем временем сваливала добычу — отдельно щиты, отдельно одежду и мечи. Тут было из чего выбрать и что поделить. Враги, грабившие поселения, тащили с собой множество всякого добра — о такой богатой добыче тут никогда и не слыхивали. Оттого-то столь велика была радость челяди…
   О погоне за остатками кашубов и немцев никто уже не помышлял, кметы говорили, что князья, устрашившись поражения, второй раз не отважатся совершить набег и не найдут так скоро поморян и кашубов себе на подмогу, а немцев не смогут привести в такую даль.
   Теперь в лагере всего было в изобилье: вражеские войска, разорявшие все на своём пути, везли с собой даже бочки меду и пива, а на опушке леса в засеках стояли угнанные стада. Часть скота забили, чтоб накормить людей, и празднество с жертвоприношениями затянулось на всю ночь.
   К утру после весёлой, изобильной трапезы все перепились, и если бы в это время на поле брани возвратилась горстка кашубов, она могла бы легко одержать победу над пирующими полянами.
   Только освобождённые полянами пленники, едва начался день, поблагодарили спасителей и, отыскав в стаде принадлежавшую им скотину, стали расходиться по своим сожжённым дворам. Остальные, выставив охрану, так и уснули прямо на земле.
   Солнце уже высоко стояло, когда они понемногу начали просыпаться, но к этому времени все проголодались, а принявшись за мясо, пиво и мёд, снова пропировали до ночи.
   Когда их застигла темнота, уже поздно было трогаться в путь, все чувствовали себя усталыми — и снова заночевали на поле брани. Здесь донимал их, правда, зловонный запах гари от сожжённых трупов. Но они улеглись подальше от костров, подкинув сучьев в огонь, чтоб тела сгорели дотла.
   Вечером Людек велел привести к нему Хенго, из жалости накормил его и вместе с Добеком стал допрашивать. Немца подозревали в том, что он знал больше, чем признавался. Но, несмотря на угрозы, почти ничего не удалось у него выведать. Он только уверял, что у деда молодых князей, который жил за границей на Лабе, достаточно вооружённых людей, чтоб отомстить за дочь и помочь внукам, и что он готов на все. О самих князьях Хенго сказал, что они тоже крайне ожесточены и отважны, а потому, если не смогут вернуться к себе в вотчину, будут непрестанно беспокоить полян. Дал он также понять, что примирения нетрудно будет достигнуть, стоит только постараться.
   С тем и отослали его назад. Добек пошёл совещаться с военачальниками, что предпринимать дальше: идти ли на границу мстить поморянам за непрестанные набеги, или расходиться по домам. Окрылённые победой, все готовы были идти хоть на край света и воевать: порешили по крайней мере опустошить рубежи и попугать врага на его же земле. Выступить должны были на заре. Лишь Людек и Доман, которым вверили пленных поморян, возвращались назад, чтоб сопровождать их и как невольников раздать кметам. Рано утром войско выступило в поход, взвились знамёна, конники сели на коней, выстроилась пехота. Челядь Людека, которая должна была вести пленных, бросилась хлестать их бичами, чтоб заставить встать с земли. Страшное зрелище являли эти доведённые до отчаяния дикари, которые, не желая смириться со своей участью, выли, рвались и метались, пока их бичом, как стадо, не заставили идти. Гнали их пешком, со скрученными назад руками, связав всех вместе и оцепив верховыми. Они шли, не имея возможности не только убежать, но даже шевельнуться, не увлекая за собой остальных. Полуголые, оборванные, раненые, они плелись, падали и выли. Самых упорных привязывали к конским хвостам. Хенго вёл на постромке сам Людек, боясь, что он ускользнёт.
   В то время как Добек шёл к границе, сын Виша возвращался с пленниками и добрыми вестями, раздавая в усадьбы по нескольку невольников, что к жатве было очень кстати.
   После ночного зарева, навеявшего ужас на всех, вестника победы везде встречали с великой радостью. Люди сбегались посмотреть на пленных разбойников, осыпали их проклятиями и ударами. Оставшимся набили колодки, чтоб они не могли сбежать.
   Однако старейшины завидовали победе Добека, быть может опасаясь, что, имея в своих руках войско, он захватит власть. Их тревожило и то, что он не скоро возвратится и что выборы князя снова откладываются.
   Недовольно брюзжа, они повторяли прорицание, которое повелевало им выбрать смиренного, малого и бедного.
   Мышки и Лешеки снова объезжали своих. И те, и другие часто останавливались перед усадьбой Пястуна, требовали совета и упрекали его в том, что своими пчёлами он дорожит больше, чем общим делом.
   Старик, улыбаясь, отмалчивался.
   — Если бы мог я помочь, — говорил он, — с великой охотой приложил бы руку. Но что могу я, бедный человек, если вы при своём могуществе ничего не в силах сделать? Тут надо просить богов, а не людей, чтоб они нам помогли. Да, легче было свергнуть плохого, чем согласно выбрать хорошего.
   Лешеков никто не хотел, боясь, что они будут мстить за свой род. Мышков тоже страшились, полагая, что они станут преследовать своих недругов и противников. Спокойствие, которое временно обеспечивала победа, позволяло передохнуть и подготовить новое вече.
   Знатные кметы уже почувствовали, что никого из них остальные не допустят к власти. Прорицание тоже ни у кого не шло из головы, рождая мысль об избрании такого, который по смирению и бедности своей из благодарности за честь и возвеличение был бы им покорён. Оставалось только подыскать подходящего.
   Но на каждое имя приходилось больше тех, что были против него, нежели желающих его поддержать.

XXIV

   Пользуясь затишьем, Доман готовился к свадьбе. Он хотел справить её пышно и шумно; старому гончару, выдававшему дочь за богатого кмета, тоже не терпелось показать, что у него хватит достатка принять и употчевать хоть сотню гостей. У обеих сторон было множество хлопот.
   Прежде всего Доман, великолепно разодетый, в сопровождении разряженной челяди объехал дом за домом, приглашая к себе на свадьбу дружек.
   Возле усадьбы Вишей он остановился посреди дороги — невольно вспомнилась ему Дива, и у него сжалось сердце.
   Людека снова не оказалось дома: раздав пленников, он поспешил вслед за Добеком на границу; хозяйничал за него меньшой брат.
   Остановившись у ворот, они протянули друг другу руки.
   — Девку я беру за себя, — сказал ему Доман, — приехал звать тебя в дружки.
   — С охотой буду твоим дружкой, — ответил кмет, — и радуюсь, что ты забыл сестру!..
   Доман поглядел ему в глаза и невесело засмеялся.
   — Не думай, что я нашёл такую, как ваша… Краса её мне приглянулась, не больше… она молода и пригожа! Беру я дочь гончара с озера Ледницы… Да что там!.. Мне всё равно, что она мне принесёт… Глаза у неё смеются; может, и я с ней повеселею… Что-то смутно у меня на сердце… Так бери коня и готовься в путь… Братом мне будешь, пусть люди знают, что я не хочу вам мстить и что мы дружим по-прежнему.
   Они снова пожали друг другу руки, с минуту пошутили, посмеялись, и Доман отправился дальше. В доме Вишей весть о женитьбе Домана вызвала всеобщее удивление. Живя, стоявшая у очага, сильно покраснела и опустила глаза. Быть может, она думала, что он приехал к ней свататься и возьмёт её в жены. Теперь, без отца и матери, у них было тихо и тоскливо. Невестки ею помыкали, братья не всегда заступались… Она бы пошла за него, но… он брал другую. Такова, знать, судьба…
   Старый гончар забросил даже свои горшки за свадебными хлопотами. Дочь тоже не давала ему покоя, столько всего ей было нужно. Мирш ничего не жалел.
   Мёд, давно сыченный к её свадьбе, стоял наготове, пиво уже начали варить, изрядно подбавляя в него хмеля, того хмеля, о котором поётся в старинной песне, что он, озорник непутёвый, «девок бабами делал», потому что его много пьют на свадьбах.
   Баранов и козлят тоже вдоволь отобрали на убой, а вдобавок к ним должно было пасть жертвой несколько боровков. Мука для пирогов уже стояла в бодне сухая и просеянная.
   В один из этих дней на пороге показалась Яруха, улучив такую минуту, когда старый гончар был занят возле своей печи. Она взглянула на Милю, и лицо её сморщилось от смеха, как гриб, когда на него наступят ногой.
   — Ну что, Милюхна? — вскричала она, подперев руками бока. — Ну что? Может, не ведает старуха? Может, не умеет она привораживать и отваживать? Может, не помогает её зелье?.. Так дай же мне пивца, что-то горло пересохло…
   Девушка вспыхнула, смешалась и поспешила подать бабке кружку пива. Яруха уселась на пороге, положила котомку на пол, достала кусок лепёшки и с наслаждением поднесла ко рту любимое питьё.
   — Вот видишь, — неторопливо говорила она, ухмыляясь и подмигивая, — дала я тебе жупана, будешь ты теперь госпожой… а кабы не я да не мой любчик… Ого! Либо вовек бы этому не бывать, либо не скоро… Иной раз и старые бабы на что-нибудь годятся молодым. Нашептать и отшептать… приворожить иль отвадить… нам все это ведомо. Он будет тебя любить, — прибавила она тише, — а если есть там у него другие… они рабынями тебе будут служить… У богатых всегда их бывает помногу, да тебе что до них?..
   Миля снова покраснела и закрыла лицо руками.
   Теперь, когда она достигла того, чего так жаждала, ей было жутко и тревожно. Чересчур он легко ей достался, и это её страшило.
   А Яруха пила пиво и качала головой, не дожидаясь ответа. Опорожнив кружку, она молча протянула её Миле, и девушка налила вторую.
   Яруха с жадностью выпила.
   — Ну, Милюхна, — сказала она, — во славу Триглава дай-ка третью кружку, и я поплетусь дальше. Ноги у меня слабые, вот и приходится мне пить — сперва за одну ногу, потом за другую, а ещё за руку, в которой держу палку, потому что она мне всё равно что третья нога…
   Бабка засмеялась и затянула песню.
   — Ох! Да что же это они наделали, что же творится на белом свете! — вдруг пригорюнилась она, мотая головой из стороны в сторону. — Князь-то с княгиней… оба… ушли к отцам без сожжения и погребения! Жалко мне их… Городище опустело! Уже травой поросло пепелище… А княгиня-то понимала в зельях, знала, что с ними делать… О! И я ведь носила ей зелье, в новолуние рвала на могилах… Случалось, она кормила меня, поила дня по два и по три, а то полотна отрежет иль суконца лоскуток… Князь псами травил меня со двора… Молодых-то он тискал, а старух не любил. Да меня ни одна собака не укусит, а укусит — сразу взбесится. Теперь в городище куда ни глянь — пусто… ничего не осталось, кроме углей. Одни сороки стрекочут… Ходила я, рылась там в кучах пепла… кое-где только косточки белеют… Жаль расписных покоев! Жаль!
   После третьей кружки глаза у неё весело заблестели, она утёрла губы и хотела было встать, да не могла — девушка помогла ей подняться. Опершись на палку, старуха покачнулась, с трудом удержалась на ногах и, кивнув головой, потащилась дальше, распевая:
 
Любчик, травка золотая,
Всех ты за сердце хватаешь:
Князя ль, мужика ль простого —
Приворотишь ты любого…
Ой ты, любчик, чудо-зелье,
Кличь на свадьбу, на веселье, ой!..
 
   Дав себе слово явиться на свадьбу, хоть и незваной, Яруха, никогда не умевшая долго сидеть на месте, поплелась дальше. В соседнем дворе корова перестала доиться, надо было её окурить, чтоб отвести от неё чары и сглаз. Дальше кто-то порчу напустил на рожь, завязал её узлами, и все хлеба стояли неубранными, а только Яруха могла их распутать так, чтобы не вытекло зерно. Знала она всякую тайную науку: заговаривала лихорадку, унимала бесноватых, когда духи бросали их наземь, и иной раз сама на себя дивилась, что так много ей ведомо.
   После хмельного пива весь свет показался ей на редкость весёлым и ясным, хотя ноги её едва таскали.
   Доман, как то подобало по обычаям, прислал сватов; назначили день свадьбы. Сняли с крыши колесо, показывавшее парням, что тут было что увезти.
   Из родни, живущей поблизости, Миля выбрала себе шесть подружек, которых могла показать, не стыдясь: все были молоды, хороши собой, свежи и веселы, как она, но ни одна не была краше её.
   Доман тоже нашёл себе шестерых дружек — все шесть сыновья кметов, один статней другого, и каждый мог похвалиться — кафтаном иль шапкой, поясом иль конём, а более всего — ловкостью, отвагой и силой.
   Отца у него не было, заменял его Визун, которого сопровождали дружки. Прежде всего, по старинному обычаю, с песнями и венками обошли дом за домом, приглашая гостей от имени жениха и отца невесты.
   В хате гончара уже спозаранку толклось видимо-невидимо женщин и девушек, разряженных в белые платья; сестра старого Мирша была посажёной матерью.
   Однако, как это часто бывает перед свадьбой, в то время как все радовались, Миля, так жаждавшая выйти за кмета, места себе не находила от охватившей её тревоги, а Доман, хотя и признавал невесту прекрасной, гневался на себя за то, что сердце его влекло к другой. Жаль ему было и её и себя.
   Но — что же? Миля была его наречённой, их уже огласили, и свадьба должна была состояться.
   Старый Мирш, хотя и не противился судьбе, был мрачен, зная, что скоро хата его опустеет. Братья тоже угрюмо молчали.
   Втихомолку за углом они говорили:
   — Лучше бы ей выйти за своего, за гончара… Кто знает, что её там ждёт и сколько их там у него?
   Накануне свадьбы все было готово. Изба была выбелена, выметена, окурена можжевельником и ладаном и усыпана сабельником, у дверей висели венки, на полках стояла новая посуда. Вокруг девушки, задумчивой и грустной, суетились весёлые подружки и старая посажёная мать. Нарядилась Миля в свой последний девичий день в тончайшее полотно, надела самые красивые кольца и перстни, какие подарил ей отец; тщательно заплетённые косы украшали её в последний раз.
   В хате с самого утра ни на минуту не смолкали песни: в эти торжественные дни каждому часу предназначалась особая песня, которую именно в это время полагалось петь.
   Незадолго до прихода жениха начали месить свадебный каравай, для которого весело и жарко топилась печь.
   Девушки, обступив дежу, насыпали в неё семь мерок белой, как снег, муки, влили меду, затем подлили ключевой воды и, сыпля иль наливая, запевали песню, подобающую этому случаю.
   Потом в лад песне белыми руками месили тесто молодки, смеясь и подшучивая над взгрустнувшей невестой, напускному горю которой никто не верил, хотя глаза у неё и вправду были заплаканы.
   С песней пустились в пляс вокруг дежи, в которой поднималось тесто, с песней заделывали священный жертвенный каравай, украсив его заплетённой косой невесты, птичками, зелёными ветками, алыми ягодками и спелыми колосьями. То были знаки девичества, юности и веселья, кончавшегося в день жертвоприношения, после чего начиналась новая жизнь, исполненная труда, слез и забот, жизнь, которую могла скрасить только любовь.
   Когда каравай был готов — заделан и разубран, — его торжественно, с новой песней понесли в печь, где заодно пеклись кукушки из теста — птицы, посвящённые богине жизни Живе.
   Потом печь закрыли, приставив смотреть за ней старух; невесту торжественно усадили на покрытый рушниками улей, и подружки завели заунывную прощальную песню, повествующую обо всём, чем жила она в юности и о чём горевала, расставаясь: о домашнем очаге, о ключе, из которого носила воду, о садике, где сеяла руту, о добрых братьях, об отце и родимой матери и о золотых майских днях.
   У Мили снова полились слезы из глаз, когда ей расплели косы. Жениха ещё не было, но его ждали с минуты на минуту. На его месте подле невесты сидел брат, доныне по праву крови бывший её заступником и опекуном.
   Уже смеркалось, когда возле дома послышался конский топот, и подружки, хлопая в ладоши, закричали:
   — Едет месяц молодой!
   Месяцем в тот день был Доман, которого сопровождало шесть всадников с богато расшитой перевязью через плечо, в чеканных поясах под пышно отороченными епанчами и в меховых шапках с пером.