Желая выглядеть опытным путешественником, Пикус прежде всего составил список необходимых вещей, в который контрабандой попали отчего-то рыболовные снасти и охотничье ружье. Не без сожаления это было вычеркнуто, но оставшийся перечень все равно производил внушительное впечатление.
   Конечно же, было бы лучше, если в сборах принимали участие Эмма и Ю, но они все больше молчали, наконец-то испуганные происходящим и будущей неизвестностью, и если и улыбались, то, во-первых, не одновременно, а во-вторых, довольно искусственно. Зато сердца их бились с одинаковой скоростью, и бледность у них была одна на двоих.
   Наличные, надо дать им наличные.
   — Я дам вам сейчас денег, и вы в магазине купите то, что вам может понадобиться в дороге, — сказал Пикус, — я имею в виду всякие там женские вещицы, в которых мужчина не очень-то понимает.
   Эмма скомкала протянутую купюру, и лицо президента Франклина исказилось самым неприятным образом.
   Этих денег им хватило бы на то, чтобы прожить и день, и может быть, два — срок вполне достаточный для того, чтобы в их жизни появился новый герой, имеющий свои представления, как следует обращаться с чудесной парой девочек-близнецов. Но Пикус уже не боялся, поняв, что каким-то неведомым образом у него появилась власть над ними. Was that some kind of hypnosis?[17]
   Когда они уходили, он улыбался спокойной улыбкой, но когда их отсутствие растянулось на бесконечные пятнадцать минут, затем — на вдвое более бесконечные полчаса, стал волноваться, не признаваясь себе в том, что именно волнению он обязан этой испариной на лбу и этими сердечными прыжками, во время которых сердце приземлялось сразу на обе ноги, что отдавалось протяжной ноющей болью во всем теле. Потом терпеть стало уже невозможно, и он был готов бежать на улицу: начать с аптеки, потом в бакалею Шварцмана, потом в кинотеатр, где служитель с фонариком, истекающим желтым электрическим светом, проводит его на свободное место, но нет, не припомнит, входили ли сюда две очаровательные одинаковые девочки. Пикус представил, как будет метаться он по улицам со слезящимися от ветра глазами, с развевающимся на шее шарфом, дрожа всем телом и голосом, а затем наступит непроглядная ночь, но и ночные люди ничем не помогут ему: ни добрым словом, ни советом. Он понимал, что не выдержит этого испытания, и так ругал себя за опрометчивость и неосторожность. Конечно, надо было дать девочкам привыкнуть к себе, приучить к собственным звукам и запахам, заставить их поверить в непреложную истину об их общей, совместной взаимной необходимости.
   Нет, конечно, они вернулись. Пикус, так и не избавившись от выражения паники на лице (что было ими тут же замечено, не без сладострастия, между прочим), почувствовал, что жизнь возвращается, но не смог решить для себя, имеет ли он право немножечко их поругать за слишком долгое отсутствие. Очевидно, что прав таких у него не было, но он все же позволил себе сказать, что им троим надо быть побольше вместе, как-то, знаете, так уютнее и спокойнее.
   Вот этого, последнего, лучше было бы не говорить — девочки не только потрудились понять, что же он имеет в виду, но даже не смогли удержаться от очевидного недовольства, которое промелькнуло по их личикам милой гримасой.
   Конечно, его власть над ними была всего лишь химерой. Напротив, это обе они были его безжалостными рабовладелицами, чьей воле, капризам и пыткам так хотелось безропотно потакать! Заставь они, например, его сейчас попеть петушком или изобразить лошадку, он бы и попел, и погарцевал по квартире на четвереньках. Пикус вглядывался в их лица, стараясь угадать, как лучше всего он может потрафить девочкам, но лица их были безучастны — в лучшем случае и хмуры — в худшем.
   Можно было бы позвонить Леониде Леонидовне и на русском, безопасном языке посоветоваться с ней, но что та могла предложить?
   Наверное, книгу «Как найти общий язык с вашим ребенком», наверное, совместный поход в зоопарк, и самое неприятное, что она могла бы сказать, было следующее: «Им нужна мать, неужели вы этого не понимаете!»
   Господи, как много было известно наперед, как часто фантазии Пикуса превращали людей в актеров, расписывая роли и монологи, и вся труппа, наслаждаясь заблуждением о собственной самостоятельности, тем не менее начинала говорить и действовать так, как кто-то решил за нее. И почему же это умение, эта врожденная способность Пикуса никак не могли быть примененными к девочкам, которые даже не давали себя как следует рассмотреть без постоянных слез умиления, то и дело вспухавших в уголках его глаз?!
   Теперь о сновидениях. По первой и единственной ночи, прошедшей со дня их знакомства, судить, конечно, было нельзя, но впереди были ночи другие, и, как легко было предположить, девочки могут засунуть свои любопытные носики и туда.
   К сожалению, нельзя было составить список запрещенных к показу снов, в которых сновидческий двойник Пикуса позволял себе штуки опасные и двусмысленные, а то и просто начинал буйствовать. Вся эта неприятная деятельность раздражала самого Пикуса, который, не исключая, что является не единственным зрителем всех этих безобразий, дал себе слово немедленно просыпаться при любом неожиданном повороте сюжета. Обещание сдержать никак не удавалось — то ли слишком крепок был сон, то ли хотелось все досмотреть до конца, и поэтому Пикус не очень-то и удивился бы, коли в один прекрасный день был призван к ответу за некоторые из этих нематериальных деяний. Раньше это было не важно, тем более что и мера ответственности за прегрешения подобного рода представлялась весьма смутно. Теперь же, после появления девочек, все обстояло иначе. Как ведь им, например, было объяснить излюбленный фокус довольно прямолинейного режиссера его снов, обожавшего превращать Пикуса в человека-слона: вместо носа у Адама Яновича вырастал огромный, неприлично извивающийся хобот, которым он выделывал некоторые довольно ловкие, но не предназначенные для широкого показа кунштюки? А эти так называемые «сны только для взрослых». Их девочкам тоже категорически показывать было нельзя. А был еще вот этот, особенный, пропитанный щемящей и порочной нежностью, когда Пикус влюблялся в трепещущую бабочку, которая на брачном ложе превращалась в отвратительную мохнатую гусеницу!
   Хотелось представить в нужную канцелярию официальное заявление, в котором каллиграфическим образом он отказывался бы от любого нелицеприятного поступка, входящего в состав своего или чьего бы то ни было сна! Но не было такой канцелярии и не было такого чиновника, который согласился бы юридически оформить отказ.
   Зато как назло процветала мода на всякие сонники, на всяких ведуний, которые за пять долларов брались достоверно истолковать любой, даже самый запутанный сон. Нельзя же было, в конце концов, допустить, чтобы девочки разочаровались в нем только из-за того, что им приснился, скажем, тапир, что особым образом подразумевало наличие растлителя, находящегося на расстоянии вытянутой руки.
   Леонида Леонидовна позвонила сама. Трель телефона заставила Пикуса очнуться, понять, что последние полчаса он стоит посредине комнаты с лицом истукана, и вряд ли девочки получили удовольствие от его продолжительных амимичных размышлений.
   — Наверное, я даже напугал их своей внезапной неподвижностью, — успел подумать Пикус, подставляя ухо под болтовню Леониды Леонидовны.
   Что бы там она ни говорила, но именно благодаря ей он избавлялся от этого припадка обездвиженности: сначала сдвинулась с места бровь, за ней — другая, дрогнули губы, мякотью нащупывая первое русское слово, которое намеревались произнести. Произнесли. Пошевелилась рука, пальцы подтвердили смысл говоримого, не заботясь тем, что, находившаяся на телефонном удалении Леонида Леонидовна была слепа к каждому его жесту. Даже захотелось курить; рот был проткнут сигаретой, но куда-то запропастилась зажигалка, и — о, радость! — кто-то из девочек, кажется Эмма, протянула пропажу и даже неловко попробовала ею щелкнуть.
   Все ожило, теперь все втроем они не походили на ледяные скульптуры, и воздух стал теплее, и Леонида Леонидовна, обиженно поджав губки на своем конце провода (вот это хорошо было видно), сухо попрощалась и исчезла в воронке расходящихся коротких гудков.
   На чем мы остановились? Ах да, на том, что отъезд был назначен на послезавтра. С одной стороны, времени было еще много, с другой… Не надо, не надо забивать себе голову всякой ерундой. Нужна была машина — раз, нужны были деньги — два. Первое имелось, второе — в изобилии. Все необходимое и забытое можно было купить по дороге. Мы не должны быть сухарями и педантами, мы должны быть молодыми, легкими и беззаботными. Что-то вроде этого должен был означать блеск глаз Адама Пикуса, и теперь показалось, что девочки поняли правильно все, иначе зачем бы они улыбались, сверкая слюнкой на квадратных зубах. (Мы уже упоминали их физическое совершенство. Даже иной придира не мог бы не одобрить ни их приятно радующую глаз худобу, ни острые углы коленок и локтей, ни полупрозрачную кожу, ни привычку близоруко щуриться в момент умственного затруднения, ни еще то-то и то-то, то-то и то-то… Но если бы были они двумя отвратительными карлицами, разве что-нибудь изменилось в отношении к ним Пикуса? Ответ радует своей однозначностью: конечно же, нет.)
   Именно так и бывает: вслед за апатией, унынием и растерянностью приходит деятельная плодотворная пора. В голове воцарился порядок, Пикус теперь знал свои первоочередные и безотлагательные дела и дела, с которыми можно было повременить. Знал он и то, чего делать было нельзя никогда. К первоочередным делам кроме набивания чемоданов относилось и срочное, срочнейшее, cito! посещение магазина ювелирных принадлежностей или как они там называются, чтобы у двух принцесс были все подобающие знаки отличия. Ну, короны — это несколько старомодно, да и вряд ли они могут здесь продаваться, но кольца, браслеты, ожерелья, диадемы, кулоны, цепочки, изумруды, бриллианты, сапфиры и жемчуга. Все это продавалось там, вспомнилось и месторасположение магазина, и его огромная витрина, всю сверкающую плоскость которой в ясные вечера облюбовывал пунцовый закат. Вспомнился звук бубенца, звучащий всякий раз, когда открывалась дверь, и на этот звук, словно павловская собака, тотчас же появлялся и хозяин, который вместо вопроса всегда задирал высоко брови и потом их тщательно придерживал пальцами, будто они могли свалиться обратно.
   И сегодня все было так, как говорилось в воспоминании: красное солнце стекало по гладкой, будто после утюга, витрине, звенел колокольчик открываемой двери, призывая к появлению хозяина, который хмуро и недоверчиво сначала посмотрел на двух скромно одетых одинаковых девочек, но потом — уже совсем другой человек! — вдруг бурно заулыбался, оценив и костюм Пикуса, и его ботинки, и даже часы, лишь краешком выползшие из-под манжеты рубашки.
   — Просьба нам не мешать ни советом, ни каким-либо другим действием, — строго предупредил его Пикус.
   — Это ограбление? — скромно поинтересовался хозяин.
   — Не садафайте глюпых вопросов, — зло ерничая, со специальным акцентом (одолженным из какого-то дурацкого фильма) ответил Пикус, на самом деле ужасно стесняясь того, как все это выглядит со стороны — явно не отец покупает своим явно не дочерям кучу драгоценностей, которые так легко могут показаться вульгарным, хотя и щедрым гонораром за понятный порочный проступок!
   — Это опасно и опрометчиво, — попробовали ему возразить, — сигнализация и так далее.
   — Выкладывайте все сюда, — сказал Пикус, показывая на прозрачный стеклянный прилавок. — Мы хотим не глазами, а пальцами.
   Когда приехала полиция, Пикус, уже расплатившись с совершенно обескураженным хозяином, собирался выходить на заметно почерневшую улицу. Рядом с ним стояли две девочки, выглядевшие довольно нелепо из-за обилия блестящих вещиц, поналипших к их тоненьким пальчикам, запястьям и шеям. Хозяин попытался, было, объяснить полицейским, что произошла очевидная ошибка, что господин сначала пошутил, а потом запросто истратил несколько тысяч на некоторые безделицы, которые так к лицу двум его очаровательным дочерям.
   — Дочерям? — это полицейский переспросил.
   Уже не хотелось изображать акцент, уже не хотелось умиляться, видя, как Эмма и Ю корчат милые рожицы перед зеркалом, поблескивая длинными искрами драгоценностей, наивно не задумываясь об их истинной стоимости.
   Пикус понимал, какой лакомой находкой служит он теперь для полиции — немолодой одинокий эмигрант, тратящий немалые деньги на двух малознакомых ему девочек.
   — Совсем еще дети, — сочувственно сказал второй полицейский и, красноречиво положив руку на кобуру, обратился к двум переливающимся на электрическом свету принцессам с совершенно губительным вопросом: а кем, собственно, приходится им этот господин (кивок в сторону Пикуса)?
   Вот и все; сейчас они ответят, что этот господин приходится им великим режиссером д’Анджелло, знающим не понаслышке тайну знаменитой Роберты К. Уилльямс, которая на самом деле является мужчиной, это вам, дяденьки-полицейские, легко было бы проверить, окажись вы с ней в сауне или подсмотрев, как каждое утро она бреется точно так же, как и вы, — обильная пена, острое лезвие, язык, изнутри вздымающий щеку, приятный похрустывающий звучок. А потом одеколон, обязательно одеколон, нам говорили, что от этого быстрый огонь пробегает по всему лицу; и мы испытывали нечто подобное, когда, с позволения сказать, впервые, недавно совсем позволили себе некую вольность, не одобренную ни матерью-настоятельницей, ни сестрой Катариной, когда — нам немножко неудобно об этом говорить — впервые в жизни побрили свои лысоватые подмышки. Что, вы говорите, что этот человек никакой не д’Анджелло? Ах, какой ужас! Мы что, чуть не стали жертвами сумасшедшего извращенца? Да-да, и нам показались странными некоторые его слова и выражения, и взгляды, и эта привычка пробегать языком по запекшимся губам. Что? Вы спрашиваете, почему мы согласились прийти с ним в этот магазин? Да единственно для того, чтобы вы, наши доблестные полицейские, получили все необходимые и незаменимые для себя доказательства. Да здравствует правосудие!
   — Пусть они повторят, я ни черта не понял, — сказал один полицейский другому, и девочки снова увидели две пары наставленных на себя глаз.
   — Мы сказали, что этот человек — наш отец, и немедленно просим оставить нас в покое, у нас всех троих ужасно разболелась голова, — внятно ответили сестры.
   Пикус понял, что снова может дышать. Если бы Эмма и Ю не ответили так, он немедленно убил бы обоих полицейских. В чем-чем, а в этом сомнений не было никаких.

Глава XX

   Некуда воду из ванны
   Выплеснуть мне теперь…
   Всюду поют цикады!

 
   Но разве этот, пусть даже и хорошо окончившийся инцидент не был знаком того, что нечто новое уже происходит — ведь никогда прежде полицейские не задавали Пикусу вопросов, правдивые ответы на которые подразумевали несомненные неприятности. Даже в первые американские его дни, когда власти действительно могли кое о чем порасспрашивать его, никаких сложных вопросов не возникало. Напротив, полиция в своих машинах или пешком настолько равнодушно продвигалась мимо, что порой закрадывалось сомнение, не человек ли невидимка он.
   Ура, ура, теперь все иначе! Теперь опасность вокруг, теперь погоня наступает на пятки, а он должен спасти, защитить свалившееся на него хрупкое удвоенное счастье. У счастья, оказывается, было имя, и даже два.
   Но, поплутав по городу, Пикус убедился, что преследования нет, и даже нечто, похожее на разочарование, почувствовалось вдруг — хотелось гонки, схватки хотелось, ан нет, сзади и по бокам все спало, и лишь спереди, где фары освещали дорогу, было подобие жизни: черные силуэты, дрожащие по-человечески деревья, кошачьи головы с внутренним светом, на мгновение вырывавшимся сквозь прорези глаз.
   Он не думал об отважном поступке девочек, но было очевидно, что так поступили они не из-за корысти, что вспыхнула вдруг у них от той безупречной легкости, с которой в ювелирном магазине Пикус освобождался от денег. Была, вероятно, другая причина, но нет, погружаться в размышления не хотелось.
   А хотелось действовать. Хотелось быть бесстрашным, сильным и мудрым. Искоса поглядывая на свой профиль в боковом стекле, он видел подтверждение и первого, и второго, и третьего. Жалко, что сестры, заснув на заднем сиденье, не видели этого.
   Фары нащупали крутой поворот знакомой улицы, и Пикус знал, что будет дальше: номера домов (справа — чет, слева — нечет) будут уменьшаться до тех пор, пока лев на ступеньке не остановит машину своей поднятой лапой. Никогда в жизни ему не доводилось будить двух спящих девочек и поднимать их на тонких, сонных, заплетающихся ножках по крутым лестничным маршам к своей квартире, но тут на помощь пришел привратник, и вдвоем, в четыре руки, они помогли сестрам добраться до нужного этажа.
   — Нелегкая ночка вам предстоит, мистер Пикус, — шепнул напоследок привратник, за что был тотчас же лишен чаевых, зато вознагражден ледяным ненавидящим взглядом.
   Все вместе: скрип дверей, скрежет лифта, извиняющее бормотание привратника — разбудило сестер, которые, войдя в квартиру, не пошли, покачиваясь, в кроватку, а, ясноглазые и снова бодрые, включили свет, безошибочно угадав выбирая самые яркие лампочки, и прилипли к большому зеркалу, подбирая нужные позы и нужные выражения лиц тем отблескам, которые сеяли их новые драгоценности.
   За этим занятием их и застал Пикус, безмерно радующийся тому, насколько угадал он с подарком девочкам. Все было сделано ловко и умно. Все было благородно и щедро. И очень, что тоже немаловажно, своевременно.
   Но тут выяснилось одно огорчительное затруднение. Оказывается, для серег, которые сестры извлекли из бархатных гробиков в последнюю очередь, в ушах нужны были дырки. Как-то никому из них не приходила в голову такая важная мелочь. Пикус напрягся, вспоминая, но додумался лишь до того, что женские уши отличаются от мужских наличием врожденных дырочек.
   — Дырочки еще не разработаны, но они обязательно есть, — сказал он им неуверенно, на что ему тотчас же было приказано зажечь еще больше света и принести лупу. Нашлось и то, и другое, причем лупа — предмет из его недолгого и неумелого филателистического прошлого — понравилась девочкам настолько, что они ненадолго даже забыли, а что именно они хотели с нею поизучать. Вспомнили и поизучали. Гладкая ровная поверхность, как у камушка из аквариума. Немного холоднее, чем кожа собственных пальцев. «Осторожнее, вы сильно давите, нам немного больно», — сказала Ю, хотя Пикус изучал мочки Эммы.
   Было решено оставить бесплодные поиски и — что делать? — наверное, спать, но сестры были не согласны на сон, несмотря на то что ножницы часов уже лязгнули, обозначая полночь. Зато они были согласны прямо немедленно звонить домашнему доктору Пикуса Морсу, чтобы он любым из доступных ему способов тотчас добрался сюда и особой иглой немедленно сделал все необходимое: уже утром первые лучи солнца смогут оттолкнуться от ушных бриллиантов, прикушенных золотым ободком.
   Дозваниваясь доктору Морсу, Пикус начинал нервничать, будто речь шла о каком-то серьезном заболевании, требовавшем срочного присутствия врача. Собственный пульс подгонял собственный же палец, цепляющийся за кружки телефонного диска, и когда где-то там, невыносимо далеко, что-то щелкнуло, выпуская на свободу голос доктора, Пикус почувствовал себя даже оскорбленным от того, насколько заспанный голос Морса не соответствовал нервной экстренности ситуации, из-за которой того, собственно, и вызывали. Доктор сказал, что не занимается лечением сумасшедших и при всем уважении к Пикусу, вернее, к его геморроидальному пузырьку (некогда с блеском отхваченному Морсом) никуда не поедет.
   — Но дело безотлагательное, дело не терпит никаких замешательств! — восклицал в отчаянии Пикус.
   — Займитесь самолечением, — ответил бессердечный докторишка.
   «Он отказал, — простонал Пикус, а потом повторил то же самое и по-русски: — Он отказал».
   — Я знаю, ono-tka-zal — это на каком-то восточном языке, например японском, — сказала Эмма, — только что это значит?
   Вы помните, каким хотелось быть? Хотелось быть бесстрашным, сильным и мудрым. Хотелось попадать в безвыходные ситуации и находить из них выход. Хотелось быть победителем, которого невозможно застать врасплох.
   — Доктор сказал, — сообщил притихшим, встревоженным девочкам Пикус, — что мы можем сделать это самостоятельно. Только придется немножечко потерпеть.
   Из инструментов была отобрана швейная игла, знакомая с пальцами Леониды Леонидовны (наивно считавшей, что пришивание пуговиц Адама Яновича может как-то подковырнуть и его сердце), и общий незнакомец швейцарский нож, вполне медицинский крестик которого намекал на его хирургические способности. Забракованы же были серебряные вилки, рыболовные крючки и дырокол, хотя последний своим аппетитным чавканьем обещал произвести предстоящую операцию если и не совсем аккуратно, то, по крайней мере, быстро, одним, так сказать, махом.
   Оставалась, правда, надежда, что сестры испугаются всех этих приготовлений и согласятся подождать до утра, но эти нетерпеливо горящие глаза… куда там…
   Бурбон, которым промывали свои пулевые отверстия раненые ковбои во всех местных фильмах, тоже нашелся. Решив выпить для храбрости, Пикус позволил себе глоточек, сразу же почувствовав, как сердце сжало приятным горячим колечком. Потом он нашел самый свой парадный носовой платок с монограммой (почерк Леониды Леонидовны), промокнул им горлышко опрокинутой бутылки и голосом доброй нянюшки произнес: «Ну, и кто же будет первой лечиться?» Это следовало понимать так: кому первой из вас будет больно и страшно, кто первой почувствует новую неизведанную территорию, кто первой затаит дыхание и зажмурится, чтобы отпустить дыхание и открыть глаза лишь с первой каплей крови?!
   (Неверно, ошибка. Ведь сестры все чувствовали одновременно даже вне зависимости от расстояния, разделяющего их. Когда-то, поливая газон на школьном дворе, Ю наступила на бутылочный осколок, а Эмма, находясь в классе, вдруг вскрикнула от внезапной боли в стопе. А эти ангины, что донимали их вплоть до десятилетнего возраста! Когда одна из них с обметанным горлом и высоченной температурой оказывалась в кровати, следом и у второй начиналась лихорадка и невозможно было глотать, хотя врач не находил у нее на зеве никаких гнойных налетов и болезненных изменений. Или — казалось бы, мелочь — их диктанты по английскому языку. Проверив работу, например, Эммы, в тетрадь Ю — те же ошибки на тех же местах — можно было и не заглядывать. Кто-то из их учителей объяснял подобное самым вульгарным списыванием, но рассаженные по разным углам класса и, очевидно, незнакомые ни с азбукой Морзе, ни с другими способами сношений на расстоянии девочки по-прежнему сдавали на проверку совершенно одинаковые тетради. Да что там ошибки; даже почерк был у них одинаковым, хотя Эмма, будучи чуть сильнее физически, сообщала своим буквам больший нажим.)
   Решили начать по старшинству, то есть с Эммы. Сначала ручкой наметили места будущих проколов, стараясь сделать так, чтобы они были одинаковыми с обеих сторон. Ручка, привыкшая к почтовой бумаге, вдруг раскапризничалась перед человеческой кожей, но потом неохотно выдавила из себя крошечные чернильные капельки, которые с неожиданной легкостью стерлись платком. Пришлось поменять действия местами: сначала Пикус тщательно протер мочки бурбоном, затем поставил две точки. Швейная игла вошла в намеченное место с приятной быстротой, и Пикусу подумалось, что никогда прежде не доводилось ему пришивать пуговицу к человеческому уху. Действительно, пришить к Эмминой мочке какую-нибудь нарядную пуговицу было бы куда как легче. Но не этого ждали от него. Расстегнув серьгу, он лапкой попробовал было повторить игольный ход, но Эмма, дотоле молчавшая, вскрикнула от боли. Следом и Ю повторила и вскрик, и гримасу.
   — Может, подождем до утра, до доктора Морса, — предложил Пикус, — у него есть особые приспособления, и он все сделает быстро и не больно.
   Но Эмма с раздражением махнула рукой, мол, не болтайте чепухи, а лучше делайте побыстрее то, что от вас требуется.
   Там, в глубине мочки, такой мягкой, такой нежной, с уже окровавленным, правда, пушком, таился, похоже, целый лабиринт: лапка серьги, тупо проникая под кожу, отказывалась идти прямо, по пути, проложенному швейной иглой. Придерживая изнанку мочки указательным пальцем, Пикус чувствовал им, что лапка совсем рядом, но не мог же он ею просто прорвать кожу. Кровь тем временем прибывала, будто где-то там, внутри уха, изо всех начала таять кровяная сосулька, — капли крови, поначалу редкие и маленькие, превратились в частые и большие, стекая уже по шее Эммы и через ее выю куда-то там вниз, к невидимой спине. Уже больше не в силах сдерживаться, Эмма стонала, но на все предложения Ю, тоже измученной болью, прекратить экзекуцию отвечала твердым отказом. Надо сказать, что и Пикус постепенно увлекся, ощутив неистребимое желание пронзить навылет теплую кровавую глубину, и, отказавшись от услуг иглы, уже орудовал остреньким шильцем, выковырнутым из швейцарского ножа. Он чувствовал, что вот-вот, вот сейчас, только дайте мне сделать еще несколько всего лишь движений, и — вдруг! — облегчение, блаженство и радость, и все уже позади.