Страница:
— Доктор Карр на обходе, — сухо сообщила мне секретарша. — Он просил вас подождать.
Я вошел в кабинет и сел, сбросив со стула кипу старых номеров «Американского журнала экспериментальной биологии». Через несколько минут появился профессор Карр. На нем был белый лабораторный халат, разумеется, расстегнутый (профессор-консультант никогда не застегивает лабораторный халат), на шее болтался стетоскоп. Воротник сорочки был изрядно потерт (профессор-консультант не так уж много зарабатывает), но черные туфли сверкали (профессор-консультант знает, что действительно важно, а что — нет). По своему обыкновению, Карр держался холодно, сдержанно и настороженно.
Злые языки утверждали, что Карр не просто осторожен, а бесстыдно подлизывается к начальству. Многие завидовали его быстрому успеху и уверенности в себе. У Карра было круглое детское личико с гладкими румяными щеками, на котором то и дело появлялась заразительная мальчишеская улыбка, очень помогавшая ему при общении с пациентами. Ею-то он меня и одарил.
— Привет, Джон, — Карр закрыл дверь в приемную и уселся за стол. Я едва мог разглядеть его за грудой журналов. Он снял с шеи стетоскоп, свернул его и сунул в карман, после чего воззрился на меня.
Полагаю, это неизбежно. Любой практикующий врач, который смотрит на людей из-за письменного стола, рано или поздно приобретает эту особую повадку и напяливает на лицо вдумчиво-вопросительную маску. Если вы ничем не больны, созерцать эту мину не ахти как приятно.
Вот и Льюис Карр тоже стал таким.
— Ты хочешь разузнать о Карен Рэндэлл, — заявил он тоном, больше подходящим для сообщения о важном научном открытии.
— Совершенно верно.
— По каким-то своим причинам.
— Совершенно верно.
— И все, что я скажу, останется между нами.
— Совершенно верно.
— Хорошо, тогда слушай. Меня там не было, но я внимательно следил за развитием событий.
В этом я не сомневался. Льюис Карр внимательно следил за всем, что творилось в Мемориалке, и знал больничные сплетни лучше любой сиделки. Он впитывал слухи, даже не замечая этого, как будто вдыхал воздух.
— Девчонку привезли в отделение экстренной помощи в четыре часа утра. Она уже умирала. Когда пришли санитары с носилками, у неё начался бред. Обильное вагинальное кровотечение, температура — тридцать восемь и девять, сухая кожа, ослабленный тургор, одышка, сердцебиение, пониженное давление. Все время просила пить.
Карр перевел дух.
— Ее осматривал стажер. Он велел взять перекрестную пробу, чтобы приступить к переливанию крови. Вытянули шприц, стали считать гематокрит и белые тельца. Быстро ввели литр пятипроцентного раствора глюкозы. Стажер попытался определить источник кровотечения, но не смог и дал ей окситоцин, чтобы закрыть матку и уменьшить потерю крови, после чего тампонировал влагалище. Узнав от матери девушки, кто она такая, стажер наложил в штаны и в панике позвал интерна, который извлек тампон и ввел Карен хорошую дозу пенициллина на случай возможного заражения. К сожалению, он сделал это, не заглянув в историю болезни и не спросив мать, на что у Карен аллергия.
— А у неё была повышенная чувствительность к пенициллину, — догадался я. — Как у девяти-десяти процентов пациентов.
— Да ещё какая повышенная! — подтвердил Карр. — Спустя десять минут после внутримышечной инъекции начались приступы удушья, хотя дыхательные пути были свободны. Тем временем из регистратуры принесли историю болезни, и интерн понял, что он натворил. Тогда он ввел ей в мышцу миллиграмм адреналина. Реакции не последовало, и интерн сделал внутривенные инъекции бенодрила, кортизона и аминофиллина. Карен дали кислород, но она посинела, забилась в судорогах и умерла менее чем через двадцать минут.
Я закурил сигарету и подумал, что едва ли мне захочется очутиться на месте этого интерна.
— Вероятно, девица все равно умерла бы, — продолжал Карр. — Разумеется, наверняка мы этого не знаем. Но все говорит за то, что она поступила в больницу, потеряв почти половину крови. А это, как ты знаешь, конец: наступает шок, который обычно бывает необратим. Так что, скорее всего, нам не удалось бы её спасти. Но это, конечно, ничего не меняет.
— А зачем интерн вообще давал ей пенициллин?
— Такой тут порядок, — ответил Карр. — При определенных симптомах его вводят обязательно. Обычно, если привозят женщину с подозрением на вагинальное кровотечение и в лихорадке, мы делаем ПВ, укладываем больную в постель и вводим ей антибиотик, чтобы предупредить возможную инфекцию, а на другой день выписываем. И отмечаем в истории болезни, что произошел самопроизвольный аборт.
— Так это и есть окончательный диагноз Карен Рэндэлл?
Карр Кивнул.
— Да, мы всегда так пишем. Это избавляет нас от объяснений с полицией. Сюда то и дело поступают женщины после подпольных абортов или самоабортов. Бывает, девчонки исходят пеной как перегруженные стиральные машины. Или истекают кровью. Все в истерике и все врут напропалую. Мы их латаем и без лишнего шума отправляем восвояси.
— И никогда не сообщаете в полицию?
— Мы врачи, а не блюстители закона. Таких девчонок здесь не меньше сотни в год. Если обо всех сообщать, мы из судов вылезать не будем. Какое уж тут лечение больных!
— Но ведь закон требует…
— Да, конечно, — поспешно согласился Карр. — Закон требует доносить. Он требует также, чтобы мы сообщали обо всех случаях хулиганства, но если закладывать каждого пьяного драчуна, этому конца и края не будет. Ни одно отделение неотложной помощи не сообщает обо всем, что там случается. Иначе просто невозможно работать.
— Но ведь речь идет об аборте…
— Ну подумай сам, — перебил меня Карр. — Довольно значительный процент этих случаев — самопроизвольные аборты. Разумеется, хватает и всего остального, но относиться к этому как-то по-другому не имеет смысла. Допустим, ты точно знаешь, что над девицей трудился барселонский мясник, и сообщаешь об этом в полицию. На другой день приходит сыщик, и девчонка говорит, что аборт был самопроизвольный. Или что она сама ковырялась в себе. В любом случае, правду она не скажет, и легавые начнут злиться. Прежде всего — на тебя, потому что это ты их вызвал.
— И что, такое случается?
— Конечно. Я дважды видел это воочию. Когда девчонки поступали к нам, они сходили с ума от страха и были убеждены, что умирают. Хотели рассчитаться с поганцами и требовали вызвать полицию. Но наутро, после профессионального ПВ, осознав, что все беды позади, уже не хотели связываться с легавыми. Те приходят, а девицы начинают валять дурака и делать вид, будто произошло недоразумение.
— И ты считаешь, что покрывать подпольных повитух — это нормально?
— Мы пытаемся вернуть людям здоровье, вот и все. Врач не имеет права на нравственные оценки. Мы помогаем пострадавшим по милости водителей-лихачей или от кулаков пьяных забияк. Но бить по рукам и читать нравоучения о вреде пьянства или обучать правилам движения — не наша работа.
Не испытывая желания вступать в спор, который наверняка ни к чему не приведет, я сменил тему и спросил:
— А почему собак повесили на Ли?
— Когда девушка умерла, миссис Рэндэлл впала в истерику, — отвечал Карр. — Начала орать так, что пришлось дать ей успокоительное. Угомонившись, она, тем не менее, продолжала утверждать, что аборт сделал доктор Ли. Так, мол, сказала её дочь. Поэтому она и позвонила в полицию.
— А как же диагноз?
— Самопроизвольный аборт? Формулировка осталась без изменений. Все законно: врачи могут истолковать случившееся именно так. Основой для обвинения в подпольном аборте стали отнюдь не клинические данные. А был аборт или нет — покажет вскрытие.
— Оно показало, что был, и довольно профессиональный, если не считать одного прокола в эндометрии. Это сделал человек, обладающий необходимыми навыками, но не настоящий мастер.
— Ты говорил с Ли?
— Сегодня утром, — ответил я. — Он утверждает, что не делал этого. Учитывая данные вскрытия, я ему верю.
— Ошибиться…
— Не думаю: Арт слишком хорош, чтобы так лопухнуться.
Карр извлек из кармана стетоскоп и принялся вертеть его в руках. Он явно разволновался.
— Чертовски поганое дело, — сказал он, наконец. — Чертовски.
— Надо разбирать завалы. Мы не можем спрятать головы в песок и бросить Ли на произвол судьбы.
— Разумеется, — согласился Карр. — Но Джей Ди очень расстроен.
— Могу себе представить.
— Узнав, как лечили его дочь, он едва не убил того незадачливого интерна. Я там был. Думал, он задушит бедного мальчишку голыми руками.
— Как зовут интерна?
— Роджер Уайтинг. Славный малый, хоть и хирург-гинеколог.
— Где он сейчас?
— Наверное, дома. Сменился в восемь утра. — Карр нахмурился и опять принялся теребить свой стетоскоп. — Джон, ты уверен, что хочешь влезть в это дело?
— Не хочу я никуда влезать. Будь у меня выбор, я бы сейчас сидел в лаборатории. Но выбора нет.
— Беда в том, что Джей Ди рвет и мечет, — задумчиво проговорил Карр. — Эта история уже стала всеобщим достоянием.
— Да, ты говорил.
— Я лишь хочу помочь тебе уразуметь, какое создалось положение. — Карр явно не желал встречаться со мной глазами. Он принялся перебирать вещи на своем столе. — Делом занимаются люди, которым и положено им заниматься. А у Ли, насколько я понимаю, хороший поверенный.
— Во всем этом слишком много неясностей.
— Дело в руках специалистов, — повторил Карр.
— Каких специалистов? Рэндэллов, что ли? Или тех болванов, которых я видел в полицейском участке?
— В Бостоне замечательная полиция, — заявил Карр.
— Не мели чепухи.
Он смиренно вздохнул.
— Что ты надеешься доказать?
— Что Ли этого не делал.
Карр покачал головой.
— Это неважно.
— А по-моему, как раз это и важно.
— Нет, — возразил Карр. — Важно другое. Дочь Джей Ди Рэндэлла погибла в результате подпольного аборта, и кто-то должен за это заплатить. Ли делает подпольные аборты, и доказать это в суде не составит труда. В жюри присяжных любого бостонского суда католиков больше половины. Они вынесут свое решение на основании общих принципов.
— Общих принципов?
— Ты понимаешь, о чем я, — буркнул Карр и неловко заерзал в кресле.
— Хочешь сказать, что Ли — козел отпущения?
— Совершенно верно. Ли — козел отпущения.
— Это мнение властей?
— В известной степени.
— А какова твоя точка зрения?
— Делая подпольные аборты, человек сталкивается с неизбежным риском. Он преступает закон. И когда он тайком выскабливает дочь знаменитого бостонского врача…
— Ли говорит, что не делал этого.
Карр грустно улыбнулся.
— По-твоему, это имеет значение?
8
9
10
Я вошел в кабинет и сел, сбросив со стула кипу старых номеров «Американского журнала экспериментальной биологии». Через несколько минут появился профессор Карр. На нем был белый лабораторный халат, разумеется, расстегнутый (профессор-консультант никогда не застегивает лабораторный халат), на шее болтался стетоскоп. Воротник сорочки был изрядно потерт (профессор-консультант не так уж много зарабатывает), но черные туфли сверкали (профессор-консультант знает, что действительно важно, а что — нет). По своему обыкновению, Карр держался холодно, сдержанно и настороженно.
Злые языки утверждали, что Карр не просто осторожен, а бесстыдно подлизывается к начальству. Многие завидовали его быстрому успеху и уверенности в себе. У Карра было круглое детское личико с гладкими румяными щеками, на котором то и дело появлялась заразительная мальчишеская улыбка, очень помогавшая ему при общении с пациентами. Ею-то он меня и одарил.
— Привет, Джон, — Карр закрыл дверь в приемную и уселся за стол. Я едва мог разглядеть его за грудой журналов. Он снял с шеи стетоскоп, свернул его и сунул в карман, после чего воззрился на меня.
Полагаю, это неизбежно. Любой практикующий врач, который смотрит на людей из-за письменного стола, рано или поздно приобретает эту особую повадку и напяливает на лицо вдумчиво-вопросительную маску. Если вы ничем не больны, созерцать эту мину не ахти как приятно.
Вот и Льюис Карр тоже стал таким.
— Ты хочешь разузнать о Карен Рэндэлл, — заявил он тоном, больше подходящим для сообщения о важном научном открытии.
— Совершенно верно.
— По каким-то своим причинам.
— Совершенно верно.
— И все, что я скажу, останется между нами.
— Совершенно верно.
— Хорошо, тогда слушай. Меня там не было, но я внимательно следил за развитием событий.
В этом я не сомневался. Льюис Карр внимательно следил за всем, что творилось в Мемориалке, и знал больничные сплетни лучше любой сиделки. Он впитывал слухи, даже не замечая этого, как будто вдыхал воздух.
— Девчонку привезли в отделение экстренной помощи в четыре часа утра. Она уже умирала. Когда пришли санитары с носилками, у неё начался бред. Обильное вагинальное кровотечение, температура — тридцать восемь и девять, сухая кожа, ослабленный тургор, одышка, сердцебиение, пониженное давление. Все время просила пить.
Карр перевел дух.
— Ее осматривал стажер. Он велел взять перекрестную пробу, чтобы приступить к переливанию крови. Вытянули шприц, стали считать гематокрит и белые тельца. Быстро ввели литр пятипроцентного раствора глюкозы. Стажер попытался определить источник кровотечения, но не смог и дал ей окситоцин, чтобы закрыть матку и уменьшить потерю крови, после чего тампонировал влагалище. Узнав от матери девушки, кто она такая, стажер наложил в штаны и в панике позвал интерна, который извлек тампон и ввел Карен хорошую дозу пенициллина на случай возможного заражения. К сожалению, он сделал это, не заглянув в историю болезни и не спросив мать, на что у Карен аллергия.
— А у неё была повышенная чувствительность к пенициллину, — догадался я. — Как у девяти-десяти процентов пациентов.
— Да ещё какая повышенная! — подтвердил Карр. — Спустя десять минут после внутримышечной инъекции начались приступы удушья, хотя дыхательные пути были свободны. Тем временем из регистратуры принесли историю болезни, и интерн понял, что он натворил. Тогда он ввел ей в мышцу миллиграмм адреналина. Реакции не последовало, и интерн сделал внутривенные инъекции бенодрила, кортизона и аминофиллина. Карен дали кислород, но она посинела, забилась в судорогах и умерла менее чем через двадцать минут.
Я закурил сигарету и подумал, что едва ли мне захочется очутиться на месте этого интерна.
— Вероятно, девица все равно умерла бы, — продолжал Карр. — Разумеется, наверняка мы этого не знаем. Но все говорит за то, что она поступила в больницу, потеряв почти половину крови. А это, как ты знаешь, конец: наступает шок, который обычно бывает необратим. Так что, скорее всего, нам не удалось бы её спасти. Но это, конечно, ничего не меняет.
— А зачем интерн вообще давал ей пенициллин?
— Такой тут порядок, — ответил Карр. — При определенных симптомах его вводят обязательно. Обычно, если привозят женщину с подозрением на вагинальное кровотечение и в лихорадке, мы делаем ПВ, укладываем больную в постель и вводим ей антибиотик, чтобы предупредить возможную инфекцию, а на другой день выписываем. И отмечаем в истории болезни, что произошел самопроизвольный аборт.
— Так это и есть окончательный диагноз Карен Рэндэлл?
Карр Кивнул.
— Да, мы всегда так пишем. Это избавляет нас от объяснений с полицией. Сюда то и дело поступают женщины после подпольных абортов или самоабортов. Бывает, девчонки исходят пеной как перегруженные стиральные машины. Или истекают кровью. Все в истерике и все врут напропалую. Мы их латаем и без лишнего шума отправляем восвояси.
— И никогда не сообщаете в полицию?
— Мы врачи, а не блюстители закона. Таких девчонок здесь не меньше сотни в год. Если обо всех сообщать, мы из судов вылезать не будем. Какое уж тут лечение больных!
— Но ведь закон требует…
— Да, конечно, — поспешно согласился Карр. — Закон требует доносить. Он требует также, чтобы мы сообщали обо всех случаях хулиганства, но если закладывать каждого пьяного драчуна, этому конца и края не будет. Ни одно отделение неотложной помощи не сообщает обо всем, что там случается. Иначе просто невозможно работать.
— Но ведь речь идет об аборте…
— Ну подумай сам, — перебил меня Карр. — Довольно значительный процент этих случаев — самопроизвольные аборты. Разумеется, хватает и всего остального, но относиться к этому как-то по-другому не имеет смысла. Допустим, ты точно знаешь, что над девицей трудился барселонский мясник, и сообщаешь об этом в полицию. На другой день приходит сыщик, и девчонка говорит, что аборт был самопроизвольный. Или что она сама ковырялась в себе. В любом случае, правду она не скажет, и легавые начнут злиться. Прежде всего — на тебя, потому что это ты их вызвал.
— И что, такое случается?
— Конечно. Я дважды видел это воочию. Когда девчонки поступали к нам, они сходили с ума от страха и были убеждены, что умирают. Хотели рассчитаться с поганцами и требовали вызвать полицию. Но наутро, после профессионального ПВ, осознав, что все беды позади, уже не хотели связываться с легавыми. Те приходят, а девицы начинают валять дурака и делать вид, будто произошло недоразумение.
— И ты считаешь, что покрывать подпольных повитух — это нормально?
— Мы пытаемся вернуть людям здоровье, вот и все. Врач не имеет права на нравственные оценки. Мы помогаем пострадавшим по милости водителей-лихачей или от кулаков пьяных забияк. Но бить по рукам и читать нравоучения о вреде пьянства или обучать правилам движения — не наша работа.
Не испытывая желания вступать в спор, который наверняка ни к чему не приведет, я сменил тему и спросил:
— А почему собак повесили на Ли?
— Когда девушка умерла, миссис Рэндэлл впала в истерику, — отвечал Карр. — Начала орать так, что пришлось дать ей успокоительное. Угомонившись, она, тем не менее, продолжала утверждать, что аборт сделал доктор Ли. Так, мол, сказала её дочь. Поэтому она и позвонила в полицию.
— А как же диагноз?
— Самопроизвольный аборт? Формулировка осталась без изменений. Все законно: врачи могут истолковать случившееся именно так. Основой для обвинения в подпольном аборте стали отнюдь не клинические данные. А был аборт или нет — покажет вскрытие.
— Оно показало, что был, и довольно профессиональный, если не считать одного прокола в эндометрии. Это сделал человек, обладающий необходимыми навыками, но не настоящий мастер.
— Ты говорил с Ли?
— Сегодня утром, — ответил я. — Он утверждает, что не делал этого. Учитывая данные вскрытия, я ему верю.
— Ошибиться…
— Не думаю: Арт слишком хорош, чтобы так лопухнуться.
Карр извлек из кармана стетоскоп и принялся вертеть его в руках. Он явно разволновался.
— Чертовски поганое дело, — сказал он, наконец. — Чертовски.
— Надо разбирать завалы. Мы не можем спрятать головы в песок и бросить Ли на произвол судьбы.
— Разумеется, — согласился Карр. — Но Джей Ди очень расстроен.
— Могу себе представить.
— Узнав, как лечили его дочь, он едва не убил того незадачливого интерна. Я там был. Думал, он задушит бедного мальчишку голыми руками.
— Как зовут интерна?
— Роджер Уайтинг. Славный малый, хоть и хирург-гинеколог.
— Где он сейчас?
— Наверное, дома. Сменился в восемь утра. — Карр нахмурился и опять принялся теребить свой стетоскоп. — Джон, ты уверен, что хочешь влезть в это дело?
— Не хочу я никуда влезать. Будь у меня выбор, я бы сейчас сидел в лаборатории. Но выбора нет.
— Беда в том, что Джей Ди рвет и мечет, — задумчиво проговорил Карр. — Эта история уже стала всеобщим достоянием.
— Да, ты говорил.
— Я лишь хочу помочь тебе уразуметь, какое создалось положение. — Карр явно не желал встречаться со мной глазами. Он принялся перебирать вещи на своем столе. — Делом занимаются люди, которым и положено им заниматься. А у Ли, насколько я понимаю, хороший поверенный.
— Во всем этом слишком много неясностей.
— Дело в руках специалистов, — повторил Карр.
— Каких специалистов? Рэндэллов, что ли? Или тех болванов, которых я видел в полицейском участке?
— В Бостоне замечательная полиция, — заявил Карр.
— Не мели чепухи.
Он смиренно вздохнул.
— Что ты надеешься доказать?
— Что Ли этого не делал.
Карр покачал головой.
— Это неважно.
— А по-моему, как раз это и важно.
— Нет, — возразил Карр. — Важно другое. Дочь Джей Ди Рэндэлла погибла в результате подпольного аборта, и кто-то должен за это заплатить. Ли делает подпольные аборты, и доказать это в суде не составит труда. В жюри присяжных любого бостонского суда католиков больше половины. Они вынесут свое решение на основании общих принципов.
— Общих принципов?
— Ты понимаешь, о чем я, — буркнул Карр и неловко заерзал в кресле.
— Хочешь сказать, что Ли — козел отпущения?
— Совершенно верно. Ли — козел отпущения.
— Это мнение властей?
— В известной степени.
— А какова твоя точка зрения?
— Делая подпольные аборты, человек сталкивается с неизбежным риском. Он преступает закон. И когда он тайком выскабливает дочь знаменитого бостонского врача…
— Ли говорит, что не делал этого.
Карр грустно улыбнулся.
— По-твоему, это имеет значение?
8
Чтобы стать кардиохирургом, надо окончить колледж, а потом учиться ещё двенадцать лет. Четыре года — медицинская школа, год — стажировка, три года — общая хирургия, два — хирургия грудной полости и ещё два — сердечно-сосудистая хирургия. Кроме того, дяде Сэму тоже вынь да положь два года.
Принять на свои плечи такое бремя может лишь личность особого склада, способная и готовая пройти долгий нудный путь к намеченной цели. И, когда, наконец, наступает пора самостоятельных операций, к столу подходит уже совсем другой человек, человек едва ли не новой разновидности. Опыт и преданность избранному поприщу превращают его в отшельника. В каком-то смысле слова отчуждение — часть его профессиональной подготовки. Все хирурги — люди одинокие.
Вот о чем размышлял я, глядя из наблюдательной будки сквозь стеклянный потолок операционной № 9. Кабина была встроена прямо в потолок, и я мог следить за ходом операции: и помещение, и персонал были как на ладони. Студенты и стажеры нередко приходили сюда посмотреть. В операционной был микрофон, поэтому я слышал все звуки — позвякивание инструментов, ритмичное шипение респиратора, тихие голоса. Нажав кнопку, можно поговорить с хирургами, но, когда кнопка отпущена, они уже не слышат вас.
Я забрался в будку после того, как посетил кабинет Джей Ди Рэндэлла. Мне хотелось взглянуть на историю болезни Карен, но секретарша Рэндэлла сказала, что у неё нет этой папки. История болезни хранилась у самого Джей Ди, а Джей Ди был сейчас внизу, в операционной, чем немало удивил меня. Я думал, он не выйдет на работу и потратит день на размышления о случившемся с Карен. Но, по-видимому, эта мысль просто не пришла ему в голову.
Секретарша сообщила мне, что операция, вероятно, уже заканчивается, но одного взгляда сквозь стеклянный потолок оказалось достаточно, чтобы понять: это не так. И грудная клетка, и сердце пациента все ещё были вскрыты, ассистенты и не начинали накладывать швы. Я вовсе не хотел мешать им и решил заглянуть ещё раз попозже, чтобы попытаться раздобыть историю болезни Карен.
Но все-таки не удержался и немного понаблюдал за хирургами. Операция на открытом сердце — завораживающее зрелище, в этом действе есть что-то фантастическое, сказочное, оно представляет собой некое единение дивного сна и жуткого кошмара. Только наяву.
В операционной было шестнадцать человек, включая четверку хирургов. Четкие расчетливые движения участников напоминали какой-то сюрреалистический балет. Пациент за зеленой ширмой казался карликом рядом с громадным аппаратом, временно заменявшим ему сердце и легкие. Эта штуковина возле стола не уступала размерами автомобилю. В сияющем серебристом корпусе плавно вертелись шестеренки, работали поршни.
В изголовье стола стоял анестезиолог, ловко управлявшийся со своим оборудованием. Вокруг него вертелись несколько медсестер. Двое операторов аппарата искусственной вентиляции следили за его работой. Им помогали сестры и санитары. Я попытался определить, который из хирургов Рэндэлл, но не смог: в халатах и масках они ничем не отличались один от другого и казались какими-то взаимозаменяемыми деталями, хотя на самом деле один из этих четверых отвечал за все действия пятнадцати своих сотрудников, за собственные решения и за состояние семнадцатого человека, находившегося сейчас в операционной, — человека, сердце которого было остановлено.
В углу стоял экран с электрокардиограммой. Нормальная ЭКГ — это дрожащая линия, каждый излом которой соответствует одному удару сердца, импульсу электрического тока, приводящего в движение сердечную мышцу. Сейчас линия была ровной — просто черта, которая, казалось бы, ничего не означает. На деле же она отражала главный из всех существующих в медицине критериев и означала, что пациент мертв. Я присмотрелся к его грудной клетке и увидел розовые легкие. Они были неподвижны: человек на столе не дышал. За него это делала машина. Она гнала по сосудам кровь, насыщала её кислородом, удаляла из организма углекислый газ. Этот аппарат работал в больнице уже лет десять, и пока в него не вносились никакие усовершенствования.
Люди в операционной не испытывали ни малейшего трепета ни перед этим агрегатом, ни перед лицом таинства, в котором они участвовали. Они просто работали, с толком и знанием дела. Наверное, поэтому происходящее и казалось фантастикой.
Я наблюдал это зрелище минут пять, не замечая хода времени, потом вышел в коридор, где стояли двое стажеров в шапочках. Их маски болтались на бечевках. Стажеры уплетали пончики, запивали их кофе и смеялись, обсуждая какое-то свидание вслепую.
Принять на свои плечи такое бремя может лишь личность особого склада, способная и готовая пройти долгий нудный путь к намеченной цели. И, когда, наконец, наступает пора самостоятельных операций, к столу подходит уже совсем другой человек, человек едва ли не новой разновидности. Опыт и преданность избранному поприщу превращают его в отшельника. В каком-то смысле слова отчуждение — часть его профессиональной подготовки. Все хирурги — люди одинокие.
Вот о чем размышлял я, глядя из наблюдательной будки сквозь стеклянный потолок операционной № 9. Кабина была встроена прямо в потолок, и я мог следить за ходом операции: и помещение, и персонал были как на ладони. Студенты и стажеры нередко приходили сюда посмотреть. В операционной был микрофон, поэтому я слышал все звуки — позвякивание инструментов, ритмичное шипение респиратора, тихие голоса. Нажав кнопку, можно поговорить с хирургами, но, когда кнопка отпущена, они уже не слышат вас.
Я забрался в будку после того, как посетил кабинет Джей Ди Рэндэлла. Мне хотелось взглянуть на историю болезни Карен, но секретарша Рэндэлла сказала, что у неё нет этой папки. История болезни хранилась у самого Джей Ди, а Джей Ди был сейчас внизу, в операционной, чем немало удивил меня. Я думал, он не выйдет на работу и потратит день на размышления о случившемся с Карен. Но, по-видимому, эта мысль просто не пришла ему в голову.
Секретарша сообщила мне, что операция, вероятно, уже заканчивается, но одного взгляда сквозь стеклянный потолок оказалось достаточно, чтобы понять: это не так. И грудная клетка, и сердце пациента все ещё были вскрыты, ассистенты и не начинали накладывать швы. Я вовсе не хотел мешать им и решил заглянуть ещё раз попозже, чтобы попытаться раздобыть историю болезни Карен.
Но все-таки не удержался и немного понаблюдал за хирургами. Операция на открытом сердце — завораживающее зрелище, в этом действе есть что-то фантастическое, сказочное, оно представляет собой некое единение дивного сна и жуткого кошмара. Только наяву.
В операционной было шестнадцать человек, включая четверку хирургов. Четкие расчетливые движения участников напоминали какой-то сюрреалистический балет. Пациент за зеленой ширмой казался карликом рядом с громадным аппаратом, временно заменявшим ему сердце и легкие. Эта штуковина возле стола не уступала размерами автомобилю. В сияющем серебристом корпусе плавно вертелись шестеренки, работали поршни.
В изголовье стола стоял анестезиолог, ловко управлявшийся со своим оборудованием. Вокруг него вертелись несколько медсестер. Двое операторов аппарата искусственной вентиляции следили за его работой. Им помогали сестры и санитары. Я попытался определить, который из хирургов Рэндэлл, но не смог: в халатах и масках они ничем не отличались один от другого и казались какими-то взаимозаменяемыми деталями, хотя на самом деле один из этих четверых отвечал за все действия пятнадцати своих сотрудников, за собственные решения и за состояние семнадцатого человека, находившегося сейчас в операционной, — человека, сердце которого было остановлено.
В углу стоял экран с электрокардиограммой. Нормальная ЭКГ — это дрожащая линия, каждый излом которой соответствует одному удару сердца, импульсу электрического тока, приводящего в движение сердечную мышцу. Сейчас линия была ровной — просто черта, которая, казалось бы, ничего не означает. На деле же она отражала главный из всех существующих в медицине критериев и означала, что пациент мертв. Я присмотрелся к его грудной клетке и увидел розовые легкие. Они были неподвижны: человек на столе не дышал. За него это делала машина. Она гнала по сосудам кровь, насыщала её кислородом, удаляла из организма углекислый газ. Этот аппарат работал в больнице уже лет десять, и пока в него не вносились никакие усовершенствования.
Люди в операционной не испытывали ни малейшего трепета ни перед этим агрегатом, ни перед лицом таинства, в котором они участвовали. Они просто работали, с толком и знанием дела. Наверное, поэтому происходящее и казалось фантастикой.
Я наблюдал это зрелище минут пять, не замечая хода времени, потом вышел в коридор, где стояли двое стажеров в шапочках. Их маски болтались на бечевках. Стажеры уплетали пончики, запивали их кофе и смеялись, обсуждая какое-то свидание вслепую.
9
Доктор медицины Роджер Уайтинг проживал на третьем этаже многоквартирного дома, стоявшего на ближнем к больнице склоне Маячного холма. В этом убогом районе селились те, кому было не по карману жилье на Луисбергской площади. Дверь мне открыла жена Уайтинга, невзрачная женщина на седьмом или восьмом месяце беременности. На лице её застыла встревоженная мина.
— Что вам угодно?
— Я Джон Берри, патологоанатом из Линкольновской больницы. Мне хотелось бы побеседовать с вашим супругом.
Она окинула меня долгим подозрительным взглядом.
— Муж пытается уснуть. Он работал двое суток подряд и очень устал.
— У меня чрезвычайно важное дело.
За спиной женщины вросла фигура тщедушного молодого человека в белых мешковатых штанах. Он выглядел не просто уставшим, а совершенно изнуренным и насмерть перепуганным.
— В чем дело?
— Я хотел бы поговорить с вами о Карен Рэндэлл.
— Я уже раз десять все объяснял. Спросите лучше доктора Карра.
— Я был у него.
Уайтинг провел ладонью по волосам и повернулся к жене.
— Все хорошо, дорогая. Налей мне кофе, пожалуйста. Не угодно ли чашечку? — спросил он меня.
— Да, если можно.
Мы устроились в тесной гостиной, обставленной дешевой ветхой мебелью, и я сразу почувствовал себя как дома. Каких-нибудь несколько лет назад я и сам был интерном и прекрасно знал, что такое безденежье, тревога, подавленность, черная работа по скользящему графику, когда среди ночи тебя то и дело кличет медсестра, чтобы получить «добро» на очередную пилюлю аспирина для пациента Джонса, когда приходится усилием воли соскребаться с топчана и осматривать больного. Знал, как легко допустить роковую ошибку в эти предутренние часы. В бытность мою стажером я однажды едва не убил старика, у которого было слабое сердце. Когда спишь три часа за двое суток, можно таких дров наломать. И пропади оно все пропадом.
— Я понимаю, что вы устали, и не отниму у вас много времени, — сказал я.
— Нет-нет, — с очень серьезным видом ответил Уайтинг. — Если я сумею чем-то помочь… Ну, то есть…
В комнату вошла миссис Уайтинг с двумя чашками кофе. Она окинула меня неприязненным взглядом. Кофе оказался жидким.
— Хочу расспросить вас о состоянии девушки в момент её поступления. Вы тогда были в приемном покое?
— Нет, я пытался вздремнуть. Меня позвали.
— Во сколько это было?
— В четыре часа плюс-минус несколько минут.
— Расскажите, как все происходило.
— Я прилег, не раздеваясь, в каморке возле травмпункта, но едва успел задремать, как меня позвали. Я только что поставил капельницу одной старухе, которая все время норовит выдернуть иголку, да ещё врет, что это делает кто-то другой, — Уайтинг тяжко вздохнул. — Короче, намучился я с ней и был совсем осоловевший, а тут ещё срочный вызов. Я встал, окатил голову холодной водой, вытерся и отправился в приемный покой. Девушку как раз вносили.
— Она была в сознании?
— Да, хотя почти не соображала. Потеряла много крови и была белая как мел. Бредила, тряслась в лихорадке. Мы не могли толком измерить температуру, потому что больная клацала зубами. Но кое-как определили. Тридцать восемь и девять. После этого начали брать перекрестную пробу.
— Что ещё вы сделали?
— Медсестры укутали её одеялом и подсунули под ноги подставки, чтобы кровь приливала к голове. Затем я осмотрел её. Было вагинальное кровотечение, и мы поставили диагноз: самопроизвольный аборт.
— В крови были какие-нибудь сгустки? — спросил я.
— Нет.
— Никаких фрагментов тканей? Может быть, лоскутья детского места?
— Нет, ничего такого. Но кровотечение началось задолго до её поступления к нам. Ее одежда… — Уайтинг умолк и уставился в угол. Наверное, перед его мысленным взором опять встала вчерашняя картина. — Одежда была очень тяжелая. Санитарам пришлось повозиться, чтобы снять её.
— Девушка произнесла что-нибудь членораздельное, пока её раздевали?
— В общем-то нет. Бормотала время от времени. Кажется, что-то про старика. То ли «мой старик», то ли просто «старик», не знаю. Но речь была невнятная, да никто и не прислушивался.
— Больше она ничего не сказала?
Уайтинг покачал головой.
— Нет, когда срезали одежду, она все норовила прикрыться. Однажды произнесла: «Не смейте так со мной обращаться», а потом спросила: «Где я?». Но это было в бреду. Она почти ничего не соображала.
— Как вы боролись с кровотечением?
— Пытался локализовать. Это оказалось непросто, да ещё время поджимало. Нам никак не удавалось установить лампы. В конце концов я решил использовать марлевые тампоны и заняться возмещением кровопотери.
— А где все это время была миссис Рэндэлл?
— Ждала за дверью. Держалась молодцом, пока мы не сообщили ей, что случилось, а потом сломалась. Совсем расклеилась.
— А что с бумагами Карен? Она когда-нибудь лежала в вашей больнице?
— Я увидел её карточку, только когда… когда все было кончено. Их приходится доставлять из регистратуры, на это требуется время. Но я знаю, что она наблюдалась у нас. С пятнадцатилетнего возраста у неё ежегодно брали мазок на рак матки, дважды в год обследовали и брали кровь. За её здоровьем следили весьма и весьма пристально. Оно и неудивительно.
— Вы не заметили в её истории болезни чего-нибудь необычного? Кроме аллергических реакций?
Уайтинг печально улыбнулся.
— А разве их не достаточно?
На какое-то мгновение меня охватила злость. Парень напуган, это понятно, но зачем такое усердное самобичевание? Люди ещё будут умирать у него на руках. Много людей. И пора бы уже свыкнуться с этой мыслью. Равно как и с мыслью о том, что он всегда может дать маху. Ошибки неизбежны, в том числе и роковые. Мне хотелось сказать Уайтингу, что, если бы он потрудился спросить миссис Рэндэлл, нет ли у Карен аллергических реакций, и получил отрицательный ответ, сейчас ему нечего было бы опасаться. Разумеется, Карен все равно умерла бы, но никто не смог бы обвинить в этом Уайтинга. Промах стажера заключался не в том, что он убил Карен Рэндэлл, а в том, что не испросил на это разрешения.
Но я не стал говорить ему об этом.
— В истории болезни были какие-нибудь упоминания о душевных расстройствах?
— Нет.
— Ничего примечательного?
— Ничего, — ответил Уайтинг и вдруг нахмурился. — Погодите-ка. Была одна странность. С полгода назад Карен направили на просвечивание черепной коробки.
— Вы видели снимки?
— Нет, только просмотрел отчет рентгенолога.
— И что?
— Все в норме, никакой патологии.
— Зачем делались эти снимки?
— Там не сказано.
— Может быть, она попала в какую-нибудь аварию? Упала или разбилась на автомобиле?
— Не знаю.
— Кто направил её на рентген?
— Вероятно, доктор Рэндэлл. Питер Рэндэлл. Она наблюдалась у него.
— Зачем понадобилось делать эти снимки? Должна же быть какая-то причина.
— Да, — согласился Уайтинг. Но, похоже, этот вопрос не очень интересовал его. Молодой стажер долго и печально смотрел на свою чашку и, наконец, отпил глоток кофе. — Надеюсь, — сказал он, — они прижмут этого подпольного ковыряльщика и размажут его по стенке. Такому любого наказания будет мало.
Я встал. Мальчишка был подавлен. Казалось, он вот-вот ударится в слезы. Над его врачебной карьерой, сулившей успех, теперь нависла опасность: он допустил ошибку и угробил дочь знаменитого эскулапа. И, разумеется, Уайтинг не мог думать ни о чем другом. В приливе злости, отчаяния и жалости к себе он тоже искал козла отпущения. Искал усерднее, чем кто-либо другой.
— Вы намереваетесь обосноваться в Бостоне? — спросил я его.
— Вообще-то была такая мысль, — искоса взглянув на меня, ответил Уайтинг.
Расставшись с ним, я позвонил Льюису Карру. Теперь я просто сгорал от желания увидеть историю болезни Карен Рэндэлл и выяснить, зачем ей просвечивали голову.
— Лью, мне снова понадобится твоя помощь, — сказал я.
— О! — Судя по тону, эта весть наполнила его душу радостью.
— Да, я непременно должен заполучить историю болезни.
— Мне казалось, мы уже это проходили.
— Да, но открылись кое-какие новые обстоятельства. С каждой минутой дело становится все запутаннее. Зачем её направили на рент…
— Извини, — перебил меня Карр, — но я не могу быть тебе полезен.
— Лью, даже если история болезни у Рэндэлла, он не будет держать ее…
— Извини, Джон, но мне придется проторчать здесь до конца рабочего дня. И завтра тоже. У меня просто не будет времени.
Он говорил сдержанным тоном человека, который тщательно подбирает слова и мысленно проговаривает их, прежде чем произнести вслух.
— Да что стряслось? Неужто Рэндэлл велел тебе держать рот на замке?
— По-моему, — ответил Карр, — этим делом должны заниматься люди, располагающие всеми необходимыми для его расследования средствами. Я такими средствами не располагаю. Уверен, что и другие врачи в таком же положении.
Я прекрасно понимал, куда он клонит. Арт Ли в свое время посмеивался над присущим всем врачам стремлением ни в коем случае не попасть в щекотливое положение и их привычкой прятаться в словесном тумане. Арт называл это «финт Пилата».
— Ну что ж, — проговорил я, — если ты действительно так считаешь, то и ладно.
Повесив трубку, я подумал, что, в общем-то, ничего неожиданного не произошло. Льюис Карр был пай-мальчиком и никогда не нарушал правил игры. А значит, не нарушит и впредь.
— Что вам угодно?
— Я Джон Берри, патологоанатом из Линкольновской больницы. Мне хотелось бы побеседовать с вашим супругом.
Она окинула меня долгим подозрительным взглядом.
— Муж пытается уснуть. Он работал двое суток подряд и очень устал.
— У меня чрезвычайно важное дело.
За спиной женщины вросла фигура тщедушного молодого человека в белых мешковатых штанах. Он выглядел не просто уставшим, а совершенно изнуренным и насмерть перепуганным.
— В чем дело?
— Я хотел бы поговорить с вами о Карен Рэндэлл.
— Я уже раз десять все объяснял. Спросите лучше доктора Карра.
— Я был у него.
Уайтинг провел ладонью по волосам и повернулся к жене.
— Все хорошо, дорогая. Налей мне кофе, пожалуйста. Не угодно ли чашечку? — спросил он меня.
— Да, если можно.
Мы устроились в тесной гостиной, обставленной дешевой ветхой мебелью, и я сразу почувствовал себя как дома. Каких-нибудь несколько лет назад я и сам был интерном и прекрасно знал, что такое безденежье, тревога, подавленность, черная работа по скользящему графику, когда среди ночи тебя то и дело кличет медсестра, чтобы получить «добро» на очередную пилюлю аспирина для пациента Джонса, когда приходится усилием воли соскребаться с топчана и осматривать больного. Знал, как легко допустить роковую ошибку в эти предутренние часы. В бытность мою стажером я однажды едва не убил старика, у которого было слабое сердце. Когда спишь три часа за двое суток, можно таких дров наломать. И пропади оно все пропадом.
— Я понимаю, что вы устали, и не отниму у вас много времени, — сказал я.
— Нет-нет, — с очень серьезным видом ответил Уайтинг. — Если я сумею чем-то помочь… Ну, то есть…
В комнату вошла миссис Уайтинг с двумя чашками кофе. Она окинула меня неприязненным взглядом. Кофе оказался жидким.
— Хочу расспросить вас о состоянии девушки в момент её поступления. Вы тогда были в приемном покое?
— Нет, я пытался вздремнуть. Меня позвали.
— Во сколько это было?
— В четыре часа плюс-минус несколько минут.
— Расскажите, как все происходило.
— Я прилег, не раздеваясь, в каморке возле травмпункта, но едва успел задремать, как меня позвали. Я только что поставил капельницу одной старухе, которая все время норовит выдернуть иголку, да ещё врет, что это делает кто-то другой, — Уайтинг тяжко вздохнул. — Короче, намучился я с ней и был совсем осоловевший, а тут ещё срочный вызов. Я встал, окатил голову холодной водой, вытерся и отправился в приемный покой. Девушку как раз вносили.
— Она была в сознании?
— Да, хотя почти не соображала. Потеряла много крови и была белая как мел. Бредила, тряслась в лихорадке. Мы не могли толком измерить температуру, потому что больная клацала зубами. Но кое-как определили. Тридцать восемь и девять. После этого начали брать перекрестную пробу.
— Что ещё вы сделали?
— Медсестры укутали её одеялом и подсунули под ноги подставки, чтобы кровь приливала к голове. Затем я осмотрел её. Было вагинальное кровотечение, и мы поставили диагноз: самопроизвольный аборт.
— В крови были какие-нибудь сгустки? — спросил я.
— Нет.
— Никаких фрагментов тканей? Может быть, лоскутья детского места?
— Нет, ничего такого. Но кровотечение началось задолго до её поступления к нам. Ее одежда… — Уайтинг умолк и уставился в угол. Наверное, перед его мысленным взором опять встала вчерашняя картина. — Одежда была очень тяжелая. Санитарам пришлось повозиться, чтобы снять её.
— Девушка произнесла что-нибудь членораздельное, пока её раздевали?
— В общем-то нет. Бормотала время от времени. Кажется, что-то про старика. То ли «мой старик», то ли просто «старик», не знаю. Но речь была невнятная, да никто и не прислушивался.
— Больше она ничего не сказала?
Уайтинг покачал головой.
— Нет, когда срезали одежду, она все норовила прикрыться. Однажды произнесла: «Не смейте так со мной обращаться», а потом спросила: «Где я?». Но это было в бреду. Она почти ничего не соображала.
— Как вы боролись с кровотечением?
— Пытался локализовать. Это оказалось непросто, да ещё время поджимало. Нам никак не удавалось установить лампы. В конце концов я решил использовать марлевые тампоны и заняться возмещением кровопотери.
— А где все это время была миссис Рэндэлл?
— Ждала за дверью. Держалась молодцом, пока мы не сообщили ей, что случилось, а потом сломалась. Совсем расклеилась.
— А что с бумагами Карен? Она когда-нибудь лежала в вашей больнице?
— Я увидел её карточку, только когда… когда все было кончено. Их приходится доставлять из регистратуры, на это требуется время. Но я знаю, что она наблюдалась у нас. С пятнадцатилетнего возраста у неё ежегодно брали мазок на рак матки, дважды в год обследовали и брали кровь. За её здоровьем следили весьма и весьма пристально. Оно и неудивительно.
— Вы не заметили в её истории болезни чего-нибудь необычного? Кроме аллергических реакций?
Уайтинг печально улыбнулся.
— А разве их не достаточно?
На какое-то мгновение меня охватила злость. Парень напуган, это понятно, но зачем такое усердное самобичевание? Люди ещё будут умирать у него на руках. Много людей. И пора бы уже свыкнуться с этой мыслью. Равно как и с мыслью о том, что он всегда может дать маху. Ошибки неизбежны, в том числе и роковые. Мне хотелось сказать Уайтингу, что, если бы он потрудился спросить миссис Рэндэлл, нет ли у Карен аллергических реакций, и получил отрицательный ответ, сейчас ему нечего было бы опасаться. Разумеется, Карен все равно умерла бы, но никто не смог бы обвинить в этом Уайтинга. Промах стажера заключался не в том, что он убил Карен Рэндэлл, а в том, что не испросил на это разрешения.
Но я не стал говорить ему об этом.
— В истории болезни были какие-нибудь упоминания о душевных расстройствах?
— Нет.
— Ничего примечательного?
— Ничего, — ответил Уайтинг и вдруг нахмурился. — Погодите-ка. Была одна странность. С полгода назад Карен направили на просвечивание черепной коробки.
— Вы видели снимки?
— Нет, только просмотрел отчет рентгенолога.
— И что?
— Все в норме, никакой патологии.
— Зачем делались эти снимки?
— Там не сказано.
— Может быть, она попала в какую-нибудь аварию? Упала или разбилась на автомобиле?
— Не знаю.
— Кто направил её на рентген?
— Вероятно, доктор Рэндэлл. Питер Рэндэлл. Она наблюдалась у него.
— Зачем понадобилось делать эти снимки? Должна же быть какая-то причина.
— Да, — согласился Уайтинг. Но, похоже, этот вопрос не очень интересовал его. Молодой стажер долго и печально смотрел на свою чашку и, наконец, отпил глоток кофе. — Надеюсь, — сказал он, — они прижмут этого подпольного ковыряльщика и размажут его по стенке. Такому любого наказания будет мало.
Я встал. Мальчишка был подавлен. Казалось, он вот-вот ударится в слезы. Над его врачебной карьерой, сулившей успех, теперь нависла опасность: он допустил ошибку и угробил дочь знаменитого эскулапа. И, разумеется, Уайтинг не мог думать ни о чем другом. В приливе злости, отчаяния и жалости к себе он тоже искал козла отпущения. Искал усерднее, чем кто-либо другой.
— Вы намереваетесь обосноваться в Бостоне? — спросил я его.
— Вообще-то была такая мысль, — искоса взглянув на меня, ответил Уайтинг.
Расставшись с ним, я позвонил Льюису Карру. Теперь я просто сгорал от желания увидеть историю болезни Карен Рэндэлл и выяснить, зачем ей просвечивали голову.
— Лью, мне снова понадобится твоя помощь, — сказал я.
— О! — Судя по тону, эта весть наполнила его душу радостью.
— Да, я непременно должен заполучить историю болезни.
— Мне казалось, мы уже это проходили.
— Да, но открылись кое-какие новые обстоятельства. С каждой минутой дело становится все запутаннее. Зачем её направили на рент…
— Извини, — перебил меня Карр, — но я не могу быть тебе полезен.
— Лью, даже если история болезни у Рэндэлла, он не будет держать ее…
— Извини, Джон, но мне придется проторчать здесь до конца рабочего дня. И завтра тоже. У меня просто не будет времени.
Он говорил сдержанным тоном человека, который тщательно подбирает слова и мысленно проговаривает их, прежде чем произнести вслух.
— Да что стряслось? Неужто Рэндэлл велел тебе держать рот на замке?
— По-моему, — ответил Карр, — этим делом должны заниматься люди, располагающие всеми необходимыми для его расследования средствами. Я такими средствами не располагаю. Уверен, что и другие врачи в таком же положении.
Я прекрасно понимал, куда он клонит. Арт Ли в свое время посмеивался над присущим всем врачам стремлением ни в коем случае не попасть в щекотливое положение и их привычкой прятаться в словесном тумане. Арт называл это «финт Пилата».
— Ну что ж, — проговорил я, — если ты действительно так считаешь, то и ладно.
Повесив трубку, я подумал, что, в общем-то, ничего неожиданного не произошло. Льюис Карр был пай-мальчиком и никогда не нарушал правил игры. А значит, не нарушит и впредь.
10
Путь от дома Уайтинга к медицинской школе пролегал мимо Линкольновской больницы. Проезжая, я увидел возле будки для вызова такси Фрэнка Конвея; он стоял, нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы пальто и вперив взор в мостовую, в позе человека, которого одолевают тоска и застарелая одуряющая усталость. Я подкатил к тротуару.
— Хотите, подвезу?
— Мне надо в детскую больницу, — ответил Конвей, немного удивившись моей предупредительности: мы с ним никогда не были близкими друзьями. Врач он прекрасный, но человек — не приведи, господь. От него уже сбежали две жены, причем вторая — через полгода после свадьбы.
— Хотите, подвезу?
— Мне надо в детскую больницу, — ответил Конвей, немного удивившись моей предупредительности: мы с ним никогда не были близкими друзьями. Врач он прекрасный, но человек — не приведи, господь. От него уже сбежали две жены, причем вторая — через полгода после свадьбы.