Страница:
— Ну и ну, все как прежде.
В комнате имелся комод, оформленный как составной алтарь, со щербатыми статуэтками черной св. Варвары и черного Мартэна де Порре; перед ними стояли зажженные красные свечи, а снизу была постелена кружевная пластиковая скатерть; Пресвятая Дева на картинке изливала благословения, которые, превращаясь в розы, падали в море цвета газового пламени. На другой стене висела картинка с Ангелом-Хранителем — такая же (странное совпадение), как в кухне у Джорджа Мауса: опасный мост, двое детей, могучий ангел следит, чтобы они не упали.
— Кто это? — спросила Сильви.
Между святыми, перед рукой-талисманом, она увидела картинку, окутанную черным шелком, — рядом с ней тоже слабо горела свеча.
— Иди, иди, садись, — зачастила Негра. — Я не наказываю ее, не думай. Ничего подобного я и в мыслях не держала.
Сильвия решила, что расспрашивать больше не стоит.
— А-а, я тут кое-что принесла.
Она достала мешок с фруктами, dulces[27] и толикой кофе, который выпросила у Джорджа (он ухитрялся раздобыть кофе, когда никто другой не мог), поскольку помнила, с каким наслаждением пила этот напиток, выбеленный и сладкий, ее тетка.
Негра рассыпалась в благодарностях и начала вести себя непринужденней. После того как она ради предосторожности взяла с комода стакан воды, предназначенный для ловли злых духов, с шумом вылила воду в туалет и поставила стакан на место, женщины сварили кофе и принялись толковать о былых днях. Сильвия от волнения тараторила как трещотка.
— Я слышала о твоей матери, — сказала Негра. — Она звонила издалека. Не мне. Но я слышала. И об отце.
— Он мне не отец, — отмахнулась Сильвия.
— А как же…
— Просто тип, за которого вышла моя мать. — Она улыбнулась тетке. — У меня нет отца.
— Ay, bendita. [28]
— Непорочное зачатие, спроси мою мать. — Сильвия хлопнула рукой по своему рту, произнесшему богохульство, но, не удержавшись, хохотнула.
Они сели пить кофе и есть dulces, и Сильвия рассказала тетке, зачем пришла: отделаться от Судьбы, которую Негра некогда прочла в картах и на ее детской ладони; удалить эту Судьбу, как гнилой зуб.
— Послушай, я встретила этого человека, — произнесла Сильвия, внезапно устыдившись тепла, наполнявшего ее сердце. — Я его люблю и…
— Он богат?
— Не знаю. Вроде бы он из богатой семьи.
— Тогда, — произнесла тетка, — может быть, он и есть Судьба.
— Ай, titi, — фыркнула Сильвия. — Он не так богат…
— Что ж…
— Но я люблю его. И не хочу, чтобы какая-то там Судьба вмешалась и нас разлучила.
— Ай, нет. Куда же она денется? Если оставит тебя.
— Не знаю. Нельзя ли нам просто ее отбросить?
Негра медленно покачала головой и выпучила глаза. Внезапно Сильвия оробела и одновременно почувствовала себя дурочкой. Не проще ли было бы взять да и перестать верить, что ей предписана какая-то судьба, или же поверить, что любовь — это самая высокая судьба, какой можно желать и какую можно иметь, и любовь она как раз и имеет? Что, если чары и зелья не отвратят судьбу, а добавят в нее горечи и кислоты, а также сгубят любовь…
— Не знаю, не знаю, — повторила Сильвия. — Мне известно одно: я люблю его, и этого достаточно. Я хочу быть с ним, хочу заботиться о нем, готовить ему рис и бобы, иметь от него детей и… чтобы это длилось и длилось.
— Я сделаю, о чем ты просишь, — проговорила Негра низким, непохожим на ее обычный, голосом. — Все, что тебе угодно.
Сильвия взглянула на нее, чувствуя, как по позвоночнику поднимается frisson[29] ужасной магии. Старая негритянка безвольно откинулась на спинку стула, глаза ее были устремлены на Сильвию, но как будто ее не видели.
— Ладно, — начала Сильвия, колеблясь. — Правда, похоже на то время, когда ты пришла к нам домой, загнала злых духов в кокосовый орех и выкатила его за дверь? И через коридор наружу, на свалку? — Сильвия рассказывала эту историю Оберону и хохотала до колик, но здесь она не казалась такой уж смешной. — Titi ?
Но тетка, хотя все это время не вставала с пластикового кресла, была уже не здесь.
Нет, Судьбу нельзя было загнать в кокос, для этого она была слишком тяжеловесной; нельзя было также оттереть маслом или смыть в травяной ванне — поскольку она проникла вглубь. Чтобы выполнить требование Сильви, Негра должна была (если ее старое сердце это выдержит) вытянуть наружу ее Судьбу и проглотить. Прежде всего, где она? Негра осторожными шагами приблизилась к сердцу Сильвии. Большую часть этих дверей она знала: любовь, деньги, здоровье, дети. Но тот приоткрытый портал был ей неизвестен. «Bueno, bueno » [30], пробормотала она, отчаянно боясь оказаться на пути у выпущенной наружу Судьбы Сильвии: это грозило смертью или увечьем ничуть не лучше смерти. Ее духи-проводники, когда Негра обернулась на них посмотреть, в ужасе бежали. И все же требование Сильвии нужно было выполнить. Она коснулась двери и начала открывать ее — по ту сторону виднелся ясный день, шумел ветер, звучали голоса.
— Нет! — выкрикнула Сильвия. — Нет, нет, нет, я была не права, не делай этого!
Портал захлопнулся. С мучительным головокружением Негра свалилась обратно в кресло. Сильвия трясла ее за плечи.
— Беру ее обратно, беру обратно! — кричала Сильвия. Но Судьба не успела ее покинуть.
Немного успокоившись, Негра похлопала себя по вздымавшейся груди.
— Никогда так больше не делай, дитя. — Ее покинули силы от облегчения: хорошо еще, что Сильвия не промедлила. — Ты кого-нибудь убьешь.
— Прости, прости ради бога, но это была большая ошибка.
— Отдыхай, отдыхай. — Негра, не пошевелившись в своем кресле, наблюдала, как одевается Сильвия. — Отдохни.
Но Сильвия хотела поскорей выбраться из комнаты, где мощные потоки brujeria играли вокруг нее подобно молниям. Она горько раскаивалась в предпринятом шаге, едва осмеливаясь надеяться, что ее глупость не обернется против Судьбы, что Судьба не испортится, вообще останется нетронутой. Ну что бы не оставить ее спать с миром, никого не беспокоить? Чувствуя виноватое биение своего отягощенного сердца, Сильвия трясущимися пальцами вынула кошелек. За эту безумную выходку, предвидела она, придется еще платить и платить.
Негра отшатнулась от предложенных денег, как от змеи. Если бы Сильвия протянула ей золотые монеты, чудодейственные травы или медальон, книгу тайн, Негра бы взяла: она выдержала испытание и заслужила награду. Но это были грязные торгашеские деньги, прошедшие через тысячи рук.
Мчась по улице, Сильвия думала: со мной все в порядке, со мной все в порядке — и надеялась, что так оно и есть. Разумеется, она могла бы отделаться от своей Судьбы, как могла бы, например, отрезать себе нос. Но нет, судьба окончательно осталась при ней, висела привычным грузом и пусть сама по себе не радовала, но все же никуда не девалась, и это было отрадно. Хотя она по-прежнему мало что знала о своей Судьбе, но, пока Негра входила в ее душу, ей открылась одна важная вещь, и поэтому Сильвия спешила теперь изо всех сил на железнодорожную станцию, чтобы поскорей отправиться в центр города. А именно ей открылось, что, какова бы ни была ее Судьба, Оберон в ней присутствовал. Иной Судьбы, без него, она бы, конечно же, не желала.
До сих пор не придя окончательно в себя, Негра тяжело поднялась с кресла. Неужели это была Сильвия? Она не могла явиться сюда во плоти, разве что все расчеты Негры оказались неверны, и, тем не менее, на столе лежали принесенные ею фрукты и остатки dulces.
Если это она побывала здесь только что, то кто же долгие годы помогал Негре в ее молитвах и чародействе? Если она до сих пор оставалась здесь, обитала, непреображенная, в том же Городе, что и Негра, как она могла, откликаясь на ее заклинания, исцелять, открывать истину, сводить влюбленных?
Негра подошла к комоду и совлекла кусок черного шелка с центрального образа в алтаре духов. Она не удивилась бы, увидев, что он исчез, но он остался на месте: старая, в трещинах, фотография комнаты, очень похожей на ту, где Негра сейчас находилась. Праздновался день рождения, и перед тарелкой с тортом сидела (наверняка на толстой телефонной книге) смуглая худая девочка с бумажной короной на голове. Ее большие глаза смотрели властно и удивительно мудро.
Неужели Негра настолько состарилась, что не может отличить духа от живого человека, потустороннего гостя от обычного? А если это так, что будет с ее практикой?
Негра зажгла новую свечу и вставила в красный стеклянный подсвечник перед фотографией.
Много лет назад Джордж Маус демонстрировал город отцу Оберона, помогая ему сделаться городским человеком; теперь Сильвия оказывала ту же услугу Оберону. Но это был уже другой город. Те просчеты, которые рано или поздно всплывают в самых дальновидно составленных человеческих планах, необъяснимые, но как-то неизбежные провалы многочисленных людских замыслов нигде не проявили себя так наглядно, как в Городе, с последствиями в виде боли и гнева — стойкого гнева, которого не видел Смоки, Оберон же, напротив, замечал едва ли не каждый раз, заглядывая в очередное лицо Города.
Ибо Город, еще больше, чем страна, жил Переменами: быстрыми, безжалостными, всегда к лучшему. Перемены были кровью, наполнявшей вены города, они оживляли мечты горожан, бродили в членах «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», наполняя их силой, они были очагом, на котором булькали богатство, деловая суета и довольство. Однако тот Город, который застал Оберон, успел сбавить темп. Приливы моды сделались не столь бурными, валы инициативы опали в тихой лагуне. Постоянная депрессия, которую, несмотря на все усилия, не мог одолеть «Клуб охотников и рыболовов с Шумного моста», началась с этого истирания механизма, с непривычной неповоротливости и тугодумия самого большого Города, а далее сонное оцепенение, подобно медленным кругам ряби на воде, распространилось постепенно на всю республику. Серьезные обновления в Городе прекратились (мелкие продолжались столь же регулярно и бессмысленно, как раньше); Город, который знал Смоки, сделался сам на себя непохож, и перемена заключалась в том, что он перестал изменяться.
Сильвия насобирала для Оберона из громады состарившихся зданий город, резко отличный от того, который Джордж построил для Смоки. Землевладелец (пусть странный), а к тому же — со стороны деда — член одной из тех городских фамилий, что служили мотором перемен, Джордж Маус ощущал упадок своего любимого Яблока и временами грустил, а иногда и негодовал. Сильвия, однако, происходила из другого слоя, относившегося во времена Смоки к темной изнанке роскошной мечты; теперь же он (все еще переполненный унижением и отчаянием) менее прочих городских анклавов поддался депрессии. Дольше всего веселье задержалось на тех городских улицах, где жители всегда зависели от милостей менялы. Теперь, когда все другие предвидели сползание в застой, непоправимую беду, эти люди жили в точности как прежде, только чувствуя за спиной более долгую историю и опираясь на более надежные традиции; скудно, в повседневных заботах и с музыкальным аккомпанементом.
Сильвия приводила Оберона в чистые, но тесные квартирки своих родственников, где его усаживали на пластиковую заморскую мебель, подавали на блюдечке стаканчик содовой без льда (ни к чему вгонять человека в озноб — думали они) и несъедобные dulces и похваливали по-испански. По их мнению, он был хороший муж для Сильвии, и хотя Сильвия отвергала это почетное наименование, его, ради приличий, продолжали употреблять. Оберона сбивало с толку обилие уменьшительных форм, звучавших однообразно для его непривычного уха. Одна ветвь семьи, включавшая в себя черную «ненастоящую» тетю, Негру, которая прочла в свое время Судьбу Сильвии, именовала ее Тати — причину чего помнила Сильвия, но Оберон всегда забывал. В устах одного из детей Тати преобразовалось в Тита, каковое имя тоже прилипло и, в свою очередь, стало звучать как Титания (пышное уменьшительное). Часто Оберон не понимал, что героиней анекдотов, рассказанных на шумно-веселом испано-английском, была его собственная возлюбленная.
— Ты им очень понравился, — сказала Сильвия на улице после очередного визита, глубоко засунув руку в карман его пальто (так она грелась).
— Они тоже очень милые…
— Но, раро, меня прямо передернуло, когда ты водрузил ноги на эту… esta[31] штуку — кофейный столик.
— Да?
— Это никуда не годится. Все обратили внимание.
— Так какого же дьявола ты промолчала? — спросил он растерянно. — Я хочу сказать, дома у нас принято ложиться на мебель и… — Он осекся и не сказал «и это настоящая мебель», но она и без того догадалась.
— Я пыталась тебе намекнуть. Я на тебя смотрела. Не могла же я заявить вслух: эй, сними ноги. Они бы решили, что я обращаюсь с тобой как Тити Хуана с Энрико. — Энрико был подкаблучник и посмешище. — Ты не представляешь себе, чего им стоило приобрести и эту уродливую обстановку, — добавила она. — Верь не верь, но она жутко дорогая, эта muebles. [32]
Они немного помолчали, согнутые в дугу жестоким ветром. Muebles, подумал он, «обстановка» — слишком официально звучит для таких людей.
— Они все психи, — проговорила она. — То есть некоторые психи из психов. Но остальные тоже психи.
Ему было известно, что Сильвия, при всей любви к членам своего разветвленного семейства, отчаянно старается освободиться от участия в той длинной, достойной времен короля Якова, трагикомедии, какой является их совместная жизнь, состоящая из сумасшествия, фарса, губительной любви, даже убийства, даже призраков. По ночам она часто ворочалась с боку на бок, испуганно вскрикивала, воображая ужасные несчастья, которые могли случиться в будущем или настоящем с кем-нибудь из этой невезучей компании. Оберон ее страхами пренебрегал, считая их обычными ночными кошмарами (с его семьей, насколько ему было известно, ничего «ужасного» никогда не случалось), меж тем как ее фантазия не столь отклонялась от истины. Сильвии не нравилось, что им вечно грозят опасности, не нравилось быть связанной с ними; ее собственная Судьба, как яркая лампа, светила среди их безнадежной неразберихи, их готовых сверзиться в канаву или погаснуть, но все же горящих огоньков.
— Мне нужно выпить кофе, — сказал он. — Чего-нибудь горячего.
— А мне нужно просто выпить, — подхватила она. — Чего-нибудь крепкого.
Как все влюбленные, Сильвия и Оберон не замедлили избрать себе те места, где попеременно (как на вращающейся сцене) разыгрывали свою драму: украинский ресторанчик с вечной испариной на окнах, с черным чаем и черным же хлебом; Складную Спальню, разумеется; обширный и мрачный кинозал, убранный в египетском стиле, где фильмы показывали дешево, меняли часто и сеансы шли до самого утра; магазин «Полуночная сова», бар и гриль «Седьмой святой».
Самым большим достоинством «Седьмого святого», помимо цен на напитки и близости к Ветхозаветной Ферме (одна остановка на поезде), было огромное переднее окно (практически от пола до потолка), где как на экране разыгрывалась жизнь улицы. «Седьмой святой», наверное, относился когда-то к роскошным заведениям: стеклянная стена была явно дорогая, роскошного коричневого оттенка, что делало зрелище еще более нереальным и затеняло интерьер, как темные очки. Похоже на пещеру Платона, говорил Оберон, а Сильвия слушала его пояснения, а вернее смотрела, как двигаются губы, завороженная его странным видом и не вдумываясь в слова. Ей нравилось учиться, но ее мысли блуждали.
— Ложки? — спросил он, поднимая ложку.
— Девочки, — сказала Сильвия.
— А ножи и вилки — мальчики, — продолжил он, уловив принцип.
— Нет, вилки тоже девочки.
Перед ними стоял кофе-ройял. За окном, на леденящем холоде, спешили с работы люди в шляпах, закутанные в шарфы; они кланялись невидимому ветру, словно идолу или могущественному владыке. Сильвия в это время уволилась с одной работы и не успела устроиться на другую (обычная неприятность для человека с такой высокой Судьбой, как у нее), а Оберон жил на свой аванс. Оба были бедны, но располагали временем.
— Стол? — спросил он. Ему ничего не приходило в голову.
— Девочка.
Не удивительно, подумал он, что она так сексуальна, если весь мир представляется ей состоящим из мальчиков и девочек. В ее родном языке всем понятиям присвоен род. В латыни (Оберон изучил или, во всяком случае, изучал ее с помощью Смоки) род существительного является абстракцией, которую он никак не мог прочувствовать. А вот Сильвия видела мир как постоянное взаимодействие мужского и женского, мальчиков и девочек. Мир, el mundo, мужского рода, земля, la terra, женского. Оберону это казалось правильным; мир дел и идей, название газеты, Огромный Мир; но мать-земля, плодородная почва, Госпожа Доброта.
Однако данного разделения явно недостаточно: эта волосатая метелка относится к женскому роду, но к нему же принадлежит и костлявая пишущая машинка Оберона.
Некоторое время они играли в эту игру, а потом принялись обсуждать прохожих. Поскольку стекло было тонировано, прохожие видели в нем не внутренность пещеры, а собственное отражение; иногда они останавливались, чтобы поправить одежду или полюбоваться собой. Сильвия критиковала обычных людей резче, чем Оберон; она была неравнодушна ко всякой эксцентричности и странностям, но придерживалась строгих стандартов физической красоты и носом чуяла смешное.
— О, раро, взгляни-ка на этот экземпляр, взгляни-взгляни… То самое, что я называю яйцом всмятку, теперь видишь?
Он видел, и она заливалась милым хрипловатым смехом. Сам того не сознавая, Оберон на всю жизнь усвоил ее стандарты красоты; ему даже начали нравиться те худые, смуглые мужчины с мягким взглядом и сильными запястьями, которых отличала она. Например, официант Леон, цвета кофе с молоком, который принес им напитки. Оберон почувствовал облегчение, когда, после длительных раздумий, Сильвия решила, что у них будут красивые дети.
В «Седьмом святом» шли приготовления к обеду. Уборщики косились на их грязный столик.
— Ты готова? — спросил Оберон.
— Готова. Линяем, пока целы. — Фраза Джорджа, старомодная двусмысленность, скорее с претензией на юмор, чем смешная. Они спешно собрались.
— На поезде или пешком? — спросил Оберон. — На поезде.
— Да, черт возьми.
— Погоди чуток, — сказала Сильвия, когда они собирались сделать пересадку. — Хочу кое-что тебе показать. Да уж! Ты просто обязан это увидеть. Айда за мной!
Они шагали по переходам и взбирались по скатам — тем самым, где Оберона водил в первый раз Фред Сэвидж, но в том же направлении или нет — бог весть.
— Что там?
— Тебе понравится. — Она помедлила у поворота. — Только бы не заблудиться… Туда!
Она указывала на пустое место: перекрестие сводов, где встречались четыре коридора.
— Что?
— Пошли. — Взяв за плечи, Сильвия направила его в угол, где опускалось на пол ребро свода, образуя подобие тесной щели, но это были всего лишь кирпичи, сходившиеся под углом. Она поставила его лицом к этому стыку.
— Стой здесь, — скомандовала она и пошла прочь. Покорно уткнувшись в угол, Оберон стал ждать.
И тут прямо из угла, глухой и призрачный, зазвучал голос Сильвии:
— Привет.
Оберон был поражен до глубины души.
— Что такое, — проговорил он, — где это…
Ш-ш, — произнес голос Сильвии. — Не оборачивайся. Говори тихо. Шепчи.
— Что это? — шепотом спросил он.
— Не знаю. Но если я стою здесь и шепчу, ты слышишь мой голос там. Как это получается, не спрашивай.
Загадка! Сильвия как будто обращалась к нему из пространства внутри угла, через щель неправдоподобно узкой двери. Акустический свод: что-то на эту тему имелось, помнится, в «Архитектуре»? Вполне вероятно. Эта книга говорила почти обо всем.
— Ну вот, — произнесла Сильвия. — Скажи мне какой-нибудь секрет.
Оберон немного помедлил. Уединенность угла, бестелесный шепот — все располагало к откровенности. Он чувствовал себя раздетым, или что его могут раздеть, хотя сам он ничего не видел: эдакий вуайер наоборот. Он сказал:
— Я тебя люблю.
— О, — выдохнула она взволнованно. — Но это же не секрет.
Отчаянный прилив тепла побежал вверх по его позвоночнику и заставил волосы на голове встать дыбом: ему пришла идея.
— Ладно, — согласился он и рассказал о тайном желании, которое не осмеливался ей открыть раньше.
— Ну и ну! — откликнулась она. — Да ты сущий дьявол.
Оберон повторил свои слова, добавив несколько деталей. Он мог бы шептать их Сильвии в ухо темной ночью в кровати, но сейчас обстановка была еще уединенней, еще интимней: слова поступали прямо в мозг. Между ними кто-то прошел, Оберон различал шаги. Но прохожий не мог слышать его слов. Оберона охватила дрожь ликования. Он добавил еще несколько фраз.
— М-м, — произнесла Сильвия, словно ожидая большого блага, и Оберон не мог не отозваться на этот краткий звук таким же. — Эй, чем ты там занят? — В ее голосе прозвучала игривая нота. — Скверный мальчишка.
— Сильвия, — шепнул Оберон. — Пойдем домой.
— Да ну?
Они отошли от своих углов (каждый казался другому очень маленьким и светлым, после темной интимности перешептывания) и встретились в центре. Они смеялись, прижимались друг к другу так тесно, как только позволяли плотные пальто, и, не переставая улыбаться и переглядываться (бог мой, подумал Оберон, ее глаза такие яркие, горящие, так много сулят — такие бывают в книгах, но никогда в жизни, и она принадлежит мне), сели в нужный поезд и покатили домой среди погруженных в себя попутчиков, которые на них не смотрели, а если все же замечали краем глаза (думал Оберон), то уж никак не догадывались о том, что известно ему.
Сильвия как будто знала все это всегда, всю жизнь. Она рассказывала Оберону о том, как испытывала в детстве незнакомые ему стыд и неловкость, потому что понимала: все эти веши — поцелуи, раздевание вместе с мальчиками, наплыв чувств — предназначены на самом деле для взрослых; она познакомилась с ними позже, когда подросла, обзавелась грудью, высокими каблуками и косметикой. Сильвия не чувствовала того разделения, которое чувствовал Оберон. Когда ему сказали, будто мама и папа любили друг друга так сильно, что, желая завести детей, занялись этими детскими пакостями (так ему казалось), он не мог связать эти рассказы (которым не очень то и поверил) с тем мощным приливом страстей, который испытывал при виде Черри Лейк, некоторых фотографий и во время безумных игр голышом. Сильвия же все время знала истину. Какие бы жуткие — и многочисленные — трудности ни ставила перед ней жизнь, эту, по крайней мере, она считала решенной. Вернее, никогда не вставала перед ней в тупик. Любовные чувства реальны, так же реальна и плоть, и любовь и секс в ней едины, как уток и основа, неделимы, как бесшовная ткань ее душистой коричневой кожи.
В комнате имелся комод, оформленный как составной алтарь, со щербатыми статуэтками черной св. Варвары и черного Мартэна де Порре; перед ними стояли зажженные красные свечи, а снизу была постелена кружевная пластиковая скатерть; Пресвятая Дева на картинке изливала благословения, которые, превращаясь в розы, падали в море цвета газового пламени. На другой стене висела картинка с Ангелом-Хранителем — такая же (странное совпадение), как в кухне у Джорджа Мауса: опасный мост, двое детей, могучий ангел следит, чтобы они не упали.
— Кто это? — спросила Сильви.
Между святыми, перед рукой-талисманом, она увидела картинку, окутанную черным шелком, — рядом с ней тоже слабо горела свеча.
— Иди, иди, садись, — зачастила Негра. — Я не наказываю ее, не думай. Ничего подобного я и в мыслях не держала.
Сильвия решила, что расспрашивать больше не стоит.
— А-а, я тут кое-что принесла.
Она достала мешок с фруктами, dulces[27] и толикой кофе, который выпросила у Джорджа (он ухитрялся раздобыть кофе, когда никто другой не мог), поскольку помнила, с каким наслаждением пила этот напиток, выбеленный и сладкий, ее тетка.
Негра рассыпалась в благодарностях и начала вести себя непринужденней. После того как она ради предосторожности взяла с комода стакан воды, предназначенный для ловли злых духов, с шумом вылила воду в туалет и поставила стакан на место, женщины сварили кофе и принялись толковать о былых днях. Сильвия от волнения тараторила как трещотка.
— Я слышала о твоей матери, — сказала Негра. — Она звонила издалека. Не мне. Но я слышала. И об отце.
— Он мне не отец, — отмахнулась Сильвия.
— А как же…
— Просто тип, за которого вышла моя мать. — Она улыбнулась тетке. — У меня нет отца.
— Ay, bendita. [28]
— Непорочное зачатие, спроси мою мать. — Сильвия хлопнула рукой по своему рту, произнесшему богохульство, но, не удержавшись, хохотнула.
Они сели пить кофе и есть dulces, и Сильвия рассказала тетке, зачем пришла: отделаться от Судьбы, которую Негра некогда прочла в картах и на ее детской ладони; удалить эту Судьбу, как гнилой зуб.
— Послушай, я встретила этого человека, — произнесла Сильвия, внезапно устыдившись тепла, наполнявшего ее сердце. — Я его люблю и…
— Он богат?
— Не знаю. Вроде бы он из богатой семьи.
— Тогда, — произнесла тетка, — может быть, он и есть Судьба.
— Ай, titi, — фыркнула Сильвия. — Он не так богат…
— Что ж…
— Но я люблю его. И не хочу, чтобы какая-то там Судьба вмешалась и нас разлучила.
— Ай, нет. Куда же она денется? Если оставит тебя.
— Не знаю. Нельзя ли нам просто ее отбросить?
Негра медленно покачала головой и выпучила глаза. Внезапно Сильвия оробела и одновременно почувствовала себя дурочкой. Не проще ли было бы взять да и перестать верить, что ей предписана какая-то судьба, или же поверить, что любовь — это самая высокая судьба, какой можно желать и какую можно иметь, и любовь она как раз и имеет? Что, если чары и зелья не отвратят судьбу, а добавят в нее горечи и кислоты, а также сгубят любовь…
— Не знаю, не знаю, — повторила Сильвия. — Мне известно одно: я люблю его, и этого достаточно. Я хочу быть с ним, хочу заботиться о нем, готовить ему рис и бобы, иметь от него детей и… чтобы это длилось и длилось.
— Я сделаю, о чем ты просишь, — проговорила Негра низким, непохожим на ее обычный, голосом. — Все, что тебе угодно.
Сильвия взглянула на нее, чувствуя, как по позвоночнику поднимается frisson[29] ужасной магии. Старая негритянка безвольно откинулась на спинку стула, глаза ее были устремлены на Сильвию, но как будто ее не видели.
— Ладно, — начала Сильвия, колеблясь. — Правда, похоже на то время, когда ты пришла к нам домой, загнала злых духов в кокосовый орех и выкатила его за дверь? И через коридор наружу, на свалку? — Сильвия рассказывала эту историю Оберону и хохотала до колик, но здесь она не казалась такой уж смешной. — Titi ?
Но тетка, хотя все это время не вставала с пластикового кресла, была уже не здесь.
Нет, Судьбу нельзя было загнать в кокос, для этого она была слишком тяжеловесной; нельзя было также оттереть маслом или смыть в травяной ванне — поскольку она проникла вглубь. Чтобы выполнить требование Сильви, Негра должна была (если ее старое сердце это выдержит) вытянуть наружу ее Судьбу и проглотить. Прежде всего, где она? Негра осторожными шагами приблизилась к сердцу Сильвии. Большую часть этих дверей она знала: любовь, деньги, здоровье, дети. Но тот приоткрытый портал был ей неизвестен. «Bueno, bueno » [30], пробормотала она, отчаянно боясь оказаться на пути у выпущенной наружу Судьбы Сильвии: это грозило смертью или увечьем ничуть не лучше смерти. Ее духи-проводники, когда Негра обернулась на них посмотреть, в ужасе бежали. И все же требование Сильвии нужно было выполнить. Она коснулась двери и начала открывать ее — по ту сторону виднелся ясный день, шумел ветер, звучали голоса.
— Нет! — выкрикнула Сильвия. — Нет, нет, нет, я была не права, не делай этого!
Портал захлопнулся. С мучительным головокружением Негра свалилась обратно в кресло. Сильвия трясла ее за плечи.
— Беру ее обратно, беру обратно! — кричала Сильвия. Но Судьба не успела ее покинуть.
Немного успокоившись, Негра похлопала себя по вздымавшейся груди.
— Никогда так больше не делай, дитя. — Ее покинули силы от облегчения: хорошо еще, что Сильвия не промедлила. — Ты кого-нибудь убьешь.
— Прости, прости ради бога, но это была большая ошибка.
— Отдыхай, отдыхай. — Негра, не пошевелившись в своем кресле, наблюдала, как одевается Сильвия. — Отдохни.
Но Сильвия хотела поскорей выбраться из комнаты, где мощные потоки brujeria играли вокруг нее подобно молниям. Она горько раскаивалась в предпринятом шаге, едва осмеливаясь надеяться, что ее глупость не обернется против Судьбы, что Судьба не испортится, вообще останется нетронутой. Ну что бы не оставить ее спать с миром, никого не беспокоить? Чувствуя виноватое биение своего отягощенного сердца, Сильвия трясущимися пальцами вынула кошелек. За эту безумную выходку, предвидела она, придется еще платить и платить.
Негра отшатнулась от предложенных денег, как от змеи. Если бы Сильвия протянула ей золотые монеты, чудодейственные травы или медальон, книгу тайн, Негра бы взяла: она выдержала испытание и заслужила награду. Но это были грязные торгашеские деньги, прошедшие через тысячи рук.
Мчась по улице, Сильвия думала: со мной все в порядке, со мной все в порядке — и надеялась, что так оно и есть. Разумеется, она могла бы отделаться от своей Судьбы, как могла бы, например, отрезать себе нос. Но нет, судьба окончательно осталась при ней, висела привычным грузом и пусть сама по себе не радовала, но все же никуда не девалась, и это было отрадно. Хотя она по-прежнему мало что знала о своей Судьбе, но, пока Негра входила в ее душу, ей открылась одна важная вещь, и поэтому Сильвия спешила теперь изо всех сил на железнодорожную станцию, чтобы поскорей отправиться в центр города. А именно ей открылось, что, какова бы ни была ее Судьба, Оберон в ней присутствовал. Иной Судьбы, без него, она бы, конечно же, не желала.
До сих пор не придя окончательно в себя, Негра тяжело поднялась с кресла. Неужели это была Сильвия? Она не могла явиться сюда во плоти, разве что все расчеты Негры оказались неверны, и, тем не менее, на столе лежали принесенные ею фрукты и остатки dulces.
Если это она побывала здесь только что, то кто же долгие годы помогал Негре в ее молитвах и чародействе? Если она до сих пор оставалась здесь, обитала, непреображенная, в том же Городе, что и Негра, как она могла, откликаясь на ее заклинания, исцелять, открывать истину, сводить влюбленных?
Негра подошла к комоду и совлекла кусок черного шелка с центрального образа в алтаре духов. Она не удивилась бы, увидев, что он исчез, но он остался на месте: старая, в трещинах, фотография комнаты, очень похожей на ту, где Негра сейчас находилась. Праздновался день рождения, и перед тарелкой с тортом сидела (наверняка на толстой телефонной книге) смуглая худая девочка с бумажной короной на голове. Ее большие глаза смотрели властно и удивительно мудро.
Неужели Негра настолько состарилась, что не может отличить духа от живого человека, потустороннего гостя от обычного? А если это так, что будет с ее практикой?
Негра зажгла новую свечу и вставила в красный стеклянный подсвечник перед фотографией.
«Седьмой святой»
Много лет назад Джордж Маус демонстрировал город отцу Оберона, помогая ему сделаться городским человеком; теперь Сильвия оказывала ту же услугу Оберону. Но это был уже другой город. Те просчеты, которые рано или поздно всплывают в самых дальновидно составленных человеческих планах, необъяснимые, но как-то неизбежные провалы многочисленных людских замыслов нигде не проявили себя так наглядно, как в Городе, с последствиями в виде боли и гнева — стойкого гнева, которого не видел Смоки, Оберон же, напротив, замечал едва ли не каждый раз, заглядывая в очередное лицо Города.
Ибо Город, еще больше, чем страна, жил Переменами: быстрыми, безжалостными, всегда к лучшему. Перемены были кровью, наполнявшей вены города, они оживляли мечты горожан, бродили в членах «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», наполняя их силой, они были очагом, на котором булькали богатство, деловая суета и довольство. Однако тот Город, который застал Оберон, успел сбавить темп. Приливы моды сделались не столь бурными, валы инициативы опали в тихой лагуне. Постоянная депрессия, которую, несмотря на все усилия, не мог одолеть «Клуб охотников и рыболовов с Шумного моста», началась с этого истирания механизма, с непривычной неповоротливости и тугодумия самого большого Города, а далее сонное оцепенение, подобно медленным кругам ряби на воде, распространилось постепенно на всю республику. Серьезные обновления в Городе прекратились (мелкие продолжались столь же регулярно и бессмысленно, как раньше); Город, который знал Смоки, сделался сам на себя непохож, и перемена заключалась в том, что он перестал изменяться.
Сильвия насобирала для Оберона из громады состарившихся зданий город, резко отличный от того, который Джордж построил для Смоки. Землевладелец (пусть странный), а к тому же — со стороны деда — член одной из тех городских фамилий, что служили мотором перемен, Джордж Маус ощущал упадок своего любимого Яблока и временами грустил, а иногда и негодовал. Сильвия, однако, происходила из другого слоя, относившегося во времена Смоки к темной изнанке роскошной мечты; теперь же он (все еще переполненный унижением и отчаянием) менее прочих городских анклавов поддался депрессии. Дольше всего веселье задержалось на тех городских улицах, где жители всегда зависели от милостей менялы. Теперь, когда все другие предвидели сползание в застой, непоправимую беду, эти люди жили в точности как прежде, только чувствуя за спиной более долгую историю и опираясь на более надежные традиции; скудно, в повседневных заботах и с музыкальным аккомпанементом.
Сильвия приводила Оберона в чистые, но тесные квартирки своих родственников, где его усаживали на пластиковую заморскую мебель, подавали на блюдечке стаканчик содовой без льда (ни к чему вгонять человека в озноб — думали они) и несъедобные dulces и похваливали по-испански. По их мнению, он был хороший муж для Сильвии, и хотя Сильвия отвергала это почетное наименование, его, ради приличий, продолжали употреблять. Оберона сбивало с толку обилие уменьшительных форм, звучавших однообразно для его непривычного уха. Одна ветвь семьи, включавшая в себя черную «ненастоящую» тетю, Негру, которая прочла в свое время Судьбу Сильвии, именовала ее Тати — причину чего помнила Сильвия, но Оберон всегда забывал. В устах одного из детей Тати преобразовалось в Тита, каковое имя тоже прилипло и, в свою очередь, стало звучать как Титания (пышное уменьшительное). Часто Оберон не понимал, что героиней анекдотов, рассказанных на шумно-веселом испано-английском, была его собственная возлюбленная.
— Ты им очень понравился, — сказала Сильвия на улице после очередного визита, глубоко засунув руку в карман его пальто (так она грелась).
— Они тоже очень милые…
— Но, раро, меня прямо передернуло, когда ты водрузил ноги на эту… esta[31] штуку — кофейный столик.
— Да?
— Это никуда не годится. Все обратили внимание.
— Так какого же дьявола ты промолчала? — спросил он растерянно. — Я хочу сказать, дома у нас принято ложиться на мебель и… — Он осекся и не сказал «и это настоящая мебель», но она и без того догадалась.
— Я пыталась тебе намекнуть. Я на тебя смотрела. Не могла же я заявить вслух: эй, сними ноги. Они бы решили, что я обращаюсь с тобой как Тити Хуана с Энрико. — Энрико был подкаблучник и посмешище. — Ты не представляешь себе, чего им стоило приобрести и эту уродливую обстановку, — добавила она. — Верь не верь, но она жутко дорогая, эта muebles. [32]
Они немного помолчали, согнутые в дугу жестоким ветром. Muebles, подумал он, «обстановка» — слишком официально звучит для таких людей.
— Они все психи, — проговорила она. — То есть некоторые психи из психов. Но остальные тоже психи.
Ему было известно, что Сильвия, при всей любви к членам своего разветвленного семейства, отчаянно старается освободиться от участия в той длинной, достойной времен короля Якова, трагикомедии, какой является их совместная жизнь, состоящая из сумасшествия, фарса, губительной любви, даже убийства, даже призраков. По ночам она часто ворочалась с боку на бок, испуганно вскрикивала, воображая ужасные несчастья, которые могли случиться в будущем или настоящем с кем-нибудь из этой невезучей компании. Оберон ее страхами пренебрегал, считая их обычными ночными кошмарами (с его семьей, насколько ему было известно, ничего «ужасного» никогда не случалось), меж тем как ее фантазия не столь отклонялась от истины. Сильвии не нравилось, что им вечно грозят опасности, не нравилось быть связанной с ними; ее собственная Судьба, как яркая лампа, светила среди их безнадежной неразберихи, их готовых сверзиться в канаву или погаснуть, но все же горящих огоньков.
— Мне нужно выпить кофе, — сказал он. — Чего-нибудь горячего.
— А мне нужно просто выпить, — подхватила она. — Чего-нибудь крепкого.
Как все влюбленные, Сильвия и Оберон не замедлили избрать себе те места, где попеременно (как на вращающейся сцене) разыгрывали свою драму: украинский ресторанчик с вечной испариной на окнах, с черным чаем и черным же хлебом; Складную Спальню, разумеется; обширный и мрачный кинозал, убранный в египетском стиле, где фильмы показывали дешево, меняли часто и сеансы шли до самого утра; магазин «Полуночная сова», бар и гриль «Седьмой святой».
Самым большим достоинством «Седьмого святого», помимо цен на напитки и близости к Ветхозаветной Ферме (одна остановка на поезде), было огромное переднее окно (практически от пола до потолка), где как на экране разыгрывалась жизнь улицы. «Седьмой святой», наверное, относился когда-то к роскошным заведениям: стеклянная стена была явно дорогая, роскошного коричневого оттенка, что делало зрелище еще более нереальным и затеняло интерьер, как темные очки. Похоже на пещеру Платона, говорил Оберон, а Сильвия слушала его пояснения, а вернее смотрела, как двигаются губы, завороженная его странным видом и не вдумываясь в слова. Ей нравилось учиться, но ее мысли блуждали.
— Ложки? — спросил он, поднимая ложку.
— Девочки, — сказала Сильвия.
— А ножи и вилки — мальчики, — продолжил он, уловив принцип.
— Нет, вилки тоже девочки.
Перед ними стоял кофе-ройял. За окном, на леденящем холоде, спешили с работы люди в шляпах, закутанные в шарфы; они кланялись невидимому ветру, словно идолу или могущественному владыке. Сильвия в это время уволилась с одной работы и не успела устроиться на другую (обычная неприятность для человека с такой высокой Судьбой, как у нее), а Оберон жил на свой аванс. Оба были бедны, но располагали временем.
— Стол? — спросил он. Ему ничего не приходило в голову.
— Девочка.
Не удивительно, подумал он, что она так сексуальна, если весь мир представляется ей состоящим из мальчиков и девочек. В ее родном языке всем понятиям присвоен род. В латыни (Оберон изучил или, во всяком случае, изучал ее с помощью Смоки) род существительного является абстракцией, которую он никак не мог прочувствовать. А вот Сильвия видела мир как постоянное взаимодействие мужского и женского, мальчиков и девочек. Мир, el mundo, мужского рода, земля, la terra, женского. Оберону это казалось правильным; мир дел и идей, название газеты, Огромный Мир; но мать-земля, плодородная почва, Госпожа Доброта.
Однако данного разделения явно недостаточно: эта волосатая метелка относится к женскому роду, но к нему же принадлежит и костлявая пишущая машинка Оберона.
Некоторое время они играли в эту игру, а потом принялись обсуждать прохожих. Поскольку стекло было тонировано, прохожие видели в нем не внутренность пещеры, а собственное отражение; иногда они останавливались, чтобы поправить одежду или полюбоваться собой. Сильвия критиковала обычных людей резче, чем Оберон; она была неравнодушна ко всякой эксцентричности и странностям, но придерживалась строгих стандартов физической красоты и носом чуяла смешное.
— О, раро, взгляни-ка на этот экземпляр, взгляни-взгляни… То самое, что я называю яйцом всмятку, теперь видишь?
Он видел, и она заливалась милым хрипловатым смехом. Сам того не сознавая, Оберон на всю жизнь усвоил ее стандарты красоты; ему даже начали нравиться те худые, смуглые мужчины с мягким взглядом и сильными запястьями, которых отличала она. Например, официант Леон, цвета кофе с молоком, который принес им напитки. Оберон почувствовал облегчение, когда, после длительных раздумий, Сильвия решила, что у них будут красивые дети.
В «Седьмом святом» шли приготовления к обеду. Уборщики косились на их грязный столик.
— Ты готова? — спросил Оберон.
— Готова. Линяем, пока целы. — Фраза Джорджа, старомодная двусмысленность, скорее с претензией на юмор, чем смешная. Они спешно собрались.
— На поезде или пешком? — спросил Оберон. — На поезде.
— Да, черт возьми.
Акустический свод
Устремляясь к теплу, они по ошибке забежали в экспресс (полный похожих на овец и пахнувших овцами седоков, направлявшихся в Бронкс), который допер без остановок до самого старого вокзала, где его поджидала куча других поездов, готовых отправиться в разные места.— Погоди чуток, — сказала Сильвия, когда они собирались сделать пересадку. — Хочу кое-что тебе показать. Да уж! Ты просто обязан это увидеть. Айда за мной!
Они шагали по переходам и взбирались по скатам — тем самым, где Оберона водил в первый раз Фред Сэвидж, но в том же направлении или нет — бог весть.
— Что там?
— Тебе понравится. — Она помедлила у поворота. — Только бы не заблудиться… Туда!
Она указывала на пустое место: перекрестие сводов, где встречались четыре коридора.
— Что?
— Пошли. — Взяв за плечи, Сильвия направила его в угол, где опускалось на пол ребро свода, образуя подобие тесной щели, но это были всего лишь кирпичи, сходившиеся под углом. Она поставила его лицом к этому стыку.
— Стой здесь, — скомандовала она и пошла прочь. Покорно уткнувшись в угол, Оберон стал ждать.
И тут прямо из угла, глухой и призрачный, зазвучал голос Сильвии:
— Привет.
Оберон был поражен до глубины души.
— Что такое, — проговорил он, — где это…
Ш-ш, — произнес голос Сильвии. — Не оборачивайся. Говори тихо. Шепчи.
— Что это? — шепотом спросил он.
— Не знаю. Но если я стою здесь и шепчу, ты слышишь мой голос там. Как это получается, не спрашивай.
Загадка! Сильвия как будто обращалась к нему из пространства внутри угла, через щель неправдоподобно узкой двери. Акустический свод: что-то на эту тему имелось, помнится, в «Архитектуре»? Вполне вероятно. Эта книга говорила почти обо всем.
— Ну вот, — произнесла Сильвия. — Скажи мне какой-нибудь секрет.
Оберон немного помедлил. Уединенность угла, бестелесный шепот — все располагало к откровенности. Он чувствовал себя раздетым, или что его могут раздеть, хотя сам он ничего не видел: эдакий вуайер наоборот. Он сказал:
— Я тебя люблю.
— О, — выдохнула она взволнованно. — Но это же не секрет.
Отчаянный прилив тепла побежал вверх по его позвоночнику и заставил волосы на голове встать дыбом: ему пришла идея.
— Ладно, — согласился он и рассказал о тайном желании, которое не осмеливался ей открыть раньше.
— Ну и ну! — откликнулась она. — Да ты сущий дьявол.
Оберон повторил свои слова, добавив несколько деталей. Он мог бы шептать их Сильвии в ухо темной ночью в кровати, но сейчас обстановка была еще уединенней, еще интимней: слова поступали прямо в мозг. Между ними кто-то прошел, Оберон различал шаги. Но прохожий не мог слышать его слов. Оберона охватила дрожь ликования. Он добавил еще несколько фраз.
— М-м, — произнесла Сильвия, словно ожидая большого блага, и Оберон не мог не отозваться на этот краткий звук таким же. — Эй, чем ты там занят? — В ее голосе прозвучала игривая нота. — Скверный мальчишка.
— Сильвия, — шепнул Оберон. — Пойдем домой.
— Да ну?
Они отошли от своих углов (каждый казался другому очень маленьким и светлым, после темной интимности перешептывания) и встретились в центре. Они смеялись, прижимались друг к другу так тесно, как только позволяли плотные пальто, и, не переставая улыбаться и переглядываться (бог мой, подумал Оберон, ее глаза такие яркие, горящие, так много сулят — такие бывают в книгах, но никогда в жизни, и она принадлежит мне), сели в нужный поезд и покатили домой среди погруженных в себя попутчиков, которые на них не смотрели, а если все же замечали краем глаза (думал Оберон), то уж никак не догадывались о том, что известно ему.
Лицом наружу
Секс, как обнаружил Оберон, был поистине грандиозен. Грандиозная вещь. Во всяком случае, в исполнении Сильвии. В Обероне всегда существовал разрыв между глубокими желаниями, ему присущими, и холодной осмотрительностью, которая, как он считал, требуется во взрослом мире, куда он явился жить (иногда ему казалось, что по ошибке). Сильные желания представлялись ему признаком детства; последнее он (судя по своим самым ранним воспоминаниям, да и по рассказам других людей) видел охваченным мрачным пламенем, отягощенным бурными страстями. Взрослые все это оставляют позади и обращаются к привязанностям, к спокойным радостям товарищества, обретают младенческую невинность. Он осознавал фатальную старомодность этого взгляда на вещи, но так уж он чувствовал. Когда выяснилось, что желания взрослых, настоятельность и острота этих желаний держались от него в секрете, как и все остальное, он не удивился. Он не подумал даже возмутиться тем, что его так долго обманывали, ибо с Сильвией он научился иному, раскрыл шифр, вывернул предмет наизнанку, обратив его лицом наружу, и загорелся. Оберон не пришел к ней девственником в строгом смысле слова, но вполне мог бы им быть. Ни с кем другим не делился он этой ненасытной алчбой бедного ребенка, никто так не алкал его и не поглощал так благодушно, с таким наивным удовольствием. Этому не было ни конца, ни ограничений: если он хотел еще (он обнаружил, что в нем развивается удивительная, стойкая плотность желания), то получал. А то, чего ему хотелось, он так же жаждал дарить, а она — принимать. Все было так просто! Нельзя сказать, что правил не существовало: они, как в детских спонтанных играх, имелись, строго соблюдались, но только до поры до времени, пока не возникало желание со вкусом отдаться другой игре. Оберон помнил Черри Лейк — чернобровую властную девочку, с которой когда-то играл. Где прочие его товарищи по играм говорили: «Давай вообразим», она неизменно использовала другую формулу: «Мы должны». Мы должны быть плохими мальчишками. Я должна быть пленницей, привязанной к дереву, а ты должен меня спасать. Теперь я должна быть королевой, а ты — моим слугой. Должен! Да…Сильвия как будто знала все это всегда, всю жизнь. Она рассказывала Оберону о том, как испытывала в детстве незнакомые ему стыд и неловкость, потому что понимала: все эти веши — поцелуи, раздевание вместе с мальчиками, наплыв чувств — предназначены на самом деле для взрослых; она познакомилась с ними позже, когда подросла, обзавелась грудью, высокими каблуками и косметикой. Сильвия не чувствовала того разделения, которое чувствовал Оберон. Когда ему сказали, будто мама и папа любили друг друга так сильно, что, желая завести детей, занялись этими детскими пакостями (так ему казалось), он не мог связать эти рассказы (которым не очень то и поверил) с тем мощным приливом страстей, который испытывал при виде Черри Лейк, некоторых фотографий и во время безумных игр голышом. Сильвия же все время знала истину. Какие бы жуткие — и многочисленные — трудности ни ставила перед ней жизнь, эту, по крайней мере, она считала решенной. Вернее, никогда не вставала перед ней в тупик. Любовные чувства реальны, так же реальна и плоть, и любовь и секс в ней едины, как уток и основа, неделимы, как бесшовная ткань ее душистой коричневой кожи.