Леониде Леонидовне было, конечно, не сообщено ни о конфликте с полицией, ни о достоверно предполагаемой погоне, и поэтому Пикус (они уехали уже от хлебосольного Пиркинса) сослался на собственный каприз, когда заявил о насущной потребности скорейшей замены автомобиля. Леонида Леонидовна, теперь ликующая от ответственности сразу за одну большую семью, мягко, но, что называется, твердо Пикусу возразила, заявив, что, наверное, не совсем разумно вот так напропалую тратить деньги, тем более что и эта машина в совершенно превосходном состоянии.
   — У нас планируется свадебное путешествие или что-то навроде того, — сказал Пикус, — а мотор нашей машины таков, что в любую минуту может вспыхнуть, как спичка.
   Колеса гладко шелестели по шоссе — так, кажется, принято писать про беззаботных путешественников? Девочки хрустели чипсами на заднем сиденье, лишь однажды попрося перевести на понятный английский одну из русских реплик Леониды Леонидовны, по-прежнему возражавшей против покупки нового автомобиля. Пикус молчал в ответ, напряженно думая, как одному, без ассистентов (столь бы полезных в таком дельце!), купить новую машину и заставить бесследно исчезнуть старую.
   Мотель имел глупое и незапоминающееся название — тем хуже для их возможных преследователей. Карточки заполнял Пикус, назвав себя д’Анджелло, девочек — Розой и Лилией, и лишь Леониде Леонидовне (по-прежнему не подозревавшей об имеющих место сложностях) досталось ее старое имя.
   — В силу некоторых обстоятельств, — сказал Пикус сестрам, — пользование нашими привычными именами было бы безрассудным щегольством. Так что пока побудьте цветочками, что совсем недурно, кстати сказать. Если договоритесь, то можете между собою именами меняться — все равно кроме нас троих этого никто не заметит.
   У Леониды Леонидовны на глазах портился характер. Ответственность за семью стала выражаться у нее суетливой начальственностью. Она вдруг вспомнила незыблемую истину, заключающуюся в том, что счастье возможно только на сытый желудок и без присутствия сквозняков. Поэтому первым делом в выделенных им комнатах она послюнявила указательный палец и, выставив его, внимательно выждала, появится ли на нем ментоловый холодок. Сквозняков в комнатах не было, поэтому предстоящая ночь не таила опасности. Теперь — накормить. «Господи, вы же все у меня голодные!» — воскликнула она и, несмотря на всеобщие возражения, все заглядывала каждому в глаза, будто ожидала в ширине зрачков найти неоспоримое подтверждение своего страшного предположения.
   Голодными они не были, но в угоду набиравшей обороты Леониде Леонидовне пришлось согласиться с обратным. Это значило, что нужно было отправляться в ресторан, на местонахождение которого довольно смутно указала ладонь неразговорчивого портье за конторкой, увлеченного чтением комикса.
   Чтобы лишний раз не привлекать к себе внимания, они отправились в ресторан пешком, что поначалу удивило Леониду Леонидовну, но потом она охотно согласилась с Пикусом, что девочкам вечерняя прогулка пойдет только на пользу. Идти пришлось не очень долго, но за время пути их сердца успели сделать не менее тысячи сокращений. Аппетита нагулять не удалось, зато лица всех четверых были окровавлены от прихлопнутых местных жадных комаров.
   Ресторан был белый снаружи и серый (от грязи) внутри. Возмущение Леониды Леонидовны, громко высказанное по-русски, было с равнодушным любопытством от начала до конца прослушано молоденьким официантом, который в ответ сказал, что на десерт есть только холодный яблочный пирог.
   «Еда должна быть в первую очередь полезной и лишь потом — вкусной, — назидательно сказала Леонида Леонидовна, слушая, как Пикус переводит ей меню, — но, впрочем, ни на то, ни на другое здесь, похоже, рассчитывать не приходится». Ее порицания удостоились и тарелки, недостаточно — при пристальном изучении — чистые, но официант отказался заменить их на другие. «Не в правилах нашего заведения, — переходя на издевательскую высокопарность, продолжил он, — разрешать посетителям самостоятельно мыть тарелки. Нарушившему данные условия будет отказано в дальнейших посещениях заведения. Несогласному же с этим будет рекомендовано воспользоваться услугами других заведений, которых, кстати сказать, поблизости не наблюдается».
   Девочкам происходящее нравилось, и когда, улучив минутку, официант поинтересовался их именами, они с удовольствием назвались Розой и Лилией, что вызвало у Пикуса прилив благодарного удовольствия. Леонида Леонидовна тут же встряла и озабоченно спросила, мол, как же так, ведь раньше было по-другому.
   — Нет, теперь и отныне только так, — твердо сказал Леониде Леонидовне Пикус, в качестве отступного разрешив ей протереть тарелки салфеткой, которую она пропитала своими духами.
   — Будет немного пахнуть, — объяснила она недоумевающим сестрам, — но зато микробам капут. Адам Янович, переведите, пожалуйста, а не то они сочтут меня за сумасшедшую.
   Кажется, до холодного яблочного пирога дело не дошло; у каждого во рту был привкус сладких духов, но лишь Леониду Леонидовну он не обременял никак, а напротив, наполнял ее сдобным умиротворением и спокойствием из-за того, что во время еды никто не подцепил никакой заразы. Пикус заметил, как раскраснелись ее щеки и какая необычная истома появилась в глазах.
   — Кажется, я охмелела, — низким грудным голосом произнесла она, когда они, наконец, поднялись из-за стола, — ведь духи, они на спирту?
   Ни эта последняя реплика, ни особая цепкость Леониды Леонидовны, которую она продемонстрировала, взяв, вернее, схватив Пикуса под руку, не предвещали ничего хорошего, тем более вспомнилось, что сегодня первый день их свадебного путешествия со всеми вытекающими отсюда ночными последствиями.
   Теперь думалось только об этом, и поэтому дорога обратно в мотель показалась совсем короткой — собственное сердце в два прыжка преодолело ее.
   У девочек заплетались ноги, слипались глаза и не было сил больше бодрствовать. Пожелав взрослым спокойной ночи, они вошли в свою комнату, где их поджидали кровати, такие же, как и они сами, то есть совершенно неотличимые друг от друга. Девочки вознамеривались еще немножко поспорить, кого из них зовут Лилией, а кого — Розой и кто на какой кровати будет спать, но усталость переборола, и они одновременно заснули, не раздеваясь, в одной и той же позе.
   Пикусу же спать не хотелось. Он с ненавистью слышал, как за стенкой принимает душ Леонида Леонидовна, и с отчаянием смотрел на единственную широченную постель. Кажется, то, что предстояло ему, называлось райским наслаждением.
   Душ за стеной угомонился; последовавшее мокрое шлепание самым неприятным образом указывало на неизвестную дотоле анатомическую особенность Леониды Леонидовны, а именно — ластоногость, что подтвердилось косвенным образом, когда она, потушив свет и юркнув под одеяло, туда же затащила и Пикуса. С опаской прикоснувшись к ней, надеясь, что чудо и подзабытая привычка приободрят вялые чресла, он вдруг с ужасом обнаружил, что обнимает тюленя — такая холодная и мокрая была у нее кожа. Его испуг и дрожь она ошибочно приняла за любовный трепет, за лихорадку страсти и, усугубляя ошибку, застонала, закорчилась и тут же принялась за тело Пикуса, не оставляя без внимания ни одного уголка, будто занималась обыском. Требуемого не находилось, вернее, находилось, но было оно в совершенно непригодном для употребления состоянии.
   — Это ничего, это бывает, — то ли себя, то ли Пикуса успокаивала Леонида Леонидовна, — а вот если попробовать на зубок, глядишь, дело и заспорится.
   Когда с бесповоротной ясностью оба они поняли, что первая брачная ночь в общепонимаемом смысле невозможна, Леонида Леонидовна пообещала обессиленному Пикусу, что либо робость его со временем пройдет, либо какой-нибудь замечательный доктор все приведет в порядок, но в любом случае не стоит принимать все близко к сердцу, а для первого раза вполне можно ограничиться и поцелуями. Впрочем, с ними не заладилось тоже: ни с того ни с сего заложило нос, а Леонида Леонидовна, оказавшаяся большой любительницей поцелуев в губы, исполняла это с совершенно невероятной герметичностью.
   В конце концов решили просто, взявшись за руки, заснуть. Подгоняемая таблеткой привычного снотворного, Леонида Леонидовна засыпала на глазах, и уже вскоре все лицо ее, снизу подпираемое подушкой, безвольно съехало на одну сторону. Она спала; она спала достаточно крепко, чтобы не проснуться ни от громкого кашля Адама Пикуса (которым он испытал ее сон на крепкость), ни от его тихих движений, когда он одевался, нашаривал ключи от машины и выходил из номера, на несколько осторожных оборотов запирая снаружи дверь.
   Прохладно, было прохладно. «Олдсмобиль», будто чувствуя, что его везут на казнь, завелся ни с первого, ни даже со второго раза. Свет фар сразу же сделал видимыми тучи комаров, сквозь которые теперь медленно двигалась машина. Доехав до шоссе, Пикус сразу же набрал скорость, так как все, задуманное им, надлежало сделать до рассвета.
   Сначала он хотел свергнуть машину в реку с моста, но, проехав несколько миль, он не нашел ни первого, ни второго. Зато нашелся превосходный овраг, густо заросший кустарником и, судя по подъему дороги, достаточно глубокий, чтобы машину не могли бы обнаружить слишком уже легко. Толкаемая Пикусом машина съехала с дороги и склонилась капотом в сторону оврага, будто обнюхивала свой последний путь. Похлопав «олдсмобиль» по багажнику, прощаясь с ним, Пикус, поднатужившись, сильно толкнул машину и, вытирая выступившую густую испарину, долго вслушивался в то, как где-то далеко бесконечно долго, все утихая и утихая, трещали сухие сучья, а затем вдруг хлынул предрассветный туман, от которого стало так тихо, так тревожно стало на сердце.
   Вдоль дороги он брел обратно в мотель и думал о том, как неожиданно вильнула его собственная жизнь, еще несколько дней назад казавшаяся геометрически ровной линией. И самое смешное, друзья мои, не было никакой возможности вернуть все вспять. Да и желания тоже.

Глава XXIV

   Мякоть нежных фруктов.
   Сначала душисто и вкусно,
   Затем прилетают мухи.

 
   Стоило наутро Леониде Леонидовне надеть свое платье, как, к огромному облегчению Пикуса, из тюленеподобного человека она снова обратилась в обыкновенную женщину, к которой за долгие годы знакомства успел он привыкнуть.
   Правда, знакомство теперь омрачалось облачком утреннего инцидента, когда она все-таки проснулась от тихих звуков возвращения Пикуса, и тому пришлось, собрав волю, все-таки сымитировать мощную страсть, что — к огромному собственному удивлению и истошному удовлетворению Леониды Леонидовны — удалось как нельзя лучше. Пришлось стараться до тех пор, пока — по собственному же ее выражению — внутри нее не произошел взрыв страшной, нечеловеческой силы, после она приподнялась на локте, изумленно огляделась по сторонам и тут же рухнула, как подкошенная, и снова мгновенно заснула крепким счастливым сном.
   Вернемся к уже упомянутому: она надела платье и скрыла от Пикуса голую кожу своего рыхловатого тела. Наблюдая за ней из кровати, покуривая сигаретку, он осторожно поинтересовался у нее подробностями ее первого просыпания. Ответ Леониды Леонидовны подтвердил правоту его предположения — она помнила только соитие и совершенно не помнила собственного удивления от вида одетого Пикуса: «А где же вы были, Адам-дорогой-Янович?»
   Теперь уже ничто не связывало ночную отлучку Пикуса (которой вроде бы как и не было) и исчезновение автомашины. Леониде Леонидовне, обнаружившей пропажу, было сказано, что машину своровали, но причин для особого волнения нет, так как машина застрахована, и теперь дело полицейских искать и машину, и лихоимцев.
   Малый за конторкой, невзирая на полуденное время, был с закрытыми глазами и открытым ртом (сон) и поэтому не заметил, что вчерашние постояльцы покидают мотель пешком. Благо вещей было немного, благо недалеко была стоянка «грэй хаунда», благо и автобуса ждать пришлось совсем недолго.
   Будь водитель автобуса и его немногие пассажиры опрошены (такого не случилось никогда), они бы и не вспомнили совершенно непримечательную американскую семью, состоящую из молчаливой дамы с быстрыми глазами под толстыми стеклами старомодных очков, ее дочерей и одутловатого господина, чей костюм, заурядный — на первый неопытный взгляд — снаружи, изнутри был отмечен этикеточкой «Kiton», маркой, естественно, неведомой для приверженцев столь дешевого способа путешествий.
   Будущее представлялось тревожным и счастливым. О счастье (о, счастье!), чтобы не сглазить его, не хотелось и думать, но зналось, что оно — выстраданное, чистое и бесконечное. Тревога же основывалась на вещах прозаических и вполне конкретных. Конечно же, пока Леонида Леонидовна была незаменима, чтобы быть понеприметнее для погони, но что делать с ней, когда они доберутся до Дулута? Было бы настоящим и непоправимым несчастьем по любой из пока только воображаемых причин расстаться с девочками. Он твердо знал, что для подобного несчастья не существует никаких оправданий, и поэтому с нарастающей ненавистью поглядывал в сторону Леониды Леонидовны.
   Она пока молчала, но только потому, что он строго-настрого запретил изъясняться тут на иноземном наречии. Но как же чувствовалось, сколь сильно у нее чешется язычок! И не было никакой возможности достоверно и вразумительно ответить на ее вопросы. Откуда столь внезапные племянницы? откуда столь внезапная любовь? отчего пропажа машины оставила его столь равнодушным?.. Ее своевременным и бесследным исчезновением он мог бы быть обязан лишь ее внезапной кончине (после прибытия в Дулут, конечно), но, как назло, Леонида Леонидовна была бесконечно здорова, о чем свидетельствовали и ее розовые щеки, и по-юношески подвижные суставы, и даже отсутствие одышки, на которую она бы могла и расщедриться после ночного физического напряжения.
   Наконец, за окнами мелькнул большой щит «Used Cars»[19], за которым Пикус, выждав некоторое время, попросил водителя остановиться. Оставив Леониду Леонидовну и девочек в придорожном кафе, Пикус пошел в магазин, откуда вскоре выехал на ржавоватом, но мягком и подвижном «кадиллаке» шестьдесят седьмого года. Внутри было кожано и просторно. Внутри было радио с никелированными ручками, которое на призыв откликнуться только откашлялось. Но, главное, внутри теперь были Роза и Лилия, которым наивно казалось, что эта машина много лучше предыдущей, которую, конечно же, не украли, а это их похититель претворял в жизнь какой-то свой странный приключенческий план.
   Они чавкали на заднем сиденье жевательной резинкой. Мог ли какой-нибудь иной звук так радовать теперь ухо Пикуса? Со всей однозначностью можно ответить — конечно же, нет! Глупая и еще более глупая от того, что вокруг происходит что-то совсем неподвластное ей, Леонида Леонидовна попросила Пикуса, чтобы он перевел девочкам ее замечание, мол, не пристало молодым леди столь очевидно заниматься подобной вот ерундой, я имею в виду жевать с такой непозволительной громкостью. Пикус, скосившись на Леониду Леонидовну, сказал девочкам по-английски, что как это здорово, что теперь они есть у него, а он — у них и что теперь ничто не сможет их разлучить.
   Леонида Леонидовна заподозрила неправильный перевод и по старой привычке вспучила губы, что лет тридцать назад, должно быть, шло ее лицу, придавая ему некоторую милую кукольность, о чем — помнилось ей — тогда же сказал один знакомый художник.
   Художник был маринистом и все пытался изобразить в виде русалки ее самою. Как бишь звали его? Ах да, его звали Бруксом. Нет, никакого имени, просто Брукс. Если верить русской классической литературе, то все романы с художниками случаются обязательно летом и обязательно на подмосковных дачах.
   Все так и было: было лето и была подмосковная дача. Местечко называлось Потапово, вечерний поезд приходил из Москвы в 6:05 и после минутного затишья вновь заглушал птиц и кузнечиков пневматическим пуф-ф-ф — это закрывались двери — и скрежетом — это состав отходил от дощатой платформы. Люд в их компании был все больше студенческий, из которых неприязнь вызывали лишь безымянные и озорные медики, привозившие в тряпицах из морга разрозненные части человеческих тел и пугавшие молодую Ленечку, что вот, дескать, они сошьют все это воедино и получат нового Франкенштейна. Зато остальные были милые, с очаровательно-задумчивыми глазами и стихами, что по тогдашней моде декламировались нараспев.
   Нет, сначала Брукса не было. А были бессонные ночи после того, как начинающий актер катал ее по черному лаку заросшего пруда на лодке, скрип уключин которой вызывал умиление и сердечное закипание. Потом с выпускником юридического факультета у них была велосипедная прогулка, и так робко он вскрикнул, упав, когда белая штанина попала в цепь. И это тоже вызывало бессонную ночь. Оба признались ей в любви, и долгими размышлениями она истязала себя, чего больше ей хочется — духовного или материального. Потом был кто-то еще, чьи отличительные признаки теперь уж навечно стерлись ластиком памяти. Помнилось только, что он все подсовывал ей под окна большие букеты полевых цветов, которые она нюхала и смеялась, потому что желтая пыльца прилипала к ноздрям и щекотала их.
   Нет-нет, Брукса все еще не было. Зато на соседней даче поселили, нет, не человека, а пока только лишь музыку — два вечера кряду были слышны осторожные — будто пальцы по клавишам ходили на цыпочках — звуки пианино. Кто-то сказал, что это студент консерватории приехал на каникулы, и Ленечка остро почувствовала, что так устала и от актерской выспренности, и от пересказа судебных прецедентов, и от глупых полевых цветов, заживо сгнивающих в вазе уже на второй день.
   Ее воображение было щедро: в платье с блестками она теперь переворачивала нотные листы перед человеком, который вдохновенно играл на рояле, и, косясь, поглядывала в изумленные, ошарашенные лица битком набитого зрительного зала.
   Потом выяснилось, что это — вовсе никакой не студент консерватории, а единственный сын самого Побережского, известного финансиста и мецената. Господи, какое разочарование! Ленечка чувствовала себя обманутой, и обманщиком был сын Побережского, по-прежнему безымянный, по-прежнему невидимый. Но вскоре совсем появилось имя, и невидимкой он быть перестал. Они столкнулись с ним рано утром, когда Ленечка шла на станцию покупать молоко.
   — Вы знаете, я давно подглядываю за вами… — сказал он, ужасно стесняясь, — из окна.
   — Ведь наша дача стоит рядом с вашей, — явно оправдываясь, добавил он, — так что подглядывать очень удобно. Я даже знаю, как вас зовут.
   — Значит, вы не только подглядываете, но и подслушиваете, — ответила она, чувствуя, как былая разочарованность уступает место интересу.
   — Почему вы не спрашиваете, как меня зовут?
   — Потому что обычно я угадываю имя по глазам.
   — Было бы интересно, хотя шансы невелики, — в его голосе появилось снисхождение, которое, кажется, он заметил и сам и поэтому побыстрее откашлялся.
   Не утруждая себя размышлениями, она начала по алфавиту: Артур, Бенедикт (или Борис?), Владимир… Вдруг осенило: «Герман, вас зовут Герман!»
   — Вы допустили пять ошибок подряд, — голосом строгого учителя сказал он, — непозволительная расточительность в вашем положении: ведь вы же сами предложили эту игру. Хотя была вероятность, что выбранный вами принцип угадывания оправдает себя. Наверное, виной всему ваша рассеянность, ведь, назвав Артура, вы без причины проскочили Александра, Алексея, Андрея и…
   — Антона!
   — Вы исправились, что, впрочем, неудивительно: красивые девушки умеют быстро ошибаться и также быстро ошибки исправлять. Одно из очевидных преимуществ красоты.
   И вдруг после этого оживления и искреннего легкомыслия он как бы спохватился, посерьезнел, стал снова стесняться и наконец замолчал. Она, было, пробовала снова растормошить его, но напрасно — он стоял, понурясь, отвечал односложно, а то и вовсе лишь хмыкал в ответ. Потом вдруг стал сильно растирать себе виски, и, кажется, головная боль не была его притворством.
   — Как же быстро вы утратили ко мне интерес, — с досадой, желая хоть как-то провести в чувство его, сказала она, и какой щемящей жалостью и мольбой ответили его глаза! Но слов не было никаких.
   Так же молча, только кивком он ответил согласием встретиться с ней вечером, тем более что и повод был подходящий: вся их компания горячо обсуждала вероятность любительской театральной постановки. Вы же согласитесь быть занятым в нашем спектакле? И снова кивок.
   Вечером, а именно в четверть десятого — запомнилось, как стрелки на часах вытянулись в шпагате, — он был тут как тут: белые парусиновые брюки, в тон им льняной пиджак, соломенная шляпа с яркой лентой-фай.
   — Наверное, вы полагаете, что именно так должен выглядеть настоящий дачник? — с усмешкой спросила она и тут же поклялась себе, что больше никогда в жизни не будет подтрунивать над ним — так очевидно он испугался, стал одергивать пиджак, стянул с себя шляпу и все нервно комкал ее, пока под пальцами не захрустела солома.
   Она заранее предупредила своих друзей, что к месту их ежевечернего сбора — просторная беседка среди ядреных осин — она прибудет не одна, но чем ближе подходили они, тем больше артачился Антон, ни слова, впрочем, не говоря. Но так красноречиво блестели его глаза, так тяжело он вздыхал, что в какой-то момент Ленечка не на шутку испугалась, что вот-вот он заплачет.
   Несмотря на ее опасения, Антона приняли спокойно и мирно, что было не совсем обычным для местных зубоскалов и циников. Может, потому, что никак не могли решить, а что же именно ставить. Всем очень нравился Чехов, всем очень нравились «Три сестры», но кроме Ленечки в их компании была только одна девушка, которая к тому же отчаянно заикалась, что — как ни странно — делало ее особо привлекательной для местных лакомок, на все лады оставлявших на ее шее огромные, сливового цвета синяки.
   Было выкурено огромное количество папирос, было выпито липкое красное вино, было решено после переделки отважиться — в силу обстоятельств — ставить «Двух сестер», а потом вдруг утомленным спорщикам Чехов уже опротивел, а ближе к полуночи все потихоньку стали расходиться.
   Антон вызвался проводить ее до дома, но вместо дома под ноги попался тот самый пруд с водою черного лака, с той же самою лодкой, у которой, по сравнению с прошлой встречей, заметно заострился нос. Лодка, как утка, переваливалась со стороны на сторону, пока они усаживались в нее, сначала Антон за весла (но, знаете, это у меня первый раз в жизни… я имею в виду эти весла и вообще…), затем за весла взялась она, а он пересел на корму.
   Легче всего было молчать, что они и делали, легче всего было молчать, чтобы не расплескался пруд. Она медленно гребла, и от луны было видно, как чешуится вода вокруг весел.
   — Вы знаете, — наконец сказал он, — такое ощущение, что сердце подавилось каким-то словом и от этого застыло теперь.
   — Каким, каким же это словом, милый Антон? — взмолилась она.
   Протяжно, будто прочищая засохшую глотку, где-то поблизости квакнула лягушка. Луна полоснула светом, и белки его глаз стали большими и гладкими, словно поверхность сваренных вкрутую яиц.
   — Это любовь, любовь, неужели вы не видите, как неизлечимо, неисправимо я люблю вас!
   Нет, к тому времени она уже много знала про любовь: во-первых, читала, во-вторых, всякие там фильмы, потом, знакомые молодые люди время от времени говорили что-то подобное. Были даже и слюнные поцелуи — много слюней и мало воздуха, была даже снисходительно дозволенная попытка ее раздеть, но тот молодой человек, мало знакомый с женской галантереей, безнадежно запутался во всех этих крючках и замочках и был изгнан с позором. Сейчас же было все по-другому. В чем именно, спросите вы? (Это она беседовала с невидимой аудиторией.) А в том, том и том. Это сердце так громко стучало, не на шутку расстучалось сердце-то. Это лодка неслышно ткнулась в илистый берег и засасывалась, засасывалась в твердую мякоть, в мягкую твердость… все путалось, все путалось в голове.
   Звезды были значительно ниже, это значит, лодка взлетела, и теперь где-то там, внизу, остались все остальные с похотливыми хлопотами и хлопотливыми похотями — в голове продолжало все путаться и сверкать.
   Из медленно летящей лодки они выбрались наружу на — под ногами было мягко, — значит, на облако. Было так высоко, что захватывало дух. Было так высоко, что птицы летали ниже и царапали, щекотали их своими крыльями. И так прозрачно было вокруг! И так прозрачно и чисто было вокруг! И тогда вдруг открылась тайна соития, которое было не мокрыми судорогами, а высшей формой объединения, взаимопропитыванием. Остро хотелось, чтобы все теперь было общим — кровоток, дыхание, мысли, и без этого жизнь становилась бессмысленной и бесцельной. Только мешала одежда. Она гасила о себя звездные лучи, она мешала расправиться крыльям. И так приятно было вдруг почувствовать себя голым ангелом, ангелом женского пола, с выпуклой грудью, с широкими мягкими бедрами, с горячим животом, под которым росла черная кучерявая мурава. Лучше закрыть глаза, чтобы не спугнуть, не сморгнуть теплое счастье. И каким бесконечным было тело Антона! Ее рука, гладко путешествуя по нему, понимала, что и всей жизни не хватит, чтобы, обойдя и изучив все, вернуться к точке отправления. Я еще никогда-никогда… И я еще никогда-никогда… Ее подружки, из тех, побывалее, говорили, что в первый раз это бывает больно-приятно, и ей всегда представлялась какая-то еще непробованная пища, которую опытные едоки обозначили бы, например, как кисло-сладкую. Но теперь, сквозь это запотевшее представление, боли она не почувствовала совсем, напротив, была приятная легкая тяжесть внутри живота, которая медленно, словно пролитый кисель, все разливалась и разливалась, затекая во все пылающие уголки ее просторного тела.