Майкл Крайтон
Вынужденная мера
Понедельник, 10 октября
1
Все кардиохирурги — подонки, и Конвей не исключение. В половине девятого утра он вломился в патолабораторию в зеленом халате, зеленой шапочке и багровом мареве бешенства. Когда Конвей в ярости, он имеет обыкновение говорить совершенно невыразительным тоном, цедя слова сквозь стиснутые зубы; физиономия его делается пурпурной, а на висках выступают лиловые пятна.
— Придурки! — прошипел Конвей. — Чертовы придурки!
Он ударил кулаком по стене, да так, что в шкафах зазвенели склянки.
Мы сразу поняли, в чем дело. Конвей ежедневно проводит по две операции на открытом сердце, и первая начинается в половине седьмого утра. Если два часа спустя он врывается в патолабораторию, причина тому может быть только одна.
— Безмозглая неуклюжая скотина! — взревел Конвей и пинком опрокинул корзинку для бумаг. Та с грохотом покатилась по полу. — Я вобью его пустую голову в плечи! Как пить дать вобью!
Он поморщился и возвел очи горе, словно взывал ко Всевышнему. И Всевышний, и все мы уже неоднократно слышали эту злобную ругань, сопровождаемую зубовным скрежетом. Конвей выдерживал репертуар так же неукоснительно, как кинотеатр повторного фильма.
Иногда объектом его праведного гнева становился ассистент, вскрывавший грудную клетку. Иногда — медсестры, а порой — оператор аппарата искусственного дыхания. Но, как ни странно, Конвей никогда не злился на самого Конвея.
— Даже если я доживу до ста лет, — прошипел он, — все равно не видать мне толкового анестезиолога. Никогда. Их просто не существует. Все анестезиологи — тупые безмозглые засранцы!
Мы переглянулись. На этот раз «плохим мальчиком» оказался Херби. Раза четыре в год нести тяжкий груз вины выпадало ему. Все остальное время Херби и Конвей были добрыми друзьями. Конвей превозносил его до небес, величая лучшим анестезиологом в стране и утверждая, что ни Сондрик из Бригхэмской больницы, ни Льюис из Майо, ни кто угодно другой в подметки не годится нашему Херби.
Но четыре раза в год Херби оказывался повинным в СНС, что на жаргоне резаков означало «смерть на столе». В сердечно-сосудистой хирургии СНС — явление весьма распространенное. Большинство хирургов убивает процентов пятнадцать своих пациентов. Конвей гробит восемь человек из ста.
Фрэнк Конвей великолепен. Да ещё и удачлив. У него легкая рука, он наделен особым чутьем и теряет всего восемь процентов больных — вот почему мы терпим его жуткий норов и эти вспышки всесокрушающей ярости. Однажды Конвей лягнул наш лабораторный микроскоп и причинил больнице ущерб на сумму сто долларов. Но никто и бровью не повел, потому что Конвей гробит только восемь человек из каждой сотни.
Разумеется, по Бостону ползали разные слушки о нем. Злые языки утверждали, что у Конвея есть свои, особые способы понижения «процента убоя». Поговаривали, будто бы он избегает случаев, чреватых осложнениями, не режет престарелых больных, не признает новаций и не применяет рискованных необкатанных методик. Разумеется, все эти утверждения — не более чем наветы. На самом деле Конвей сохранял столь низкий «процент убоя» по одной-единственной причине: он был великим кардиохирургом. Все очень просто.
А такой мелкий недостаток, как мерзейший характер, был, по всеобщему мнению, лишь продолжением его достоинств.
— Подонок, недоумок вонючий, — изрек Конвей и обвел лабораторию испепеляющим взглядом. — Кто нынче за главного?
— Я, — ответил ваш покорный слуга. Я занимал должность старшего патологоанатома, и сегодня мне выпало быть начальником смены, а значит, отдавать распоряжения и визировать всю писанину. — Вам понадобится стол?
— Да. Черт побери!
— Когда?
— Ближе к вечеру.
Конвей имел обыкновение вскрывать своих покойников по вечерам и зачастую возился с ними до глубокой ночи. Казалось, таким образом он карает себя за потерю больного. На эти вскрытия не допускались даже его стажеры. Кое-кто говорил, будто Конвей рыдает над вскрытыми трупами. Другие, наоборот, утверждали, что он посмеивается, орудуя ножом. Но что происходило в анатомичке на самом деле, знал один Конвей.
— Я скажу дежурному, — пообещал я. — Вам зарезервируют бокс.
— Да. Черт побери! — Он хлопнул ладонью по столу. — Мать четверых детей!
— Я поручу дежурному все подготовить.
— Сердце остановилось раньше, чем мы добрались до желудочка. Мы массировали тридцать пять минут, а оно даже не трепыхнулось!
— Как её звали? В регистратуре спросят имя.
— Макферсон, — ответил Конвей. — Миссис Макферсон.
Он повернулся и пошел прочь, но остановился в дверях. Плечи его поникли. Конвей покачнулся и едва не упал.
— Господи… — вымолвил он. — Мать четверых детей… Что я скажу её мужу?
Он поднял руки, как это делают все хирурги — ладонями к себе — и укоризненно уставился на свои пальцы, словно они предали его. Что ж, в известном смысле так оно и было.
— Боже мой, — сказал Конвей. — Надо было учиться на кожника. Ни один кожник ещё никого не угробил.
Выдав эту тираду, он пинком распахнул дверь лаборатории и был таков.
Когда Конвей ушел, бледный как смерть стажер-первогодок повернулся ко мне и спросил:
— Он всегда такой?
— Да, — ответил я. — Всегда.
За окном медленно ползли по дороге машины, окутанные мелкой октябрьской изморосью. Я смотрел на них и думал, насколько легче мне было бы посочувствовать Конвею, не знай я, что своей выходкой он преследовал лишь одну цель — выпустить пар. Это был своего рода обряд успокоения, смирения ярости, обряд, который Конвей отправлял всякий раз, когда терял пациента. Полагаю, иначе он просто не мог. И все же большинство наших работников предпочло бы, чтобы Конвей брал пример с Делонга из Далласа, который после каждой неудачи разгадывал французские кроссворды, или с Арчера из Чикаго, имевшего обыкновение отмечать очередную СНС походом к парикмахеру.
Добро бы Конвей только расстраивал нас своими набегами на лабораторию. Но нет, он ещё срывал нам график. По утрам у лаборантов всегда запарка: надо исследовать срезы тканей, и обычно мы не укладываемся в сроки.
Я отвернулся от окна и взял следующий препарат. Лаборатория работает по поточному методу; патологоанатомы стоят вдоль высоких столов и разглядывают биопсии. Перед каждым висит микрофон, который включается нажатием на утопленную в пол педаль. Таким образом, руки остаются свободными. Получив результат, лаборант давит на педаль и начинает вещать в микрофон, а все его слова записываются на пленку. Потом секретарши перепечатывают эти отчеты и подшивают к историям болезни.
Всю последнюю неделю я старался бросить курить, поэтому очередной образец пришелся как нельзя кстати: это был белый сгусток на срезе легочной ткани. На розовом ярлычке значилось имя пациента, который лежал сейчас на операционном столе с разверстой грудной клеткой. Стоявшие вокруг него хирурги ждали патодиагноз, чтобы продолжить операцию. Если опухоль доброкачественная, они проведут лобэктомию и удалят часть легкого, а если злокачественная — вырежут все легкое целиком и уберут лимфатические узлы.
Я надавил на педаль.
— Пациент АО-четыре-пять-два-три-три-шесть. Джозеф Магнусон. Образец — фрагмент верхней доли правого легкого. Размер… — я отпустил педаль и измерил длину и ширину образца, — пять на семь с половиной сантиметров. Легочная ткань бледно-розовая, крепитантная (это значит, что она насыщена воздухом и похрустывает. Такое состояние считается нормальным). Плевра гладкая, блестящая, никаких признаков волокон или спаек. Небольшое кровоизлияние. В паренхиме — белый сгусток неправильной формы, размером… — я измерил сгусток, — около двух сантиметров в поперечнике. На срезе белесый и, кажется, твердый. Видимой фибральной капсулы нет, заметны небольшие нарушения структуры прилегающих тканей… Предварительный диагноз — рак легкого, предположительно злокачественного развития, метастатический. Точка. Подпись: Джон Берри.
Я сделал срез с белого сгустка и быстро заморозил его. Единственный надежный способ определения характера опухоли — микроскопическое исследование. Мгновенная заморозка позволяет оперативно подготовить срез. В обычных условиях, прежде чем положить исследуемый препарат на предметный столик, его вымачивают в шести или семи лотках. На это уходит как минимум шесть часов, иногда — несколько суток. Но хирург не может ждать.
Как только ткань замерзла, я выдвинул микротом, окрасил препарат и положил его на предметный столик. Даже под маломощным объективом мне была прекрасно видна кружевная легочная ткань с хрупкими альвеолярными мешочками, благодаря которым осуществляется газообмен между кровью и вдыхаемым воздухом. Белая масса была здесь совсем не к месту.
Я снова надавил на педаль.
— Микроскопическое исследование замороженного среза. Очевидно, белесое вещество состоит из недифференцированных клеток паренхимы, вторгнувшихся в окружающие здоровые ткани. В клетках много гиперхроматических ядер неправильной формы, регистрируется большое число клеточных делений. Замечены многоядровые гигантские клетки. Четко очерченной капсулы нет. Первое впечатление — злокачественное новообразование на ранней стадии. Обратите внимание на уровень антракоза в прилегающих тканях.
Антракоз — это отложение микрочастиц каменного угля в легких. Вдохнув углерод, содержащийся в сигаретном дыме или городском смоге, организм уже никогда не избавится от него. Так эта гадость в легких и останется.
Зазвонил телефон. Наверняка Скэнлон из операционной. Мы не уложились в отпущенные тридцать секунд, вот он и мочится в штаны кипятком. Скэнлон — типичный хирург: он способен радоваться жизни, только пока режет кого-нибудь. Скэнлон терпеть не может праздного созерцания здоровенной дыры, которую проделал в груди пациента собственными руками, а ждать отчета из лаборатории для него — нож острый. Он не в силах уразуметь, что после того, как хирург берет биопсию и кидает её в стальной лоток, санитару приходится на своих двоих добираться от отделения до патолаборатории, чтобы передать срез нам. А ещё Скэнлон никак не допетрит, что в больнице ещё одиннадцать операционных, и с семи до девяти утра в них сущий ад. В этот отрезок времени в лаборатории вкалывают четверо стажеров и патологоанатомов, но даже они не справляются с потоком биопсий. Поэтому мы не укладываемся в график. Конечно, можно и успевать, но тогда рискуешь поставить неверный диагноз, а хирургам это ни к чему. Вот они и ноют, как Конвей. Убивают время. Да и вообще все хирурги страдают манией преследования, спросите любого психиатра, он вам скажет.
Я подошел к телефону и стянул резиновую перчатку. Ладонь была мокрой от пота, я вытер её о штаны и снял трубку. Мы стараемся обращаться с телефоном бережно, но все равно в конце смены его приходится протирать сперва спиртом, а потом формалином.
— Берри слушает.
— Берри, ну что вы там возитесь?
После визита Конвея меня так и подмывало облаять Скэнлона, но я обуздал это желание и спокойно ответил:
— У вас злокачественная.
— Так я и думал, — буркнул Скэнлон таким тоном, словно вся работа патолаборатории — пустая трата времени.
— Угу, — хмыкнул я и повесил трубку.
Страшно хотелось курить. После завтрака я обошелся только одной сигаретой, хотя обычно высаживал две подряд. На столе меня уже ждали образцы тканей почки, желчного пузыря и аппендикса. Я принялся натягивать перчатку, и в этот миг послышался щелчок селектора.
— Доктор Берри?
— Я слушаю.
Селектор у нас очень чувствительный. Можно говорить из любого угла лаборатории, не повышая голоса, секретарша все равно услышит. Микрофон висит высоко под потолком, потому что раньше новые стажеры по неведению своему подбегали к нему и орали во всю глотку, отвечая на вызов. А у девушки в приемной лопались барабанные перепонки.
— Доктор Берри, звонит ваша супруга.
Я помолчал несколько секунд. У нас с Джудит заведено негласное правило: никаких звонков по утрам. С семи до одиннадцати мне вздохнуть некогда, а работаю я шесть дней в неделю. Иногда — и все семь, если кому-нибудь из наших случится прихворнуть. Обычно Джудит свято чтит заведенный порядок. Она не позвонила мне, даже когда Джонни врезался на своем трехколесном велосипеде в кузов пикапа и разбил лоб так, что пришлось наложить пятнадцать швов.
— Хорошо, соедините, — сказал я и посмотрел на руку. Я успел натянуть перчатку только на пальцы. Снова сняв её, я зашагал обратно к телефону.
— Алло?
— Джон? — Голос Джудит дрожал. Такого не бывало уже много лет, с того дня, когда умер её отец.
— Что такое?
— Джон, мне только что позвонил Артур Ли.
С акушером-гинекологом Артуром Ли мы дружили уже много лет. Он был шафером на нашей свадьбе.
— Что у него стряслось?
— Он попал в передрягу и хотел поговорить с тобой.
— Какая ещё передряга? — спросил я и махнул рукой одному из стажеров, чтобы он занял мое место за столом. Мы не могли прекратить обработку биопсий.
— Не знаю, — ответила Джудит. — Но он в тюрьме.
Сначала я подумал, что произошло недоразумение.
— Ты уверена?
— Да. Он только что звонил. Джон, это как-то связано с…
— Понятия не имею. Я знаю не больше твоего, — я прижал трубку плечом и, сняв другую перчатку, бросил обе в пластмассовую корзину для мусора. — Сейчас съезжу к нему, а ты сиди дома и не волнуйся. Вероятно, какой-нибудь пустяк. Может, Арт опять наклюкался.
— Хорошо, — тихо ответила Джудит.
— Не волнуйся, — повторил я.
— Ладно, не буду.
— Я скоро позвоню.
Положив трубку, я снял фартук, повесил его на крючок за дверью и отправился в кабинет Сандерсона. Сандерсон заведовал патологоанатомическим отделением и держался с большим достоинством. Ему исполнилось сорок восемь, и седина уже тронула виски. У Сандерсона было умное лицо с тяжелым подбородком. И ровно столько же причин для страхов, сколько у меня.
— Арт в кутузке, — сообщил я ему.
Сандерсон закрыл папку с отчетом о вскрытии.
— С какой стати?
— Понятия не имею. Хочу повидать его.
— Мне поехать с вами?
— Не надо, лучше уж я один.
— Позвоните мне, как только что-то узнаете, — попросил Сандерсон, глядя на меня поверх очков в тонкой оправе.
— Непременно.
Он кивнул. Когда я выходил, Сандерсон уже снова раскрыл папку и углубился в чтение. Если принесенная мною весть расстроила его, внешне он никак этого не выказал. Такой уж он человек, наш Сандерсон.
В фойе больницы я сунул руку в карман и нащупал ключи от машины, но тут вспомнил, что не знаю, где держат Арта, и подошел к справочной, чтобы позвонить Джудит. За конторкой сидела Салли Планка, добродушная белокурая девица, чье имя служило нашим стажерам неиссякаемым источником всевозможных шуточек. Дозвонившись, я спросил Джудит, в какой кутузке сидит Арт, но моя жена этого не знала: не догадалась поинтересоваться. Пришлось звонить супруге Арта, Бетти, красавице и умнице, обладательнице степени доктора биохимии, полученной в Стэнфорде. До недавнего времени Бетти вела исследовательскую работу в Гарварде, но потом родила третьего ребенка и забросила науку. Вообще-то она была спокойной женщиной и на моей памяти вышла из себя лишь однажды, когда Джордж Ковач надрался встельку и залил мочой весь двор домика Ли.
Бетти пребывала в состоянии тихого шока. Будто автомат, она сообщила мне, что Артур сидит на Чарльз-стрит в центре города. Его взяли утром, на пороге дома, когда он собирался отправиться на работу. Дети очень переживают, и Бетти не пустила их в школу. Но как быть дальше? Что им сказать? Господи!
Я посоветовал ей сказать им, что произошла ошибка, и повесил трубку.
Миновав вереницу сверкающих «кадиллаков», я вывел свой «фольксваген» со стоянки для персонала. Все эти здоровенные машины принадлежали практикующим врачам; патологоанатомы получают жалование из больничной кассы и не могут позволить себе завести такую холеную лошадку с лоснящимися боками.
Было без четверти девять, самый час «пик». Всяк, кто ездит по Бостону на машине, играет со смертью, потому что наш город занимает первое место в Америке по числу дорожных происшествий, опережая даже Лос-Анджелес. Это вам скажет любой фельдшер «скорой помощи» или патологоанатом. Нам то и дело приходится вскрывать трупы жертв автомобильных катастроф. Здешние водители носятся как угорелые, и, когда дежуришь в приемном покое неотложки, создается впечатление, что в городе развернулись военные действия: мертвые тела поступают почти непрерывно. Джудит винит в этом депрессию. Арт же твердит, что дело в вероисповедании. Садясь за руль, бостонские католики уповают на покровительство Всевышнего и бездумно прут через двойную разметку на встречную полосу. Но Арт — циник. Однажды на вечеринке в больнице какой-то хирург рассказывал о том, сколько глазных травм наносят фигурки, которыми водители украшают приборные щитки. Машины сталкиваются, пассажиров швыряет вперед, и какая-нибудь пятнадцатисантиметровая мадонна выбивает им глаза. Арт послушал-послушал, да и говорит: «Это — самая забавная корка, какую я когда-либо слышал!» Он хохотал буквально до слез, до колик, хватался за живот, сгибался пополам и все повторял: «Ослепленные верой! Ослепленные верой!» Рассказчик был хирургом-косметологом и не понял юмора. Полагаю, потому, что залатал на своем веку слишком много пустых глазниц. А вот Арт ржал до судорог.
Большинство гостей на той вечеринке сочло его смех дурным тоном. Полагаю, я был единственным, кто сумел понять, почему Арт посчитал свою шутку такой удачной. И, пожалуй, никто, кроме меня, не знал, какая нервная у Арта работа.
Мы с Артом подружились ещё в бытность студентами медицинского факультета. Арт — большая умница и очень искусный лекарь, да ещё считает врачевание своим призванием. Парень он своевольный и, подобно большинству практикующих врачей, немного самодур. Арт мнит себя корифеем, но ведь и на старуху бывает проруха. Возможно, он и впрямь слишком важничает, но я его не виню: он выполняет очень важную работу. В конце концов, кто-то же должен делать аборты.
Не знаю, когда именно он начал заниматься этим. Наверное, сразу же после стажировки. Аборт — не ахти какая сложная операция. Набив руку, её без труда сможет сварганить и сиделка. Дело нехитрое. Но в этом нехитром деле есть одна маленькая закавыка: аборты запрещены законом.
Я очень хорошо помню тот день, когда мне стало известно о проделках Арта. Кто-то из наших стажеров все удивлялся тому, что слишком много образцов, поступающих в лабораторию после профилактических выскабливаний, дают положительный результат. Профилактические выскабливания, ПВ, назначаются при самых разных недомоганиях — нарушениях менструального цикла, болях, межменструальных кровотечениях. Но уж очень часто анализы показывали наличие беременности. Я струхнул. Стажеры были молоды и болтливы, и я тотчас заявил им, что не считаю происходящее темой для шуточек, и их зубоскальство может серьезно подорвать репутацию хорошего врача. Парни мигом протрезвели, а я отправился на поиски Артура. Он сидел в больничном кафетерии и безмятежно уписывал пончики, запивая их кофе. Я подошел к нему и сказал безо всяких предисловий:
— Арт, меня кое-что беспокоит.
— Надеюсь, не по гинекологической части? — спросил он и весело рассмеялся.
— Да как сказать. Я тут ненароком подслушал разговор нескольких наших стажеров. Вроде бы, в прошлом месяце пять или шесть твоих соскобов показали наличие беременности. Тебе об этом сообщили?
Безмятежного веселья как не бывало.
— Да, сообщили, — настороженно ответил Арт.
— Я просто хочу, чтобы ты был в курсе. У тебя могут возникнуть трения с патологоанатомической комиссией. Если это всплывет…
Арт покачал головой.
— Никаких трений не будет.
— Ты и сам прекрасно понимаешь, как это выглядит со стороны.
— Да, — ответил он. — Это выглядит так, будто я делаю аборты.
Арт говорил едва слышно, вперив в меня тяжелый взгляд. Я почувствовал холодок под ложечкой.
— Пожалуй, нам надо обсудить это за выпивкой, — предложил он. — Ты сможешь освободиться часам к шести?
— Надеюсь.
— Тогда встретимся на стоянке. А если выкроишь время, посмотри, пожалуйста, историю болезни одной из моих пациенток.
— Хорошо, — ответил я и задумчиво насупил брови.
— Сюзэнн Блэк. Номер АО 221365.
Я записал эти сведения на салфетке, теряясь в догадках, с чего бы вдруг Арту запоминать номер. Память врача хранит множество сведений о пациентах, но только не номера их карточек.
— Изучи этот случай повнимательнее, — посоветовал мне Арт. — И — никому ни слова, пока не поговоришь со мной.
Недоумевая, я вернулся в лабораторию и снова взялся за работу. В тот день мне предстояло делать вскрытие, и я освободился только в четыре пополудни. В регистратуре я без труда нашел историю болезни Сюзэнн Блэк и просмотрел её, не сходя с места — благо, тетрадочка была не очень толстая. Сюзэнн Блэк, двадцатилетняя первокурсница одного из бостонских колледжей, обратилась к доктору Ли с жалобой на нарушения менструального цикла. Незадолго до прихода к Арту она перенесла коревую краснуху, после чего у неё развилась хроническая усталость. В конце концов факультетский врач заподозрил мононуклеоз и осмотрел Сюзэнн. Примерно раз в 7-10 дней у неё случались небольшие кровотечения, нормального цикла не наблюдалось. Это продолжалось два месяца и сопровождалось упадком сил.
Общее физическое состояние было более-менее в норме, если не считать легкого озноба. Анализы крови хорошие, разве что уровень гемоглобина низковат.
Чтобы упорядочить цикл, доктор Ли назначил ей ПВ. Это было в 1956 году, до внедрения гормональной терапии. ПВ прошло нормально, никаких признаков опухоли или беременности выявлено не было. Сюзэнн наблюдали ещё три месяца. Цикл полностью восстановился.
Заурядный случай. Болезнь или нервное напряжение могут расстроить биологические часы женского организма и нарушить менструальный цикл. ПВ — это своего рода подводка часов. Я никак не мог уразуметь, почему Арт решил обратить мое внимание на эту больную. Просмотрев отчет патологоанатомов об анализах тканей, я увидел, что он подписан доктором Сандерсоном. Всего несколько строк: общий вид — норма, вид под микроскопом — норма.
Я водворил историю болезни на место и вернулся в лабораторию, по-прежнему не понимая, в чем тут фокус. Малость послонялся по комнате, сделал несколько мелких работ и, наконец, засел за отчет о вскрытии.
Ума не приложу, почему я вдруг вспомнил о предметном стекле.
В Линкольновской больнице, как и в большинстве других, предметные стекла с мазками приобщают к историям болезни и хранят вечно. И если вдруг вас заинтересует образец, взятый двадцать или тридцать лет назад, вы всегда можете сходить и посмотреть его. Предметные стекла стоят в длинных ящиках навроде картотечных, под которые в нашей больнице отведено специальное помещение.
Я нашел нужный ящик, а в нем — микроскопический препарат номер 1365. На ярлычке значился номер истории болезни, стояли инициалы доктора Сандерсона и ещё две буквы — ПВ.
Я взял предметное стекло с собой в лабораторию. Один из десяти микроскопов на длинном столе оказался свободным. Устроив препарат на предметном столике, я приник к окуляру.
Мне хватило одного взгляда. Препарат представлял собой соскоб с внутренней стенки матки. Вполне нормальная ткань в профилеративной фазе. Но меня удивила тонировка. Препарат был окрашен зенкен-формалином, который дает ярко-синий или зеленый цвета. Такой краситель применялся нечасто, только если возникали какие-то затруднения с диагностикой. Обычно мы пользуемся гематоксилин-эозином, придающим препаратам розовый или лиловый оттенки. А если употреблен другой краситель, причины такого решения непременно излагаются в отчете патологоанатома.
Однако доктор Сандерсон даже не упомянул о том, что препарат был окрашен зенкен-формалином.
Напрашивался очевидный вывод: предметное стекло подменили. Я посмотрел на ярлычок. Почерк, несомненно, принадлежал Сандерсону. Что же случилось?
Ответы на этот вопрос не заставили себя ждать. Сандерсон мог забыть вписать в отчет сведения о необычном красителе. Мог заказать два среза, один — с з-ф, другой — с г-э, но сохранился только первый. Наконец, кто-то мог просто напутать.
Но ни один из этих ответов не показался мне убедительным. Силясь разгадать головоломку и сгорая от нетерпения, я ждал, когда часы пробьют шесть. Наконец мы встретились с Артом на стоянке, и я сел в его машину. Арт предложил уехать куда-нибудь подальше от больницы, чтобы спокойно поговорить, и мы покатили.
— Ну, читал историю болезни? — спросил Арт.
— Да, — ответил я. — Весьма занятная писанина.
— Срез смотрел?
— Конечно. Это оригинал?
— Ты хочешь знать, был ли он взят у Сюзэнн Блэк? Разумеется, нет.
— Надо было действовать осторожнее. Ты прокололся с красителем и теперь можешь попасть в передрягу. Откуда этот препарат?
Арт усмехнулся.
— Из хранилища биологических образцов. Соскоб со здоровой матки.
— Кто осуществил подмену?
— Сандерсон. Мы тогда были новичками в этой игре. Сандерсону пришло в голову сунуть в ящик подложный препарат и описать его как подлинный. Теперь-то мы, конечно, действуем гораздо тоньше. Всякий раз, когда к Сандерсону попадает здоровый соскоб, он делает несколько лишних препаратов и хранит их про запас.
— Придурки! — прошипел Конвей. — Чертовы придурки!
Он ударил кулаком по стене, да так, что в шкафах зазвенели склянки.
Мы сразу поняли, в чем дело. Конвей ежедневно проводит по две операции на открытом сердце, и первая начинается в половине седьмого утра. Если два часа спустя он врывается в патолабораторию, причина тому может быть только одна.
— Безмозглая неуклюжая скотина! — взревел Конвей и пинком опрокинул корзинку для бумаг. Та с грохотом покатилась по полу. — Я вобью его пустую голову в плечи! Как пить дать вобью!
Он поморщился и возвел очи горе, словно взывал ко Всевышнему. И Всевышний, и все мы уже неоднократно слышали эту злобную ругань, сопровождаемую зубовным скрежетом. Конвей выдерживал репертуар так же неукоснительно, как кинотеатр повторного фильма.
Иногда объектом его праведного гнева становился ассистент, вскрывавший грудную клетку. Иногда — медсестры, а порой — оператор аппарата искусственного дыхания. Но, как ни странно, Конвей никогда не злился на самого Конвея.
— Даже если я доживу до ста лет, — прошипел он, — все равно не видать мне толкового анестезиолога. Никогда. Их просто не существует. Все анестезиологи — тупые безмозглые засранцы!
Мы переглянулись. На этот раз «плохим мальчиком» оказался Херби. Раза четыре в год нести тяжкий груз вины выпадало ему. Все остальное время Херби и Конвей были добрыми друзьями. Конвей превозносил его до небес, величая лучшим анестезиологом в стране и утверждая, что ни Сондрик из Бригхэмской больницы, ни Льюис из Майо, ни кто угодно другой в подметки не годится нашему Херби.
Но четыре раза в год Херби оказывался повинным в СНС, что на жаргоне резаков означало «смерть на столе». В сердечно-сосудистой хирургии СНС — явление весьма распространенное. Большинство хирургов убивает процентов пятнадцать своих пациентов. Конвей гробит восемь человек из ста.
Фрэнк Конвей великолепен. Да ещё и удачлив. У него легкая рука, он наделен особым чутьем и теряет всего восемь процентов больных — вот почему мы терпим его жуткий норов и эти вспышки всесокрушающей ярости. Однажды Конвей лягнул наш лабораторный микроскоп и причинил больнице ущерб на сумму сто долларов. Но никто и бровью не повел, потому что Конвей гробит только восемь человек из каждой сотни.
Разумеется, по Бостону ползали разные слушки о нем. Злые языки утверждали, что у Конвея есть свои, особые способы понижения «процента убоя». Поговаривали, будто бы он избегает случаев, чреватых осложнениями, не режет престарелых больных, не признает новаций и не применяет рискованных необкатанных методик. Разумеется, все эти утверждения — не более чем наветы. На самом деле Конвей сохранял столь низкий «процент убоя» по одной-единственной причине: он был великим кардиохирургом. Все очень просто.
А такой мелкий недостаток, как мерзейший характер, был, по всеобщему мнению, лишь продолжением его достоинств.
— Подонок, недоумок вонючий, — изрек Конвей и обвел лабораторию испепеляющим взглядом. — Кто нынче за главного?
— Я, — ответил ваш покорный слуга. Я занимал должность старшего патологоанатома, и сегодня мне выпало быть начальником смены, а значит, отдавать распоряжения и визировать всю писанину. — Вам понадобится стол?
— Да. Черт побери!
— Когда?
— Ближе к вечеру.
Конвей имел обыкновение вскрывать своих покойников по вечерам и зачастую возился с ними до глубокой ночи. Казалось, таким образом он карает себя за потерю больного. На эти вскрытия не допускались даже его стажеры. Кое-кто говорил, будто Конвей рыдает над вскрытыми трупами. Другие, наоборот, утверждали, что он посмеивается, орудуя ножом. Но что происходило в анатомичке на самом деле, знал один Конвей.
— Я скажу дежурному, — пообещал я. — Вам зарезервируют бокс.
— Да. Черт побери! — Он хлопнул ладонью по столу. — Мать четверых детей!
— Я поручу дежурному все подготовить.
— Сердце остановилось раньше, чем мы добрались до желудочка. Мы массировали тридцать пять минут, а оно даже не трепыхнулось!
— Как её звали? В регистратуре спросят имя.
— Макферсон, — ответил Конвей. — Миссис Макферсон.
Он повернулся и пошел прочь, но остановился в дверях. Плечи его поникли. Конвей покачнулся и едва не упал.
— Господи… — вымолвил он. — Мать четверых детей… Что я скажу её мужу?
Он поднял руки, как это делают все хирурги — ладонями к себе — и укоризненно уставился на свои пальцы, словно они предали его. Что ж, в известном смысле так оно и было.
— Боже мой, — сказал Конвей. — Надо было учиться на кожника. Ни один кожник ещё никого не угробил.
Выдав эту тираду, он пинком распахнул дверь лаборатории и был таков.
Когда Конвей ушел, бледный как смерть стажер-первогодок повернулся ко мне и спросил:
— Он всегда такой?
— Да, — ответил я. — Всегда.
За окном медленно ползли по дороге машины, окутанные мелкой октябрьской изморосью. Я смотрел на них и думал, насколько легче мне было бы посочувствовать Конвею, не знай я, что своей выходкой он преследовал лишь одну цель — выпустить пар. Это был своего рода обряд успокоения, смирения ярости, обряд, который Конвей отправлял всякий раз, когда терял пациента. Полагаю, иначе он просто не мог. И все же большинство наших работников предпочло бы, чтобы Конвей брал пример с Делонга из Далласа, который после каждой неудачи разгадывал французские кроссворды, или с Арчера из Чикаго, имевшего обыкновение отмечать очередную СНС походом к парикмахеру.
Добро бы Конвей только расстраивал нас своими набегами на лабораторию. Но нет, он ещё срывал нам график. По утрам у лаборантов всегда запарка: надо исследовать срезы тканей, и обычно мы не укладываемся в сроки.
Я отвернулся от окна и взял следующий препарат. Лаборатория работает по поточному методу; патологоанатомы стоят вдоль высоких столов и разглядывают биопсии. Перед каждым висит микрофон, который включается нажатием на утопленную в пол педаль. Таким образом, руки остаются свободными. Получив результат, лаборант давит на педаль и начинает вещать в микрофон, а все его слова записываются на пленку. Потом секретарши перепечатывают эти отчеты и подшивают к историям болезни.
Всю последнюю неделю я старался бросить курить, поэтому очередной образец пришелся как нельзя кстати: это был белый сгусток на срезе легочной ткани. На розовом ярлычке значилось имя пациента, который лежал сейчас на операционном столе с разверстой грудной клеткой. Стоявшие вокруг него хирурги ждали патодиагноз, чтобы продолжить операцию. Если опухоль доброкачественная, они проведут лобэктомию и удалят часть легкого, а если злокачественная — вырежут все легкое целиком и уберут лимфатические узлы.
Я надавил на педаль.
— Пациент АО-четыре-пять-два-три-три-шесть. Джозеф Магнусон. Образец — фрагмент верхней доли правого легкого. Размер… — я отпустил педаль и измерил длину и ширину образца, — пять на семь с половиной сантиметров. Легочная ткань бледно-розовая, крепитантная (это значит, что она насыщена воздухом и похрустывает. Такое состояние считается нормальным). Плевра гладкая, блестящая, никаких признаков волокон или спаек. Небольшое кровоизлияние. В паренхиме — белый сгусток неправильной формы, размером… — я измерил сгусток, — около двух сантиметров в поперечнике. На срезе белесый и, кажется, твердый. Видимой фибральной капсулы нет, заметны небольшие нарушения структуры прилегающих тканей… Предварительный диагноз — рак легкого, предположительно злокачественного развития, метастатический. Точка. Подпись: Джон Берри.
Я сделал срез с белого сгустка и быстро заморозил его. Единственный надежный способ определения характера опухоли — микроскопическое исследование. Мгновенная заморозка позволяет оперативно подготовить срез. В обычных условиях, прежде чем положить исследуемый препарат на предметный столик, его вымачивают в шести или семи лотках. На это уходит как минимум шесть часов, иногда — несколько суток. Но хирург не может ждать.
Как только ткань замерзла, я выдвинул микротом, окрасил препарат и положил его на предметный столик. Даже под маломощным объективом мне была прекрасно видна кружевная легочная ткань с хрупкими альвеолярными мешочками, благодаря которым осуществляется газообмен между кровью и вдыхаемым воздухом. Белая масса была здесь совсем не к месту.
Я снова надавил на педаль.
— Микроскопическое исследование замороженного среза. Очевидно, белесое вещество состоит из недифференцированных клеток паренхимы, вторгнувшихся в окружающие здоровые ткани. В клетках много гиперхроматических ядер неправильной формы, регистрируется большое число клеточных делений. Замечены многоядровые гигантские клетки. Четко очерченной капсулы нет. Первое впечатление — злокачественное новообразование на ранней стадии. Обратите внимание на уровень антракоза в прилегающих тканях.
Антракоз — это отложение микрочастиц каменного угля в легких. Вдохнув углерод, содержащийся в сигаретном дыме или городском смоге, организм уже никогда не избавится от него. Так эта гадость в легких и останется.
Зазвонил телефон. Наверняка Скэнлон из операционной. Мы не уложились в отпущенные тридцать секунд, вот он и мочится в штаны кипятком. Скэнлон — типичный хирург: он способен радоваться жизни, только пока режет кого-нибудь. Скэнлон терпеть не может праздного созерцания здоровенной дыры, которую проделал в груди пациента собственными руками, а ждать отчета из лаборатории для него — нож острый. Он не в силах уразуметь, что после того, как хирург берет биопсию и кидает её в стальной лоток, санитару приходится на своих двоих добираться от отделения до патолаборатории, чтобы передать срез нам. А ещё Скэнлон никак не допетрит, что в больнице ещё одиннадцать операционных, и с семи до девяти утра в них сущий ад. В этот отрезок времени в лаборатории вкалывают четверо стажеров и патологоанатомов, но даже они не справляются с потоком биопсий. Поэтому мы не укладываемся в график. Конечно, можно и успевать, но тогда рискуешь поставить неверный диагноз, а хирургам это ни к чему. Вот они и ноют, как Конвей. Убивают время. Да и вообще все хирурги страдают манией преследования, спросите любого психиатра, он вам скажет.
Я подошел к телефону и стянул резиновую перчатку. Ладонь была мокрой от пота, я вытер её о штаны и снял трубку. Мы стараемся обращаться с телефоном бережно, но все равно в конце смены его приходится протирать сперва спиртом, а потом формалином.
— Берри слушает.
— Берри, ну что вы там возитесь?
После визита Конвея меня так и подмывало облаять Скэнлона, но я обуздал это желание и спокойно ответил:
— У вас злокачественная.
— Так я и думал, — буркнул Скэнлон таким тоном, словно вся работа патолаборатории — пустая трата времени.
— Угу, — хмыкнул я и повесил трубку.
Страшно хотелось курить. После завтрака я обошелся только одной сигаретой, хотя обычно высаживал две подряд. На столе меня уже ждали образцы тканей почки, желчного пузыря и аппендикса. Я принялся натягивать перчатку, и в этот миг послышался щелчок селектора.
— Доктор Берри?
— Я слушаю.
Селектор у нас очень чувствительный. Можно говорить из любого угла лаборатории, не повышая голоса, секретарша все равно услышит. Микрофон висит высоко под потолком, потому что раньше новые стажеры по неведению своему подбегали к нему и орали во всю глотку, отвечая на вызов. А у девушки в приемной лопались барабанные перепонки.
— Доктор Берри, звонит ваша супруга.
Я помолчал несколько секунд. У нас с Джудит заведено негласное правило: никаких звонков по утрам. С семи до одиннадцати мне вздохнуть некогда, а работаю я шесть дней в неделю. Иногда — и все семь, если кому-нибудь из наших случится прихворнуть. Обычно Джудит свято чтит заведенный порядок. Она не позвонила мне, даже когда Джонни врезался на своем трехколесном велосипеде в кузов пикапа и разбил лоб так, что пришлось наложить пятнадцать швов.
— Хорошо, соедините, — сказал я и посмотрел на руку. Я успел натянуть перчатку только на пальцы. Снова сняв её, я зашагал обратно к телефону.
— Алло?
— Джон? — Голос Джудит дрожал. Такого не бывало уже много лет, с того дня, когда умер её отец.
— Что такое?
— Джон, мне только что позвонил Артур Ли.
С акушером-гинекологом Артуром Ли мы дружили уже много лет. Он был шафером на нашей свадьбе.
— Что у него стряслось?
— Он попал в передрягу и хотел поговорить с тобой.
— Какая ещё передряга? — спросил я и махнул рукой одному из стажеров, чтобы он занял мое место за столом. Мы не могли прекратить обработку биопсий.
— Не знаю, — ответила Джудит. — Но он в тюрьме.
Сначала я подумал, что произошло недоразумение.
— Ты уверена?
— Да. Он только что звонил. Джон, это как-то связано с…
— Понятия не имею. Я знаю не больше твоего, — я прижал трубку плечом и, сняв другую перчатку, бросил обе в пластмассовую корзину для мусора. — Сейчас съезжу к нему, а ты сиди дома и не волнуйся. Вероятно, какой-нибудь пустяк. Может, Арт опять наклюкался.
— Хорошо, — тихо ответила Джудит.
— Не волнуйся, — повторил я.
— Ладно, не буду.
— Я скоро позвоню.
Положив трубку, я снял фартук, повесил его на крючок за дверью и отправился в кабинет Сандерсона. Сандерсон заведовал патологоанатомическим отделением и держался с большим достоинством. Ему исполнилось сорок восемь, и седина уже тронула виски. У Сандерсона было умное лицо с тяжелым подбородком. И ровно столько же причин для страхов, сколько у меня.
— Арт в кутузке, — сообщил я ему.
Сандерсон закрыл папку с отчетом о вскрытии.
— С какой стати?
— Понятия не имею. Хочу повидать его.
— Мне поехать с вами?
— Не надо, лучше уж я один.
— Позвоните мне, как только что-то узнаете, — попросил Сандерсон, глядя на меня поверх очков в тонкой оправе.
— Непременно.
Он кивнул. Когда я выходил, Сандерсон уже снова раскрыл папку и углубился в чтение. Если принесенная мною весть расстроила его, внешне он никак этого не выказал. Такой уж он человек, наш Сандерсон.
В фойе больницы я сунул руку в карман и нащупал ключи от машины, но тут вспомнил, что не знаю, где держат Арта, и подошел к справочной, чтобы позвонить Джудит. За конторкой сидела Салли Планка, добродушная белокурая девица, чье имя служило нашим стажерам неиссякаемым источником всевозможных шуточек. Дозвонившись, я спросил Джудит, в какой кутузке сидит Арт, но моя жена этого не знала: не догадалась поинтересоваться. Пришлось звонить супруге Арта, Бетти, красавице и умнице, обладательнице степени доктора биохимии, полученной в Стэнфорде. До недавнего времени Бетти вела исследовательскую работу в Гарварде, но потом родила третьего ребенка и забросила науку. Вообще-то она была спокойной женщиной и на моей памяти вышла из себя лишь однажды, когда Джордж Ковач надрался встельку и залил мочой весь двор домика Ли.
Бетти пребывала в состоянии тихого шока. Будто автомат, она сообщила мне, что Артур сидит на Чарльз-стрит в центре города. Его взяли утром, на пороге дома, когда он собирался отправиться на работу. Дети очень переживают, и Бетти не пустила их в школу. Но как быть дальше? Что им сказать? Господи!
Я посоветовал ей сказать им, что произошла ошибка, и повесил трубку.
Миновав вереницу сверкающих «кадиллаков», я вывел свой «фольксваген» со стоянки для персонала. Все эти здоровенные машины принадлежали практикующим врачам; патологоанатомы получают жалование из больничной кассы и не могут позволить себе завести такую холеную лошадку с лоснящимися боками.
Было без четверти девять, самый час «пик». Всяк, кто ездит по Бостону на машине, играет со смертью, потому что наш город занимает первое место в Америке по числу дорожных происшествий, опережая даже Лос-Анджелес. Это вам скажет любой фельдшер «скорой помощи» или патологоанатом. Нам то и дело приходится вскрывать трупы жертв автомобильных катастроф. Здешние водители носятся как угорелые, и, когда дежуришь в приемном покое неотложки, создается впечатление, что в городе развернулись военные действия: мертвые тела поступают почти непрерывно. Джудит винит в этом депрессию. Арт же твердит, что дело в вероисповедании. Садясь за руль, бостонские католики уповают на покровительство Всевышнего и бездумно прут через двойную разметку на встречную полосу. Но Арт — циник. Однажды на вечеринке в больнице какой-то хирург рассказывал о том, сколько глазных травм наносят фигурки, которыми водители украшают приборные щитки. Машины сталкиваются, пассажиров швыряет вперед, и какая-нибудь пятнадцатисантиметровая мадонна выбивает им глаза. Арт послушал-послушал, да и говорит: «Это — самая забавная корка, какую я когда-либо слышал!» Он хохотал буквально до слез, до колик, хватался за живот, сгибался пополам и все повторял: «Ослепленные верой! Ослепленные верой!» Рассказчик был хирургом-косметологом и не понял юмора. Полагаю, потому, что залатал на своем веку слишком много пустых глазниц. А вот Арт ржал до судорог.
Большинство гостей на той вечеринке сочло его смех дурным тоном. Полагаю, я был единственным, кто сумел понять, почему Арт посчитал свою шутку такой удачной. И, пожалуй, никто, кроме меня, не знал, какая нервная у Арта работа.
Мы с Артом подружились ещё в бытность студентами медицинского факультета. Арт — большая умница и очень искусный лекарь, да ещё считает врачевание своим призванием. Парень он своевольный и, подобно большинству практикующих врачей, немного самодур. Арт мнит себя корифеем, но ведь и на старуху бывает проруха. Возможно, он и впрямь слишком важничает, но я его не виню: он выполняет очень важную работу. В конце концов, кто-то же должен делать аборты.
Не знаю, когда именно он начал заниматься этим. Наверное, сразу же после стажировки. Аборт — не ахти какая сложная операция. Набив руку, её без труда сможет сварганить и сиделка. Дело нехитрое. Но в этом нехитром деле есть одна маленькая закавыка: аборты запрещены законом.
Я очень хорошо помню тот день, когда мне стало известно о проделках Арта. Кто-то из наших стажеров все удивлялся тому, что слишком много образцов, поступающих в лабораторию после профилактических выскабливаний, дают положительный результат. Профилактические выскабливания, ПВ, назначаются при самых разных недомоганиях — нарушениях менструального цикла, болях, межменструальных кровотечениях. Но уж очень часто анализы показывали наличие беременности. Я струхнул. Стажеры были молоды и болтливы, и я тотчас заявил им, что не считаю происходящее темой для шуточек, и их зубоскальство может серьезно подорвать репутацию хорошего врача. Парни мигом протрезвели, а я отправился на поиски Артура. Он сидел в больничном кафетерии и безмятежно уписывал пончики, запивая их кофе. Я подошел к нему и сказал безо всяких предисловий:
— Арт, меня кое-что беспокоит.
— Надеюсь, не по гинекологической части? — спросил он и весело рассмеялся.
— Да как сказать. Я тут ненароком подслушал разговор нескольких наших стажеров. Вроде бы, в прошлом месяце пять или шесть твоих соскобов показали наличие беременности. Тебе об этом сообщили?
Безмятежного веселья как не бывало.
— Да, сообщили, — настороженно ответил Арт.
— Я просто хочу, чтобы ты был в курсе. У тебя могут возникнуть трения с патологоанатомической комиссией. Если это всплывет…
Арт покачал головой.
— Никаких трений не будет.
— Ты и сам прекрасно понимаешь, как это выглядит со стороны.
— Да, — ответил он. — Это выглядит так, будто я делаю аборты.
Арт говорил едва слышно, вперив в меня тяжелый взгляд. Я почувствовал холодок под ложечкой.
— Пожалуй, нам надо обсудить это за выпивкой, — предложил он. — Ты сможешь освободиться часам к шести?
— Надеюсь.
— Тогда встретимся на стоянке. А если выкроишь время, посмотри, пожалуйста, историю болезни одной из моих пациенток.
— Хорошо, — ответил я и задумчиво насупил брови.
— Сюзэнн Блэк. Номер АО 221365.
Я записал эти сведения на салфетке, теряясь в догадках, с чего бы вдруг Арту запоминать номер. Память врача хранит множество сведений о пациентах, но только не номера их карточек.
— Изучи этот случай повнимательнее, — посоветовал мне Арт. — И — никому ни слова, пока не поговоришь со мной.
Недоумевая, я вернулся в лабораторию и снова взялся за работу. В тот день мне предстояло делать вскрытие, и я освободился только в четыре пополудни. В регистратуре я без труда нашел историю болезни Сюзэнн Блэк и просмотрел её, не сходя с места — благо, тетрадочка была не очень толстая. Сюзэнн Блэк, двадцатилетняя первокурсница одного из бостонских колледжей, обратилась к доктору Ли с жалобой на нарушения менструального цикла. Незадолго до прихода к Арту она перенесла коревую краснуху, после чего у неё развилась хроническая усталость. В конце концов факультетский врач заподозрил мононуклеоз и осмотрел Сюзэнн. Примерно раз в 7-10 дней у неё случались небольшие кровотечения, нормального цикла не наблюдалось. Это продолжалось два месяца и сопровождалось упадком сил.
Общее физическое состояние было более-менее в норме, если не считать легкого озноба. Анализы крови хорошие, разве что уровень гемоглобина низковат.
Чтобы упорядочить цикл, доктор Ли назначил ей ПВ. Это было в 1956 году, до внедрения гормональной терапии. ПВ прошло нормально, никаких признаков опухоли или беременности выявлено не было. Сюзэнн наблюдали ещё три месяца. Цикл полностью восстановился.
Заурядный случай. Болезнь или нервное напряжение могут расстроить биологические часы женского организма и нарушить менструальный цикл. ПВ — это своего рода подводка часов. Я никак не мог уразуметь, почему Арт решил обратить мое внимание на эту больную. Просмотрев отчет патологоанатомов об анализах тканей, я увидел, что он подписан доктором Сандерсоном. Всего несколько строк: общий вид — норма, вид под микроскопом — норма.
Я водворил историю болезни на место и вернулся в лабораторию, по-прежнему не понимая, в чем тут фокус. Малость послонялся по комнате, сделал несколько мелких работ и, наконец, засел за отчет о вскрытии.
Ума не приложу, почему я вдруг вспомнил о предметном стекле.
В Линкольновской больнице, как и в большинстве других, предметные стекла с мазками приобщают к историям болезни и хранят вечно. И если вдруг вас заинтересует образец, взятый двадцать или тридцать лет назад, вы всегда можете сходить и посмотреть его. Предметные стекла стоят в длинных ящиках навроде картотечных, под которые в нашей больнице отведено специальное помещение.
Я нашел нужный ящик, а в нем — микроскопический препарат номер 1365. На ярлычке значился номер истории болезни, стояли инициалы доктора Сандерсона и ещё две буквы — ПВ.
Я взял предметное стекло с собой в лабораторию. Один из десяти микроскопов на длинном столе оказался свободным. Устроив препарат на предметном столике, я приник к окуляру.
Мне хватило одного взгляда. Препарат представлял собой соскоб с внутренней стенки матки. Вполне нормальная ткань в профилеративной фазе. Но меня удивила тонировка. Препарат был окрашен зенкен-формалином, который дает ярко-синий или зеленый цвета. Такой краситель применялся нечасто, только если возникали какие-то затруднения с диагностикой. Обычно мы пользуемся гематоксилин-эозином, придающим препаратам розовый или лиловый оттенки. А если употреблен другой краситель, причины такого решения непременно излагаются в отчете патологоанатома.
Однако доктор Сандерсон даже не упомянул о том, что препарат был окрашен зенкен-формалином.
Напрашивался очевидный вывод: предметное стекло подменили. Я посмотрел на ярлычок. Почерк, несомненно, принадлежал Сандерсону. Что же случилось?
Ответы на этот вопрос не заставили себя ждать. Сандерсон мог забыть вписать в отчет сведения о необычном красителе. Мог заказать два среза, один — с з-ф, другой — с г-э, но сохранился только первый. Наконец, кто-то мог просто напутать.
Но ни один из этих ответов не показался мне убедительным. Силясь разгадать головоломку и сгорая от нетерпения, я ждал, когда часы пробьют шесть. Наконец мы встретились с Артом на стоянке, и я сел в его машину. Арт предложил уехать куда-нибудь подальше от больницы, чтобы спокойно поговорить, и мы покатили.
— Ну, читал историю болезни? — спросил Арт.
— Да, — ответил я. — Весьма занятная писанина.
— Срез смотрел?
— Конечно. Это оригинал?
— Ты хочешь знать, был ли он взят у Сюзэнн Блэк? Разумеется, нет.
— Надо было действовать осторожнее. Ты прокололся с красителем и теперь можешь попасть в передрягу. Откуда этот препарат?
Арт усмехнулся.
— Из хранилища биологических образцов. Соскоб со здоровой матки.
— Кто осуществил подмену?
— Сандерсон. Мы тогда были новичками в этой игре. Сандерсону пришло в голову сунуть в ящик подложный препарат и описать его как подлинный. Теперь-то мы, конечно, действуем гораздо тоньше. Всякий раз, когда к Сандерсону попадает здоровый соскоб, он делает несколько лишних препаратов и хранит их про запас.