Страница:
Иголка в стоге Времени
Это была гостиная с обычной обстановкой и с большими окнами, которые глядели на ощетинившиеся городские крыши. Официант, бормоча что-то себе под нос, прошел мимо Хоксквилл обратно к двери. Хоксквилл вынула изо рта косточку и бережно спрятала, задняя дверь распахнулась, и оттуда, зевая, показался Рассел Айгенблик в темном шелковом халате с драконами. На носу у него сидела пара узких, совсем маленьких очков, незнакомых Хоксквилл.Айгенблик, ожидавший увидеть пустую комнату, вздрогнул.
— Вы, — сказал он.
Не очень грациозно Хоксквилл опустилась на одно колено (прежде ей, как будто, ни разу не доводилось проделывать подобные телодвижения) и с глубоким поклоном произнесла:
— Покорная слуга вашего величества.
— Встаньте. Кто пустил вас сюда?
— Черный кот. — Хоксквилл поднялась. — Неважно. Времени у нас в обрез.
— Я не даю интервью.
— Простите. Это был обман. Я не журналист.
— Так я и думал! — торжествующе воскликнул Айгенблик. Он сдернул с носа очки, словно только что о них вспомнил. Сделал шаг к телефонному столику в стиле Людовика Четырнадцатого, где стоял аппарат внутренней связи.
— Погодите. Скажите мне вот что. Неужели вам хочется, после восьми веков сна, провалить свою затею?
Он медленно обернулся, чтобы смерить ее взглядом.
— Вы помните, конечно, — продолжала Хоксквилл, — как однажды вам пришлось унизиться перед тогдашним Папой, как вы держали его стремя и бежали за его лошадью.
Айгенблик побагровел. Его лицо приняло ярко-алый оттенок, отличный от рыжего цвета бороды. Орлиные глаза метали в Хоксквилл гневные молнии.
— Кто вы? — спросил он.
— Как раз сейчас, — Хоксквилл махнула рукой в дальний конец номера, — вас ожидают люди, готовые унизить вас не меньше. Только более хитрым способом. Использовать втемную. Я имею в виду «Клуб охотников и рыболовов с Шумного моста». Или они представились вам под другим названием?
— Бред, — фыркнул Айгенблик. — Я слыхом не слыхивал об этом так называемом клубе. — Но взгляд его затуманился; быть может, где-то когда-то он получал предупреждение… — А что с этим Папой? Очаровательным джентльменом, мне совершенно незнакомым. — Не сумев встретиться глазами с Хоксквилл, он поднес ко рту и выпил чашечку кофе.
Но она добилась своего; это было ясно. Если Айгенблик не вызвал охрану, чтобы ее вывели, значит, будет слушать.
— Они пообещали вам высокое положение? — спросила она.
— Наивысшее, — глядя в окно, произнес Айгенблик после долгого молчания.
— Вам, быть может, интересно будет узнать, что эти джентльмены уже несколько лет по разным поводам пользуются моими услугами. Думаю, я их изучила. Президентский пост?
Он молчал. Что подтверждало правоту сказанного.
— Президентский пост — это нынче не должность. Это помещение. Миленькое, но всего лишь помещение. Вам нужно от него отказаться. Вежливо. И от прочих лестных предложений этого клуба. Позже я объясню вам ваши дальнейшие шаги…
Айгенблик повернулся к Хоксквилл:
— Откуда вам все это известно? И откуда вы знаете меня?
На подобный выстрелу взгляд Хоксквилл ответствовала таким же и отозвалась, придав, как она умела, своему голосу таинственность:
— Мне многое известно.
Запищал внутренний телефон. Айгенблик подошел к аппарату, задумчиво прижимая к губам палец, обозрел ряды клавиш, а потом нажал одну. Ничего не произошло. Тогда он ткнул другую, и голос, составленный из шумов, проговорил:
— Все готово, сэр.
— Ja[51], — сказал Айгенблик, — одну минуту. — Он отпустил клавишу и, поняв, что его не слышали, нажал другую и повторил те же слова. Обернулся к Хоксквилл: — Как бы вы все это ни разузнали, есть много такого, до чего вы не докопались. — На его лице расцвела широкая улыбка, взгляд устремился в потолок. Он был похож на человека, уверенного в своей избранности. — Я есть в картах. Со мной не может случиться ничего, что изменило бы судьбу, определенную в незапамятные времена. Я Защищен. Все происходит так, как назначено.
— Ваше величество, — начала Хоксквилл, — вероятно, я высказалась недостаточно ясно…
— Да перестаньте, наконец, так ко мне обращаться! — взъярился он.
— Простите. Вероятно, я высказалась недостаточно ясно. Я прекрасно знаю, что вы есть в картах: в колоде весьма недурного рисунка, козыри которой разработаны специально (во всяком случае, такова видимая цель их создателей), чтобы предсказывать возвращение вашей старой империи и служить этому делу. Рисунок я отнесла бы к времени правления Рудольфа Второго, отпечатана колода в Праге. С тех пор ее использовали и в других целях. Что, конечно, никоим образом не умаляет вашего, так сказать, в ней пребывания.
— Где эти карты? — Айгенблик вдруг шагнул к Хоксквилл, алчно вытянув руки, похожие на когтистые лапы. — Дайте их мне. Они мне нужны.
— Позвольте продолжить.
— Они принадлежат мне, — сказал Айгенблик.
— Вашей империи. Принадлежали. — Взглядом заставив его умолкнуть, она проговорила: — Разрешите мне продолжить. Я знаю, что вы есть в этих картах. Знаю также, какие силы поместили вас туда, имею отчасти представление и о том, ради чего они это сделали.
— Мне известна ваша судьба. И если вы хотите, чтобы она исполнилась, вам нужно усвоить: в ней присутствую я.
— Вы.
— Я пришла вас предостеречь, а также вам помочь. У меня есть сила. И немалая: смогла же я все это разузнать и найти вас — иголку в стоге Времени. Я нужна вам. Теперь. И понадоблюсь в будущем.
Он глядел на нее задумчиво. Хоксквилл наблюдала, как в его большом лице сменяли друг друга недоверие, надежда, облегчение, страх, решимость.
— Почему, — спросил он, — мне никто о вас не говорил?
— Может, они обо мне не знали.
— От них ничто не скрыто.
— Скрыто, причем многое. Вам полезно это усвоить.
Айгенблик ненадолго смолк, покусывая себе щеку, но битва подошла к концу.
— Чего вы ждете для себя? — спросил он.
Вновь запищал местный телефон.
— О моем вознаграждении поговорим позднее. Будет лучше, если, прежде чем снять трубку, вы решите, что скажете своим визитерам.
— Вы будете рядом? — спросил Айгенблик, внезапно ощутивший зависимость.
— Они не должны меня видеть, но я буду рядом. — Дешевый трюк с кошачьей косточкой, и все же (думала Хоксквилл, пока собеседник жал на кнопку телефона) как нельзя лучше способный убедить императора Фридриха Барбароссу, если в нем еще живы юношеские воспоминания, что она не обманывает, заявляя о своем могуществе. Когда Айгенблик отвернулся, она исчезла. Когда же он обратил лицо к ней, или к тому месту, где ожидал ее увидеть, она произнесла: — Отправляемся на встречу с Клубом?
Перекресток
День, когда Оберон сошел с автобуса на перекрестке, был пасмурный — беспросветно пасмурный, тусклый и сырой. Убеждая водителя высадить его именно здесь, Оберон мучительно соображал, как описать это место, а потом уговаривал водителя, что оно ему знакомо. Слушая описание, тот все время мотал головой, прятал взгляд и повторял: «не-а, не-а». Говорил он мягко и словно бы задумчиво, но Оберона это не обманывало: он знал, что парень просто не хочет ни в чем отклоняться от своих привычек. С холодной вежливостью Оберон вновь описал требуемое место, сел на переднее сиденье рядом с водителем и стал всматриваться. Предупредив водителя заранее, он вынудил его сделать остановку. На языке у Оберона вертелась фраза о том, что водитель проезжал здесь не одну сотню раз, и если все, кто сидит за рулем общественного транспорта, так ненаблюдательны и т. д., но дверь со свистом захлопнулась, и длинный серый автобус, покачиваясь и скрежеща механизмом, как зубами, скрылся.Расположенный рядом указатель был обращен, как всегда, к эджвудской дороге; по сравнению с последним разом он (или Оберону это показалось?) обветшал и расшатался, буквы поистерлись, но это был тот же самый указатель. Оберон пустился вниз по петлявшей дороге, которая после дождя была коричневой, как молочный шоколад. Ступал он осторожно, удивляясь тому, как громко звучат его шаги. За месяцы, проведенные в Городе, он, сам того не сознавая, был лишен очень многого. Искусство Памяти могло предложить ему схему, где все это было бы расставлено по местам, но отсутствовала бы полнота ощущений: от ароматов, влажных и живительных, словно распространялись они не в воздухе, а в прозрачной жидкости; от неопределенного низкого гула, который, с короткими всплесками птичьего пения, наполнял притуплённый слух; от объемности пространства, дальних и близких планов, составленных из рядов и групп одетых свежей листвой деревьев, из холмиков и куч земли. Без этого он вполне мог жить: в конце концов, воздух и в Городе был воздухом; но, вернувшись сюда, он как будто погружался в родимую стихию, где душа его расправляла крылья, подобно бабочке, выбравшейся из кокона. Да, он простер руки, сделал глубокий вдох и прочел одну-две стихотворных строчки. Но душа осталась холодной как камень.
По дороге ему чудился некий юный спутник (не одетый, в отличие от пего, в прямое и длинное коричневое пальто и не мучимый похмельем), который то и дело тянул его за рукав, напоминая, что здесь он обычно переваливал через стену велосипед, когда возвращался тайными путями в Летний Домик к императору Фридриху Барбароссе; здесь упал однажды с дерева; там склонялся с Доком, прислушиваясь к бормотанию невидимого сурка. Все это случилось некогда с кем-то, с этим настойчивым кем-то. Но не с Обероном… В должное время и в должном месте обнаружились серые каменные столбы с серыми апельсиновыми деревцами наверху. Он потянулся, чтобы тронуть щербатую поверхность, которая бывала весной влажной и гладкой на ощупь. В конце подъездной аллеи ждали на крыльце его сестры.
Бога ради. Из его возвращения не предполагалось делать тайну — не большую, чем из отъезда. При этой мысли Оберон впервые осознал, что надеялся вернуться потихоньку, проскользнуть тайком, чтобы домашние не заметили его полуторагодового отсутствия. Что за глупость! И все же ему решительно не хотелось стать причиной суматохи. Но делать было нечего: пока он робко медлил у воротных столбов, его заметила Люси и начала подпрыгивать, махая рукой. Потянув за руку Лили, она побежала ему навстречу; Тейси, одетая в длинную юбку и старый твидовый жакет, повела себя более чинно и осталась у кресла павлиньей расцветки.
— Привет, привет, — небрежно произнес Оберон и внезапно осознал, какую являет собой картину: небритый, с налитыми кровью глазами, с магазинным пакетом, с городской грязью под ногтями и в волосах. А Люси и Лили выглядели такими чистенькими и свежими, такими радостными, что он не знал, отшатнуться ли назад или броситься на колени и молить опрощении. Они обняли его и, болтая в два голоса, забрали пакет, но он знал, что они прочли его мысли.
— Ни за что не догадаешься, кто к нам приходил, — начала Люси.
— Старая женщина, — ответил Оберон, радуясь тому, что хоть раз в жизни не совершил ошибки, — с седым пучком волос. Как мама, как отец?
— Но кто она, тебе ни за что не догадаться, — подхватила Лили.
— Это она вам сказала, что я вернусь? Я ей этого не говорил.
— Нет. Но мы знали. Угадай же.
— Она наша родственница, — поделилась Люси. — Дальняя. Это выяснила Софи. Дело было давным-давно…
— В Англии, — продолжила Лили. — Знаешь Оберона, в чью честь тебя назвали? Так вот, он был сыном Вайолет Брамбл Дринкуотер…
— Но не Джона Дринкуотера! Дитя любви…
— Как у вас только в голове умещается весь этот народ?
— Не в этом дело. Еще в Англии у Вайолет Брамбл был роман. До того, как она вышла за Джона. Поклонника звали Оливер Хоксквилл.
— Деревенский парень, — вставила Лили.
— Она забеременела и родила Оберона. А та леди…
— Хелло, Оберон, — вмешалась Тейси. — Как там в Городе?
— А, отлично. — К горлу Оберона подступил комок, на глаза навернулись слезы. — Отлично.
— Как добирался, пешком?
Нет, на автобусе. — Все ненадолго замолкли. Что делать. — Послушайте. Как мама? Как отец?
— Отлично. Она получила твою открытку.
Когда он вспомнил о немногих открытках и письмах, которые посылал из Города, — уклончивых и хвастливых, бессодержательных или чудовищно шутливых, — в нем зародился ужас. Последнюю открытку, на день рождения, он — о господи — нашел в мусорном ведре; неподписанная, она была заполнена сентиментальной патокой. Молчание его затянулось, он был пьян — так что послал открытку. Теперь он понял, каково ей, наверное, было: словно ее пырнули ножом для масла. Он опустился на ступени крыльца, неспособный пока идти дальше.
Жуткая беда
— Ну, что ты думаешь, Мамди? — спросила Дейли Элис, заглядывая во влажную темноту старого ледника.Мамди изучала запасы в шкафах.
— Тунец? — с сомнением спросила она.
— О боже, — проговорила Дейли Элис. — Смоки будет сверлить меня взглядом. Знаешь этот взгляд?
— Знаю.
— Ладно. — Несколько мокрых пятен на металлических полках из планок съеживались, казалось, у нее на глазах. Здесь, как в пещере, постоянно капало с потолка. Дейли Элис вспомнились старые дни и большой белый холодильник, битком набитый свежими овощами и цветными контейнерами; быть может, там лежала разукрашенная индейка или окорок с ромбовидным рисунком, а в обдающей холодом морозильной камере мирно дремали аккуратно завернутое мясо и другие блюда. И весело мигавший огонек, который освещал всю эту сцену. Ностальгия. Коснувшись холодной бутылки молока, Дейли Элис спросила:
— Руди сегодня приходил?
— Нет.
— Он уже, в самом деле, слишком стар. Ворочать большие ледяные блоки. И он все забывает. — По-прежнему глядя в ледник, она вздохнула: теряющий силы Руди, общий упадок хозяйства, неважнецкий обед, который, вероятно, их ожидал, — все это, казалось, символизировал обитый цинком ледник.
— Ну ладно, дорогая, не держи дверцу открытой, — мягко заметила Мамди. Пока Элис закрывала ледник, распахнулась дверь буфетной.
— О боже, — воскликнула Элис. — Оберон.
Она кинулась к нему с распростертыми объятиями, словно он попал в беду и нужно было немедленно спешить на помощь. Но горестный вид Оберона объяснялся не приключившимся с ним бедствием, а походом по комнатам, который он только что предпринял. Дом немилосердно осадил его воспоминаниями, давно забытыми запахами, мебелью в глубоких царапинах, истертыми коврами и окнами с видом в сад, которые до краев наполнили его зрение, словно он отсутствовал не полтора года, а полжизни.
— Привет, — сказал Оберон.
Элис опустила руки.
— Посмотри на себя. Что это?
— О чем ты? — спросил он с вымученной улыбкой, гадая, какие признаки деградации прочла Элис в его чертах. Дейли Элис подняла палец и прочертила сплошную линию бровей, перпендикулярную носу. — Когда ты это вырастил?
— Что?
Дейли Элис коснулась точки над своим собственным носом, которая была отмечена признаком, свойственным потомкам Вайолет (едва заметным, потому что волосы у нее были светлые).
— А. — Оберон пожал плечами. Сам он ни о чем не догадывался: в последнее время не часто изучал себя в зеркале. — Не знаю. — Он рассмеялся. — Как тебе нравится? — Он тоже коснулся своей переносицы. Волоски были мягкие и тонкие, как у ребенка. Только один или два выделялись жесткостью. — Старею, должно быть.
Она видела, что он прав. За время отсутствия он пересек порог, после которого жизнь вянет скорее, чем расцветает; следы этого были заметны на его лице и тыльной стороне ладоней. Ощутив в горле ком, Элис, чтобы не пришлось говорить, снова обняла сына. Через ее плечо Оберон обратился к бабушке:
— Привет, Мамди. Нет, послушай, не вставай, не надо.
— Что же ты, нехороший мальчишка, не написал матери, — сказала Мамди. — Не предупредил, что приезжаешь. В доме хоть шаром покати.
— Да ладно, все в порядке. — Оберон высвободился из объятий матери и шагнул, чтобы приложиться к мягкой, как пух, щеке Мамди. — Как тебе жилось?
— Все так же. — Подняв глаза, она пристально его изучала. У Оберона всегда было чувство, что бабушке известна какая-то его постыдная тайна, и если бы меж обычных тем, о которых она привыкла беседовать, открылась щель, он был бы разоблачен. — Качусь с горки. А ты вырос.
— Ну-ну, не думаю.
— Или вырос, или я забыла, какого ты большого роста.
— Ах, вот что. Ну ладно. — Каждая из женщин глядела на него глазами своего поколения и видела не то, что другая. Он чувствовал, что его изучают. Нужно было снять пальто, но он не помнил, что надето внизу, а потому уселся за дальний конец стола и повторил: — Ладно.
— Чай, — проговорила Элис. — Как насчет чая? Будешь пить и рассказывать о своих приключениях.
— Чай — это здорово.
— А как там Джордж? — спросила Мамди. — И его компания?
— О, цветут. — Оберон уже несколько месяцев не бывал на Ветхозаветной Ферме. — Как всегда, цветут. — Он весело потряс головой, вспоминая чудачества Джорджа. — Эта безумная ферма.
— Помню, в свое время там было совсем недурно. С тех пор немало воды утекло. Угловой дом, где обитало семейство Маусов…
— До сих пор обитает, — поправил ее Оберон. Он бросил взгляд на мать, которая с чайником хлопотала у большой плиты. Она потихоньку утерла глаза рукавом свитера, заметила, что Оберон смотрит, и повернулась к нему, не выпуская из рук чайник.
— …И после смерти Филлис Таунз, — продолжала Мамди, — которая долго болела, и доктор думал, что засек болезнь в почках, но сама Филлис…
— Скажи, как все было на самом деле, — попросила Элис сына. — На самом деле.
— На самом деле ничего такого не происходило. — Оберон опустил глаза. — Прости.
— Ну что ж, — сказала Элис.
— Я о том, что не писал и все такое. Не о чем было особенно сообщать.
— Ладно-ладно. Просто мы беспокоились.
Оберон поднял взгляд. Ему действительно не приходило в голову. Он был проглочен многолюдным страшным Городом, исчез без вести в пасти дракона. Конечно, родные о нем беспокоились. Как уже произошло однажды в этой кухне, в Обероне открылось окошко, и через него он увидел собственную реальность. Его любили, о нем беспокоились, независимо от его достоинств. Он снова пристыжено опустил глаза. Элис отвернулась к плите. Бабушка заполняла тишину воспоминаниями, подробностями болезней умерших родственников, выздоровлений, рецидивов, угасания и смерти. «М-м», — бормотал он, кивая и разглядывая выщербленную поверхность стола. Бессознательно он выбрал свое прежнее место: по правую руку от отца, рядом с Тейси.
— Чай, — объявила Элис.
Водрузив чайник на подставку, она похлопала его по круглому бочку. Поставила чашку перед сыном. И, сложив руки, стала ждать, пока он нальет себе чаю или сделает еще что-нибудь. Он взглянул матери в глаза и собирался заговорить, ответить на ее немой вопрос, если сможет подыскать слова. Но тут дверь буфетной распахнулась и в нее вошла Лили с близнецами и Тони Баком.
— Привет, дядя Оберон, — вскричали в унисон близнецы (мальчик Бад и девочка Блоссом), словно он только что показался на горизонте, а они окликали его издали.
Оберон уставился на них: успев раза в два увеличиться в размерах, они к тому же научились говорить. Когда он уезжал, они еще не разговаривали, так ведь? Целиком умещались в холщовой сумке, в которой их носила мать? Подталкиваемая близнецами, Лили начала обшаривать буфеты в поисках чего-нибудь вкусненького. Одинокий чайник их не устраивал, по их убеждению, тут требовалось особенное меню. Тони Бак пожал Оберону руку и спросил:
— Ну, как там, в Городе?
— Отлично, — отозвался Оберон в той же дружески-деловитой манере.
Тони повернулся к Элис:
— Тейси говорит, может, нам сегодня приготовить парочку кроликов.
— Ох, Тони, это было бы просто здорово.
Тут в дверях появилась сама Тейси, звавшая Тони.
— Идет, ма? — спросила она.
— А как же. Лучше, чем тунец.
— Заколоть откормленного теленка. — Мамди была единственной, кому могла прийти в голову эта фраза. — И приготовить фрикасе.
— Смоки будет рад без памяти, — сказала Элис Оберону. — Он любит кроликов, но всегда стесняется попросить.
— Слушайте, — начал Оберон, — не нужно затевать суету из-за… — Из самоуничижения он не решился произнести «меня». — То есть, всего лишь потому…
— Дядя Оберон, — спросил Бад, — а бандюг ты видел?
— А?
— Бандюг. — Он нацелил на Оберона руку с хищно поджатыми ногтями. — Которые нападают. В Городе.
— Ну, собственно…
Но Бад, краем глаза наблюдавший за своей сестрой Блоссом, заметил, что ей дали печенье, какого ему не предложили, и, соответственно, надо срочно потребовать свою долю.
— А теперь ступайте, ступайте! — распорядилась Лили.
— Хочешь посмотреть, как помрут кролики? — Дочь взяла Лили за руку.
— Не, не хочу. — Но Блоссом тянула ее за руку, желая наблюдать это жуткое и завораживающее зрелище вместе с матерью.
— Это всего на секундочку, — уговаривала она, ведя мать за собой. — Не трусь.
Лили, Бад и Блоссом, а с ними Тони вышли через летнюю кухню в огород. Тейси наполнила чашки для себя и Мамди и шагнула назад, к двери буфетной. Мамди последовала за ней.
Дверь сердито заскрипела им в спину.
Элис и Оберон остались в кухне одни. Нашествие кончилось так же внезапно, как началось.
— Итак, — заговорил Оберон, — все тут как будто живут припеваючи.
— Да. Припеваючи.
— Ты не будешь возражать, если я налью себе выпить? — Оберон поднялся, двигаясь медленно, как усталый старик.
— Нет, конечно. Там есть херес и, наверное, что-то еще.
Оберон достал пыльную бутылку виски.
— Льда нет, — сказала Элис. — Руди не пришел.
— Он все так же рубит лед?
— Да. Но в последнее время он болеет. А что касается Робина, — ты ведь его знаешь, он внук Руди — то от него толку, как от козла молока. Бедный старик.
Нелепо, но это оказалось последней соломинкой. Бедный старик Руди…
— Горе горькое, — произнес Оберон дрожащим голосом. — Горе горькое. — Он вперил взгляд в стакан виски, как в самое печальное зрелище, какое когда-либо видел. Перед глазами плыл туман и мерцали искры. Элис, встревожившись, медленно встала. — Я попал в беду, ма. В жуткую беду.
Оберон спрятал лицо в ладонях, ощущая свою ужасную беду как шершавый ком в горле и груди. Элис неуверенно положила руку ему на плечо, и Оберон, не плакавший уже много лет, не всплакнувший даже по Сильвии, знал, что сейчас разрыдается, как дитя. Ужасная беда набирала вес и силу и, пробивая себе путь наружу, жестоко сотрясала его тело, раздирала рот и исторгала из груди звуки, на какие, казалось ему, он раньше не был способен. Ну-ну, говорил он себе, ну-ну, однако беду было не остановить; вырываясь наружу, она росла, приходилось изгонять из себя все новые ее объемы. Оберон уронил голову на кухонный стол и зарыдал.
— Прости, — произнес он, когда к нему вернулась речь, — прости.
— Нет-нет. — Элис обняла его сопротивлявшееся пальто. — Нет, за что? — Оберон внезапно поднял голову, сбросил руку Элис, еще раз всхлипнул и успокоился. Грудь его вздымалась. — Все дело в смуглой девушке? — мягко, осторожно спросила Элис.
— В ней тоже.
— И в этом дурацком наследстве.
— В нем тоже.
Элис вытянула из его кармана носовой платок, краешек которого выглядывал наружу.
— Вот, — сказала она, потрясенная тем, что видит перед собой не залитое слезами лицо ребенка, а черты взрослого человека, искаженные горем. Она взглянула на платок. — Красивая вещица. Похоже на…
— Да, — кивнул Оберон, забрал платок и вытер им лицо. — Это работа Люси. — Он высморкался. — Подарок. На прощанье. Сказала, откроешь, когда вернешься домой. — Он то ли издал смешок, то ли еще раз всхлипнул, а потом сглотнул. — Да, красиво. — Он сунул платок обратно в карман, ссутулился и упер взгляд в одну точку. — О боже. Да уж, дела как сажа бела.
— Нет-нет. — Рука Элис легла на руку сына. Элис раздумывала. Оберону нужен был совет, а она не знала, что сказать. Ей было известно, где такой совет можно получить, но не откажут ли Оберону и правильно ли будет посылать его туда? — Знаешь, все в порядке, ей-богу в порядке, потому что… — Она приняла решение. — Потому что все в порядке. Все уладится.
— Конечно, — согласился Оберон, громко вздыхая. — Все уже прошло.
— Нет. — Элис крепче сжала его руку. — Пока не прошло, но… Случается только то, что должно случиться, так ведь? Я хочу сказать, просто так ничто не происходит, правда?
— Не знаю. Откуда мне знать.
Элис держала руку Оберона, но, увы, он стал слишком большим, чтобы целиком прижать его к себе, спрятать в объятиях и все ему открыть; поведать длинную-длинную повесть, такую длинную, что он заснет, не дождавшись конца; заснет, убаюканный голосом матери, ее теплом, биением ее сердца и уверенным спокойствием рассказа: и тогда, и тогда, и тогда; и еще удивительней; и не поверишь своим ушам; и вот ведь как вышло дело — повесть, которую Элис не умела рассказать Оберону, когда он был достаточно маленьким, чтобы ее выслушать, а теперь, когда она умеет, он вырос чересчур большим, чтобы нашептывать ему байки; теперь он не поверит, хотя все это сбудется, причем с ним самим. Однако видеть, как он блуждает во тьме, и молчать было не в ее силах.