Клауд, купившая ему уточек, сказала, что они сделаны из кастильского мыла и потому не тонут. Кастильское мыло, говорила она, очень чистое и не щиплет глаза. Уточки были вырезаны чрезвычайно искусно, а их бледно-желтый, лимонного оттенка цвет казался Оберону признаком чистоты. Их гладкость внушала ему разнообразные безымянные эмоции, от почтения до глубокого чувственного удовольствия.
   — Пора приступать к мытью, — проговорила Софи. Оберон спустил уточку на воду, думая о своей неосуществимой мечте: разом, без оглядки, спустить на воду всех бледно-желтых уток, всю эту резную флотилию, сверхъестественно гладкую и чистую.
   — Лайлак заставила светляков танцевать, — заявил он.
   — Да? Не забудь вымыть за ушами.
   Его удивляло, — то есть, скорее, не очень удивляло — что стоило ему упомянуть Лайлак, как тут же он получал распоряжение чем-нибудь заняться. Однажды мать предупредила его, что не стоит распространяться о Лайлак при Софи: эти разговоры могут ее ранить. Но, по его мнению, вполне достаточно было сделать оговорку:
   — Я говорю не о твоей Лайлак.
   — Да-да.
   — Твоя Лайлак исчезла.
   — Да.
   — Еще до моего рождения.
   — Верно.
   Лайлак, сидя на стульчаке, похожем на епископский трон, невозмутимо переводила взгляд с Софи на Оберона и обратно, словно речь шла не о ней. В голове Оберона роилось множество вопросов о двух — или трех? — Лайлак, и каждый раз, когда он думал о Софи, к ним добавлялись новые и новые. Но он знал, что существуют тайны, которых ему не откроют. Только когда он стал старше, ему пришло в голову обидеться на это.
   — Бетси Берд собирается замуж, — проговорил он. — Опять.
   — Откуда ты знаешь?
   — Тейси сказала. Лили говорит, она собралась за Джерри Торна. А Люси шепнула, что у нее будет ребенок. Уже. — Он сымитировал заинтересованный, слегка осуждающий тон сестер.
   — Ну ладно. В первый раз слышу. Тебе пора выходить.
   Оберон неохотно расстался с уточкой. Ее четкие формы уже начали расплываться; в следующий раз исчезнут глаза, потом другие детали; широкий клюв уменьшится до размеров воробьиного и наконец сойдет на нет. Уточка лишится головы (Оберон старался не сломать ее утончавшуюся шейку — пусть тает сама) и превратится в бесформенный обмылок. Это будет уже не утка, а утиное сердце, все еще чистое, все еще не тонущее в воде.
   Зевая, Софи небрежно вытерла его полотенцем. Софи часто ложилась спать еще раньше, чем он. В отличие от матери Оберона, она обычно оставляла мокрые места: внутреннюю сторону рук, лодыжки.
   — Почему ты не была замужем? — спросил он. Ему нужно было это знать, чтобы разрешить один из вопросов, касавшихся одной из Лайлак.
   — Никто не делал мне предложения.
   Это не было правдой.
   — Руди Флад делал. Когда умерла его жена.
   — Я не была в него влюблена. Кто же тебе об этом рассказал?
   — Тейси. А в кого-нибудь другого ты была влюблена?
   — Однажды.
   — В кого?
   — Это секрет.
Книги и битва
   Оберону шел уже восьмой год, когда исчезла его Лайлак, а упоминать о ее существовании он перестал еще значительно позднее. Став взрослым, он иногда спрашивал себя, не случается ли так, что воображаемый друг и подруга остаются с ребенком, который водит с ними компанию, дольше, чем думают окружающие. Когда ребенок больше не настаивает на том, чтобы воображаемому другу отводилось место за обеденным столом и никто не садился на предназначенный ему стул, не продолжает ли он вести с ним беседы? Как бывает в большинстве случаев: образ воображаемого друга медленно бледнеет, теряет осязаемость, по мере того, как все более реальной становится реальная жизнь, или он исчезает в один день и никогда не появляется вновь — как Лайлак? Все, кого он об этом спрашивал, отвечали, что ничего не помнят. Но Оберон подозревал, что они, быть может, все еще дают пристанище давним детским призракам, хотя стыдятся об этом говорить. Почему, в конце концов, он один должен так живо все помнить?
   Упомянутый день пришелся на июнь, лето уже полностью вступило в свои права, и небо было прозрачным, как вода. Это был день пикника, день, когда Оберон сделался взрослым.
   Утро он провел в библиотеке, на диване «честерфилд», кожаная обивка которого приятно холодила заднюю поверхность ног. Оберон читал; во всяком случае, на его груди лежала тяжелая книга, по строчкам которой он скользил взглядом. Сколько себя помнил, Оберон всегда любил книги. Страсть эта зародилась раньше, чем он по-настоящему выучился читать, когда он, поджав под себя ноги, посиживал с отцом или со своей сестрой Тейси у огня, следил, как они переворачивали непонятные страницы какого-нибудь большого, почти совсем не украшенного картинками тома, и ощущал невыразимый покой и уют. Научившись разбирать слова, он начал с еще большим удовольствием щупать корешки и листать страницы, любил размышлять над фронтисписом, проводить большим пальцем по обрезу, чтобы на ощупь прикинуть, сколько осталось до конца. Книги! Открывать их, слыша треск иссохшего клея, выпускать наружу их запах, с громким стуком закрывать. Оберону нравились большие книги, нравились старые, лучше — многотомные, как вот тот тринадцатитомник на низенькой полке, коричневый с золотом «Рим в Средние века» Грегоровиуса. Такие книги — большие и старые — самой своей природой были предназначены хранить тайны. Оберон внимательно изучал параграфы и главы (он не любил скользить по верхам), однако он был слишком молод, чтобы разгадать все их тайны и убедиться в конечном итоге (как нередко бывает с книгами) в их глупости и никчемности. Большая их часть сохраняла свое волшебство. А на переполненных полках всегда оставались многие и многие непрочитанные тома. Оккультная библиотека Джона Дринкуотера притягивала его праправнука не меньше, чем многотомные собрания, которые он закупал оптом, чтобы полки не стояли пустыми. Книга, которую он тогда держал в руках, была последнее издание «Архитектуры загородных домов» Джона Дринкуотера. Соскучившаяся Лайлак перебегала из угла в угол библиотеки и принимала разные позы, будто играла сама с собой в «замри».
   — Привет, — произнес Смоки в проеме двойных дверей. — Что это ты засел в четырех стенах? — Так говорила обычно Клауд. — Ты на улице-то был? Что за денек! — Вместо ответа Оберон медленно перевернул страницу. От двери Смоки видел только коротко остриженный затылок сына (стрижку делал сам Смоки) с двумя выпуклыми сухожилиями, разделенными трогательной ямкой, верхнюю часть книги, скрещенные ноги в больших тапочках. Смоки не разглядывал его одежду, но знал, что на сыне фланелевая рубашка с застегнутыми у запястья рукавами: Оберон всегда так одевался и никогда не расстегивал рукава даже, в самую жаркую погоду. Смоки почувствовал жалость с примесью раздражения. — Привет, — повторил он.
   — Папа, а в этой книге написана правда?
   — Что за книга?
   Оберон поднял книгу и слегка ею помахал, показывая отцу обложку. На Смоки нахлынули чувства. Давным-давно в такой же день (быть может, в тот же день месяца) он сам открыл эту книгу. С тех пор он не брал ее в руки. Но ее содержание было теперь ему известно гораздо лучше.
   — Ну, «правда»… «Правда». Не знаю, что именно ты понимаешь под «правдой». — Повторяя слово «правда», он каждый раз все четче обозначал голосом невидимые кавычки. — Знаешь, эту книгу написал твой прапрадедушка, — Смоки уселся на краешек софы. — Ему помогали твоя прапрабабушка и твой прапрапрадед.
   Оберон хмыкнул. Эти факты не произвели на него впечатления. Он читал: «Мир Там — это мир, по определению равновеликий нашему, который не должен, — тут Оберон запнулся, — редуцироваться при любом растяжении или расширяться при любом сжатии этого мира, то есть мира Здесь; однако последние набеги на данное королевство, именуемые у нас Прогрессом, ростом Коммерции и раздвижением пределов Разума, вынудили этот народ еще более удалиться в глубину его земель. Таким образом, (хотя пространство, куда можно отступить, согласно природе вещей, ничем не ограничено) они утратили многие владения, принадлежавшие им издревле. Злятся ли они на нас? Кто знает. Лелеют ли мстительные замыслы? Или они, подобно краснокожим индейцам или африканским дикарям, настолько ослабели, уменьшились числом и пали духом, что их ждет в конечном счете полная, — еще одно трудное слово, — ликвидация; не оттого, что им некуда бежать, а вследствие нашей жадности, отторгшей у них земли и власть, каковую потерю им невозможно перенести? Кто знает; пока не…»
   — Каков пассаж, — заметил Смоки. В несколько тяжеловесной прозе слышались голоса трех мистиков одновременно.
   Оберон опустил книгу, которую держал перед глазами.
   — Это верно? — спросил он.
   — Ну, — начал Смоки, чувствуя себя так, как свойственно родителям, которых их чадо застигло врасплох вопросом, откуда берутся дети или что такое смерть, — я не уверен. Не уверен, что вполне понимаю. Как бы то ни было, вопрос не ко мне…
   — Так это выдумка? — не унимался Оберон. Вопрос проще некуда.
   — Нет. Нет, но существуют на свете вещи, которые и выдумкой не назовешь, и истиной тоже. Я имею в виду такую истину, как то, что небо наверху, а земля внизу, или что дважды два четыре… — В обращенных на него глазах сына Смоки не видел согласия с этой казуистикой. — Слушай, почему бы тебе не спросить твою мать или тетю Клауд? Им об этих предметах известно куда больше, чем мне. — Он схватил Оберона за лодыжку, — А ты не забыл, что на сегодня запланирован большой пикник?
   — Что это? — спросил Оберон, обнаружив в конце книги карту на папиросной бумаге.
   Он попытался ее развернуть, вначале неправильно, так что старая бумага порвалась по сгибу. На миг Смоки заглянул в сознание сына и увидел, что он — как всегда бывает при виде карты или схемы, а тем более такой многообещающей — замер, ожидая открытия. Увидел, как он стремится к ясности и знанию, а также как трепещет (и от страха, и от восторга) на пороге разоблачения странных тайн.
   В конце концов, Оберону пришлось сползти с дивана и положить книгу на пол, чтобы полностью раскрыть карту. Она потрескивала, как пламя. В точках пересечения сгибов образовались со временем дыры. Смоки, впервые видевшему эту карту лет пятнадцать или шестнадцать тому назад, она показалась теперь куда более ветхой, а многие фигуры и детали сложного рисунка — незнакомыми. Но — сомневаться не приходилось — карта была та же самая. Опустившись на колени рядом с сыном (который уже погрузился в чтение карты и с загоревшимися глазами прослеживал на ней пальцем линии), он обнаружил, что понимает ее не лучше, чем прежде, хотя за прошедшие годы успел усвоить (а что-нибудь еще он усвоил? о, многое), как наилучшим образом обходиться без этого понимания.
   — Кажется, я знаю, что это, — сказал Оберон.
   — Да?
   — Это битва.
   Смоки хмыкнул.
   Оберону случалось изучать карты в старых книгах по истории: продолговатые кирпичики с флажками на полосатом, как зебра, ландшафте из топографических линий; серые кирпичики против примерно симметрично расположенных черных (плохие парни). А на другой странице тот же ландшафт несколькими часами позднее: кирпичики развернулись под углом, расступаясь перед неприятелем, широкой стрелкой проникшим в их ряды; другие направлены в противоположную сторону — другая широкая стрелка указывает путь их отступления; кирпичики с диагональной штриховкой обозначают запоздавшего союзника. Большая бледная карта на полу библиотеки отличалась куда большей сложностью; по-видимому: на ней был изображен весь ход грандиозной битвы (позиция на рассвете, позиция в 2.30 пополудни, позиция на закате); отступления были наложены на атаки, стройные ряды — на смятые. Топографические линии не вились вокруг возвышенностей и склонов поля битвы, а пересекались, образовывая правильный рисунок. В нем сплеталось множество трудно отличимых геометрических фигур, вся их совокупность отливала муаровым блеском, и взгляд то и дело попадал на ложную дорожку лабиринта. Прямая ли это линия? А эта — кривая? Что это: несколько концентрических окружностей или непрерывная спираль?
   — К ней имеется легенда, — сообщил Смоки, которому надоело это занятие.
   Легенда в самом деле наличествовала. Оберон разглядел также разбросанные повсюду (потерянные союзные полки) прямоугольники с миниатюрными пояснительными надписями, знаки планет, розетку компаса, но без стран света, шкалу, но без миль. В легенде говорилось, что толстыми линиями обозначены границы «Здесь», а тонкими — «Там». Однако определить точно, какая из линий толстая, а какая тонкая, не представлялось возможным. Под легендой имелась надпись курсивом, подчеркнутая, чтобы привлечь к ней внимание: «Окружность = нигде; центральная точка = всюду».
   Вконец запутавшись, а также внезапно почувствовав непонятную угрозу, Оберон поднял взгляд на отца. В лице Смоки и его опущенных глазах (именно таким Оберон чаще всего видел отца в последующие годы, когда тот являлся ему во сне) чудилась печальная покорность, некое разочарование, словно Смоки хотел сказать: «Ладно, я пытался тебе объяснить; удержать тебя, предупредить, чтобы ты не заходил слишком далеко. Но ты свободный человек, и мне нечего возразить, только знай теперь, что жребий брошен и обратной дороги нет. Отчасти это моя вина, а по большей части — твоя».
   — Что, — проговорил Оберон, чувствуя в горле комок, — что… что это… — Он невольно сглотнул, а потом обнаружил, что ему нечего сказать. Казалось, шуршание карты заглушает его мысли. Смоки взял его за плечо и поднялся на ноги.
   — Послушай, — начал он. Возможно, Оберон неправильно истолковал выражение его лица: когда Смоки встал и отряхнул с колен ворсинки ковра, в его глазах — возможно, вероятно — не читалось ничего, кроме скуки, — Знаешь, мне, ей-богу, кажется, день сегодня не совсем подходящий. Я хочу сказать, пойдем. Пора на пикник. — Засунув руки в карманы, он чуть наклонился над сыном. Лицо его при этом переменилось. — Ты, верно, не горишь сейчас желанием, но, думаю, если ты немного поможешь матери с подготовкой, это будет очень кстати. Как ты предпочитаешь ехать: на машине или на велосипеде?
   — На машине.
   Оберон не поднимал глаз, не зная, радоваться или огорчаться тому, что они с отцом вновь друг от друга отдалились, хотя на одно краткое мгновение готовы были, казалось, пуститься вместе в неведомые края. Он выждал, пока отец отведет взгляд (Оберон почувствовал это затылком) и из-за двери донесутся его удаляющиеся шаги, и лишь затем оторвался от карты: не сделавшись понятней, она потеряла часть прежней притягательности, как загадка, которая не имеет решения. Он сложил карту и закрыл книгу, но не вернул ее в застекленный шкаф, к предшественникам и собратьям, а припрятал под ситцевыми оборками пухлого кресла, чтобы сразу достать в следующий раз.
   — Если это битва, — произнес он, — то кого с кем?
   — Вот именно, что если, — заметила Лайлак, сидевшая скрестив ноги в кресле.
Старая география
   Тейси первой отправилась в то место, где было решено на сей раз устроить пикник. На своем любовно ухоженном велосипеде она летела по старым дорогам и новым тропам, а за нею следовал Тони Бак, которого по ее просьбе пригласили на пикник в качестве гостя. Лили и Люси ехали не из дома, так как утром совершили один немаловажный визит (их послала Тейси). Поэтому в старый фургончик сели: Элис (за руль), двоюродная бабушка Клауд (рядом с нею) и Смоки (у дверцы); сзади поместились Док, Мамди и Софи, а на самом заднем сиденье — Оберон, скрестивший ноги, и песик Спарк, который обыкновенно метался во время движения взад-вперед (быть может, ему не нравилось перемещаться без участия лап). Хватило бы места и для Лайлак, но ей оно не понадобилось.
   — Танагра, — заметил Оберон, обращаясь к Доку.
   — Нет, горихвостка.
   — Черная, с красным…
   — Нет. — Док поднял палеи. — Танагра вся красная, с черным крылом. Горихвостка в основном черная, с красными пятнышками… — Он похлопал себя по нагрудным карманам.
   На изрезанной колеями окольной дороге, которая вела к месту пикника, фургончик сильно затрясло; все его сочленения протестующе завизжали. Дейли Элис заметила, что если эта старая развалина еще движется, то только благодаря Спарку и его неустанным хождениям взад-вперед (Спарк тоже был в этом убежден); в последние годы ей так досталось, что какая-нибудь другая машина давно бы сошла с дистанции. Ее деревянные борта уже сделались серыми, как у корабля, а кожаные сиденья покрылись мелкими морщинками, как лицо тетушки Клауд, но сердце оставалось сильным. Дейли Элис узнала о привычках машины у своего отца, который (вопреки мнению Джорджа Мауса) изучил их ничуть не хуже, чем повадки горихвосток и рыжих белок. Элис пришлось перенять его знания, так как семья все росла и потребности в продовольствии у нее были бробдингнегские. О закупках на полмесяца можно было забыть. Речь шла о выводках кур, ящиках того и дюжинах другого, о дешевых оптовых закупках, о десятифунтовых упаковках моющего средства «Драдж», двухквартовых бутылях растительного масла и канистрах молока. Фургон снова и снова тащил на себе этот груз, терпением не уступая самой Элис.
   — Как по-твоему, дорогая, — спросила Мамди, — надо ли забираться еще глубже? Сумеем ли мы выбраться?
   — Думаю, еще немного мы проедем, — отвечала Элис.
   В машине не было бы и нужды, если бы не артрит Мамди и не слабые ноги Клауд. В былые времена… Они переехали колею, и все, кроме Спарка, подскочили на сиденьях. Нырнув под тенистые кроны, Элис сбавила скорость. Она почти чувствовала ласкающие прикосновения теней к крыше машины. Былые дни исчезли из памяти, вытесненные блаженным приливом летней радости. Послышалась полумелодия первой цикады — или нескольких. Машина проехала еще несколько метров и остановилась. Спарк тоже замер.
   — Ма, ты сможешь дальше пойти пешком? — спросила Элис.
   — Конечно.
   — Клауд?
   Ответа не последовало. Все замолкли среди тишины и зелени.
   — Что? А. Да, — отозвалась наконец Клауд. — Мне поможет Оберон. Я буду замыкать шествие. — Оберон хихикнул, Клауд тоже.
   Когда все парами-тройками пустились в путь, Смоки спросил:
   — Не по этой ли дороге, — (он поудобнее ухватил ручку плетеной корзины, которую нес вместе с Элис), — не по этой ли дороге мы шли как-то, когда…
   — По этой. — Элис с улыбкой скосила на него глаза. — Верно. — Она стиснула ручку корзины, словно это была ладонь Смоки.
   — Я так и думал. — Деревья на косогорах по краям дороги сделались ощутимо больше, в них прибавилось благородства и вековой древесной мудрости; кора их была толще, солидное одеяние из плюща — пышнее. Дорога, с давних пор непроезжая, зарастала молодыми деревцами. — Где-то здесь был короткий прямой путь к Вудзам.
   — Ага. Это он и есть.
   Кожаный саквояж, который Смоки нес на пару с Элис, оттягивал левое плечо, мешая двигаться.
   — Полагаю, теперь по нему не пройти, — заметил Смоки.
   Кожаный саквояж? То была плетеная корзина, та самая, куда Мамди в свое время упаковала завтрак для новобрачных.
   — Следить-то некому. — Обернувшись к отцу, Элис перехватила его взгляд, тоже устремленный в лес. — Да и незачем. — И Эми Вудз, и ее муж Крис давно умерли — этим летом исполнилось десять лет.
   — Меня поражает, — проговорил Смоки, — что большая часть этой географии выпала у меня из памяти.
   Элис промямлила что-то невнятное.
   — Я и понятия не имел, что здесь проходит та самая дорога.
   — Ну, может, это и не она.
   Опираясь одной рукой на плечо Оберона, а другой на тяжелую трость, Клауд осторожно ступала меж камней. У нее выработалась манера постоянно шевелить губами, словно бы жевать. Если бы она узнала, что все это видят, она бы огорчилась до крайности. Поделать с этой привычкой Клауд ничего не могла, поэтому вопреки очевидности убедила себя, что окружающие ничего не замечают.
   — Ты молодец, что взвалил на себя свою старую тетку, — сказала она Оберону.
   — Тетя Клауд, я хочу спросить о книге, которую написали твои отец и мать. Это действительно их книга?
   — Какая книга, дорогой?
   — Об архитектуре. Правда, по большей части о других вещах.
   — Я думала, эти книги заперты на ключ.
   Пропустив ее слова мимо ушей, Оберон спросил:
   — Все, что там сказано, верно?
   — Что именно?
   Уточнить вопрос было невозможно.
   — Там сзади есть схема. Это схема битвы?
   — Мне такое никогда не приходило в голову. Битвы! Ты так считаешь?
   Видя ее удивление, Оберон засомневался.
   — А по-твоему, что это?
   — Не могу сказать.
   Оберон ждал, что Клауд попытается, по крайней мере, что-то предположить, угадать, но она только жевала губами и молча двигалась вперед. Напрашивался вывод, что дело не в незнании, а в том, что ей как-то запрещено говорить.
   — Это тайна?
   — Тайна! — Клауд хмыкнула. Она вновь была удивлена, словно никогда прежде об этом не думала. — Так ты считаешь, это тайна? Что же, что ж, быть может, так оно и есть… Мы, похоже, отстаем, тебе не кажется?
   Оберон сдался. Ладонь старой леди тяжело покоилась на его плече. Вдали, там, где дорога устремлялась в горку, а затем ныряла вниз, виднелся серебристо-зеленый пейзаж в обрамлении мощных деревьев. Казалось, они наклоняются и простирают свои обросшие листьями руки, чтобы предложить эту картину путникам. Оберон и Клауд проводили взглядом родных, которые, одолев подъем, устремились через древесный портал на залитое солнечным светом пространство, осмотрелись и исчезли под горкой.
Хиллы и Дейлы
   — Когда я была молодой, — сказала Мамди, — мы много мотались туда и назад.
   Клетчатая скатерть, вокруг которой они все расположились, была расстелена вначале на солнце, но теперь на нее наползла тень большого одинокого клена, стоявшего рядом. Немалый ущерб был нанесен окороку, жареным цыплятам и шоколадному торту; две бутылки лежали на боку, другая, полуопрокинутая, тоже была почти пуста. Летучий отряд черных муравьев, достигнув окрестностей поля, отправил назад донесение: добыча ждет богатая.
   — Хиллы и Дейлы, — говорила Мамди, — искони связаны с этим Городом. Фамилию Хилл, как тебе известно, носила моя мать. — Она повернулась к Смоки, и он кивнул, — В тридцатых годах было неплохим развлечением сесть на поезд, пообедать в дороге и повидать двоюродных сестер и братьев Хилл. Но Хиллы не всегда жили в Городе…
   Из-под соломенной шляпы, служившей защитой от жаркого солнца, раздался голос Софи:
   — Это те самые Хиллы, которые до сих пор живут в Хайленде?
   — Одна из ветвей, — пояснила Мамди. — Мои Хиллы никогда не были особенно связаны с Хиллами из Хайленда. Эта история…
   — Эта история очень длинная, — вмешался Док. Он поднял бокал (Док всегда настаивал, чтобы на пикник брали настоящее стекло и серебро: тогда он превращался в самый настоящий пир на открытом воздухе) и стал следить за игрой солнца в стекле. — И большая ее часть относится к Хиллам из Хайленда.
   — Ничего подобного, — фыркнула Мамди. — Да и откуда ты ее знаешь?
   — Птичка сказала, — довольно хихикнул Док.
   Он прислонился спиной к клену, вытянул ноги и надвинул на лицо панаму (почти такую же старую, как он сам), словно собираясь задремать. В последние годы, по мере того, как Мамди отказывал слух, ее рассказы о прошлом становились все более бессвязными и все чаще повторялись, однако она не обижалась на замечания. Как ни в чем не бывало, она продолжила, обращаясь ко всем присутствующим:
   — Городские Хиллы были поистине блестящим семейством. Конечно, в те поры иметь одну-двух служанок ничего не значило, но они держали десятки. Милые ирландские девушки. Мэри, Бриджет, Кэтлин — так их обычно звали. У каждой своя история. Так вот. Городские Хиллы почти все вымерли. Некоторые переселились западнее, в Скалистые горы. Кроме одной девушки — тогда она была в возрасте Норы. Она вышла замуж за некоего мистера Таунза, и они вместе остались в Городе. Свадьбу сыграли на диво. Это было первое венчание, на котором я всплакнула. Невеста была не красавица, не первой молодости и имела дочь от первого мужа (не помню его фамилию), который оставил ее вдовой. Поэтому для нее очень многое значило огрести такую поживу, как Таунз (как бишь его звали по имени?), — ой, кажется, в наши дни не принято так выражаться. Служанки в накрахмаленных платьях выстроились в линию: «Наши проздравления, миссис, наши проздравления». Семья была рада без памяти…
   — Все Хиллы от радости пустились в пляс, — прокомментировал Смоки.
   — …И это их — а вернее, ее — дочь Филлис встретила затем Стэнли Мауса (приблизительно в то время, когда я вышла замуж). Так вот, кружным путем, эта семья и породнилась с моей. Филлис. По материнской линии она принадлежала к Хиллам. Она мать Джорджа и Франца.
   — Parturient monies, et nascetur ridiculus mus. [18] — Смоки воспользовался паузой, чтобы обыграть значение фамилии Маус.
   Мамди задумчиво кивнула:
   — В Ирландии тогда свирепствовала, конечно, самая жестокая нужда…
   — В Ирландии? — встрепенулся Док. — Каким образом нас занесло в Ирландию?
   — Одна из этих девушек, как будто Бриджет, — пояснила Мамди, обращаясь к мужу, — а может, это была Мэри… Так вот, она затем вышла замуж за Джека Хилла, который к тому времени овдовел. Его жена…