Или вот другая работа – к годовщине написания поэмы «Двенадцать». Давыдов приводит разноречивые мнения современников о концовке поэмы и задается вопросом, которым уже не раз задавались исследователи Блока: «что же именно видится в конце „Двенадцати“? Кто такой „Иисус Христос“, являющийся в последнем стихе как бог из машины». Эта хорошо оснащенная статья с разветвленной системой ассоциаций и доказательств несет на себе, однако, отпечаток идеологической задачи, отвечающей времени, – доказать, что «Блок написал поэму о гибели надежд на революционное преображение человечества». В ход идут – незаконченная пьеса об Иисусе Христе, параллели с «Балаганчиком», тема «Прекрасной Дамы», «толстопузые мещане» и, конечно, излюбленный фрейдизм: эдиповская коллизия русской революции, борьба сознания и подсознания, Петька, живущий в душе Блока, и т. д. Так вот, это Петьке, замороченному бесом (тот в образе голодного пса привязался к колонне и поднял метель), видится привидение с красным флагом (проекция их собственных фобий). А Петрухино видение инкриминировали Блоку. Убедительно? Как-то не очень. Но зато броско, размашисто, газетно, хороший юбилейный материал.
   В начале девяностых Олег Давыдов темпераментно включился в кампанию ниспровержения марксизма, ленинизма, коммунизма, соцреализма и тому подобных «измов». Данью борьбы с ленинизмом оказалась дерзкая статья «Неузнанный Ленин» (но сегодня основателя советского государства уже так затюкали, что дерзости Давыдова не впечатляют), а задаче развенчания коммунизма послужил даже Буратино из сказки Алексея Толстого: Олег Давыдов увидел в папе Карло – Карла Маркса (сказано категорично: «Никем иным, кроме Карла Маркса... папа Карло и быть не может»), а в марионетке, которая родится из обструганного полена, – пролетариат. Все эти соображения по поводу кукольного коммунизма Алексея Толстого вовсе не лишены забавности, прекрасно читались в свое время в газете и, к счастью, забывались на следующий день, когда вы решали купить в подарок ребенку красочно иллюстрированную книгу, предпочитая политически подозрительные приключения Буратино благонравной истории Пиноккио.
   Надо отдать должное, Олег Давыдов прекрасно умеет актуализировать классику и использовать литературу как вспомогательный материал в газетной эссеистике. Когда кругом талдычат о реформах, он может прочесть «Анну Каренину» Толстого как роман о реформах – военной, земельной, административной, увидев в основных героях ее олицетворение. Когда наступает год собаки – вспомнить об «атмосфере святочного магизма» в «Спекторском» Пастернака и связать это с «Собачьим сердцем» Булгакова, истолкованным как своего рода святочная история (к чему дает повод и хронология действия – «процесс очеловечения (Чугункина. – А. Л.)... заканчивается к концу святок»). А в канун Пасхи Давыдов может опубликовать статью о «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова, обнаружив в романе никем ранее не отмеченную привязку сюжета к празднику Пасхи и истолковав сокровище, которое ищут предприимчивые герои, как «символ погребенного тела», которое воскресает, превращаясь, если кто помнит, – в клуб. Разницы между клубом и Христом психоаналитик, похоже, не ощущает.
   Не привязана к газетной надобности, кажется, лишь одна работа Олега Давыдова – о Пушкине. Вообще мысль, что Пушкин сознательно стремился к гибели, достаточно распространена в пушкиноведении. Олег Давыдов подводит под это соображение фрейдистскую базу, исследует влияния детства, матери, предпринимая поиски психотравмы, обнаруживает в душе Пушкина два разных «Я», одно поэтическое, другое демоническое, влиянием которого и обусловлен выбор в жены Натальи Николаевны, предназначенной стать орудием смерти. Пожалуй, эта единственная работа в сборнике, имеющая право быть названной «исследованием» (подзаголовок книги обещает нам «Эссе и исследования»). Все же прочие относятся к жанру газетного литературоведения,вовсе не кажущегося мне презренным или низким. Вся моя жизнь была связана с газетой, и я привыкла употреблять слово «газетность» в позитивном контексте. Но надо отдавать себе отчет и в том, что газетное литературоведение– это такие статьи и эссе, которые уместны в данное конкретное время и конкретной ситуации, но они быстро теряют свою актуальность, не приобретая взамен качеств фундаментального исследования.
   Остается сказать о загадочном тексте под названием «Отповедь редактору», которому предписано играть роль предисловия к книге. Не знаю, был ли действительно у книги редактор, который представлял свои отношения с непокладистым автором как отношения «ножа и горла» и намеревался превратить ершистый текст в «гладко обструганный обрубок без задоринки», или автор эксплуатирует миф о редакторе советской эпохи, этаком трусливом зайце с вечным испугом в бегающих глазах: «как бы чего не вышло».
   Если первое, то придется признать, что автору достался чудом уцелевший экземпляр некогда процветавшего вида. Самым естественным движением при встрече с реликтовым обитателем литературной фауны (и как он только сумел сохраниться в неблагоприятных условиях интеллектуального издательства «Лимбус-Пресс»?) была бы попытка уклониться от контакта. Автор, однако, предпочитает реликт уничтожить.
   В ответ на старомодно-шаблонное замечание «нас могут не так понять», где множественное число лишь дань дурной традиции, Олег Давыдов взрывается: «Что значит нас? У меня никогда не было намерения брать вас в соавторы». И принимается объяснять редактору, что у того – «профессиональный сдвиг», «приобретаемый. от постоянной работы с чужими текстами», что редактор – видимо, неудавшийся автор – напрасно мнит себя начальником над автором подлинным, что он будет пресекать всякое поползновение редактора к его «сонной артерии», расценивая метафору «ножа и горла» как сублимированное живодерство и «злоупотребление служебным положением с целью получения некоего извращенного удовольствия», к которому так склонны разного рода девиантные натуры. Что редактор должен «знать свое место» и не давать волю не совсем здоровым своим наклонностям – «ведь вы служебная фигура в процессе, а вовсе не главная».
   Отбрив таким образом редактора, автор замечает, что у него «не было намерения его оскорбить», и, совсем уже смягчившись, даже признает, что одно из предложений редактора «не так уж и глупо».
   Почему я назвала этот текст загадочным? Задача предисловия – как правило, сообщить какие-то общие сведения о книге, облегчающие ее восприятие, и, если угодно, – привлечь читателя на свою сторону. Я с трудом могу себе представить литератора, сочиняющего предисловие с целью отвратить читателя.
   Можно предположить, что отповедью некоему редактору Олег Давыдов хотел создать образ книги, прорвавшейся через препятствия, кем-то чинимые, и образ автора – литератора непокорного, резкого, прямого, режущего правду-матку, действующего наперекор, вопреки, поднимающегося «над средним уровнем» («Ваш уровень понимания я беру за мерило», – вежливо сообщает редактору автор, соглашаясь установить некую планку, выше которой лучше не подниматься, чтобы «не остаться непонятым»). Но отповедь-то опубликована (стало быть, автор без труда редактора одолел)? И остается только признать, что то самое бессознательное, которое старательно повсюду ищет автор, подстроило каверзу самому психоаналитику. Наружу выперла не твердость и сила, а какая-то мелочность, не непокорность, а склочность, не достоинство, а уязвленность, требующая постоянной компенсации декларированием собственного превосходства, не уверенность в себе, в собственном интеллектуальном потенциале, побуждающая человека к толерантности, а подпольные комплексы, заставляющие без нужды хамить контрагенту. Но парадоксальным образом именно такое предисловие оказалось наиболее точным камертоном ко всей книге.
    Новый мир, 2005, № 6

ЭНТОМОЛОГИЯ РОДА ФАНДОРИНЫХ

   Критика Акунина разлюбила. А ведь когда-то жаловала. Первые книги фандоринского цикла, не пользующиеся особым успехом у читателя, были замечены именно критикой, заговорившей о стильном детективе, тонкой стилизации, интеллектуальной игре и качественной беллетристике, отсутствие которой так удачно восполняет таинственный автор. После того как Чхартишвили выглянул из-под маски, разочарования не последовало. Скорее критическое сообщество было польщено: свой брат, литературовед с широким кругом интересов, японист, интеллектуал. Но по мере того как рос успех Акунина у широкой публики вместе с тиражами книг, по мере того как он делался персонажем светской хроники, звездой, брендом, критика теряла к нему интерес. Проект «Жанры» был встречен сотнями газетных заметок, где сообщалось о высоком рейтинге продаж и в рекламном стиле излагалась сюжетная интрига (как правило, лишь зачин, не портить же удовольствие потенциальному покупателю), – и скептической гримасой профессиональной критики.
   «Проект Бориса Акунина „Жанры“ – это попытка создания своеобразного инсектариума жанровой литературы, каждый из пестрых видов и подвидов которой будет представлен одним гклассическим» экземпляром, – доверчиво цитировали газеты издательскую аннотацию. – В эту энтомологическую коллекцию войдут «Детская книга», «Шпионский роман», «Фантастика», а также «Семейная сага», «Триллер», «Производственный роман» и прочее, и прочее».
   У критиков аннотация вызывала недоумение. «Слово „инсектариум“... давит из гляделок умильную слезу. Согласитесь, более идиотский рекламный слоган нельзя и представить», – пишет в «Русском курьере» Елена Ямпольская, ставя под сомнение, впрочем, не аннотацию, а саму идею проекта: «Образцовость противоестественное, а значит, неживое качество... Если Акунин решил сделаться образцовым автором, значит ли это, что нам следует ожидать от него 15 дохлых книг?» Вопрос резонный.
   Насчет аннотации, однако, Елена Ямпольская высказалась не по адресу. Все указывает на то, что принадлежит она не издательству, а автору: и синхронное появление ее на трех разных книгах, вышедших в разных местах, и авторский стиль, и провокационность. Никакое издательство не посмело бы сравнить серию книг с энтомологической коллекцией и тем более использовать слово инсектариум.Это из акунинского арсенала. Сейчас филолога и видно. Биолог так не скажет: в его научном обиходе слово давно утратило латинский суффикс. Экспериментаторы держат собак и мышей в виварии,а мух, бабочек и тараканов в инсектарии.Это словоупотребление освящено словарями. «Твой домашний инсектарий», – называет издательство популярную серию. «Содержание бабочек в инсектарии», – сочиняет энтомолог научную книгу.
   От слова «инсектариум» веет лабораторией, уставленной средневековыми ретортами и колбами, и в тусклом мерцании свечей возникает образ человека в темной мантии и квадратной шапочке, тщательно растирающего какой-то порошок, потребный для тинктуры. Неужто лишь затем, чтобы погрузить в раствор трупик жука и сохранить какого-нибудь всем известного навозника под звучным названием Scarabaeus sacer?
   В «Детской книге» Акунина действует алхимик, пробравшийся из Англии ко двору Димитрия-самозванца. Работает он, как и положено человеку его профессии, над поисками философского камня – кивок в сторону Гарри Поттера, который камень этот, как известно, недавно отыскал.
   Акунинский алхимик камня не видел, однако секрет его производства объясняет подробнее, чем герой Джоан Роулинг: нужен Магический кристалл, чтобы направить солнечный луч на тинктуру, – и тогда может произойти Великая Трансмутация.
   В Акунине мне всегда виделось что-то от алхимика. Его фандоринский проект и детективы о бойкой монахине Пелагии – результат трансмутации, которую с помощью некоего кристалла он производит с предварительно разъятой на составные части, подсушенной, истолченной и перемешанной русской литературой.
   Много писали, что Акунин восполнил странный пробел в русской литературе конца XIX века – отсутствие качественной беллетристики. Это не совсем так. Беллетристика, конечно, была. А вот детектива действительно не было. А если б и появился – образованная публика, скорее всего, его бы третировала.
   «Дети, вам вредно читать Шерлока Холмса. И, отобрав пачку, потихоньку зачитываюсь сам», – признается Розанов в «Опавших листьях». Но почему детям-то вредно читать то, что ныне прочно ушло в детское чтение? Представления эпохи о достойных и низких жанрах изменчивы. «Записки о Шерлоке Холмсе» в глазах образованной публики были низким жанром. Мой отец, родившийся в 1900-м и успевший пройти едва не весь курс гимназии в маленьком городе Александрове, пока не грянула революция, рассказывал, что у него были большие неприятности из-за того, что в классе он читал какой-то двухкопеечный выпуск приключений сыщика-джентльмена. Тоненькие выпуски детективов преподаватели отбирали у гимназистов с той же брезгливостью, как сейчас отбирают у школьников порножурналы.
   Акунин посвящает свою фандоринскую серию памяти литературы XIX века. Но создает героя, которого просто не могло в ней быть.
   Во-первых, качественная беллетристика и детектив были несовместимыми понятиями. Во-вторых, читающая публика ввиду своей либеральной ориентации никогда бы не признала своим героем сыщика, работающего на правительство, сочувствующего идеалам порядка и законности, а не революции. Супермен у нее – это революционер Рахметов, а герой – революционер Инсаров. Это мы, потомки, проследив вектор развития этой литературы, стали менять в ней знаки.
   Акунин не лакуну заполнил в жанрах XIX века. В известном смысле он вступил в полемический диалог с этой литературой, с помощью своего рода машины времени отправляя в прошлое героя, супермена и интеллектуала, консерватора и охранителя, идеального сыщика и джентльмена, которого этой литературе не хватало лишь с точки зрения дня сегодняшнего.
   Так неужели проект «жанры», в котором действуют потомки Эраста Фандорина, будет моделировать лишь уже известные образцы, умножая без надобности сущности? Неужели в лаборатории Акунина будут просто засушивать жуков, муравьев и бабочек, не попытавшись создать из их крыльев и лапок новое существо?
   Начнем со «Шпионского романа». Вообще-то подобная жанровая дефиниция уже несет в себе заряд иронии. Шпионский роман сам себя так не определяет. Это этикетка не от производителя, подобно тому как клеймо «трэш», выставленное издательством «Ad Marginem» на переизданиях наивных до идиотизма советских книг, никогда бы не могло быть поставлено самими авторами. Любопытно, что издавать советский мусор додумалось рафинированное издательство, специализировавшееся на модной философии и полюбившее Владимира Сорокина. Очень логично: если в моде имитатор и пересмешник, работающий с советским стилем, – то почему бы не запустить в серию сами образцы?
   Акунин тоже ориентируется на советский трэш. Читатель должен испытать что-то вроде ностальгии (иронически окрашенной, конечно), уже взяв в руки книгу и обнаружив, что намеренно безыскусные иллюстрации Т. Никитиной с трогательно-наивными подписями под картинками точно воспроизводят стиль оформления тех дешевых советских книг времен детства Григория Чхартишвили, которые выходили в сериях типа «Подвиг» и должны были патриотически воспитывать массы. Почему выбран именно этот период? Возможно, потому, что позже жанр стал размываться и столь чистых экземпляров его, как в 50—70-е годы, получить было уже невозможно.
   Я не большой знаток этой литературы, хотя чего только не прочтешь во время пионерского детства, вынужденного больнично-санаторного безделья или под тентом в перерывах между заплывами на черноморском пляже. Но думаю, что некоторые сюжетные особенности советского романа о шпионах могу суммировать. Прежде всего нужен военный секрет (или научное изобретение, или сам ученый), за которым охотится иностранная разведка.
   С героем-контрразведчиком происходят невероятные вещи: его заманивают в ловушку, пытают, стремясь перевербовать, усыпляют, травят газом, накачивают какими-то диковинными препаратами, от которых слабеет воля, – но у нашего героя не такова воля, чтобы подчиниться медицине, и потому его убивают, сбрасывают с обрыва в реку, а то – вышвыривают в пучину из люка подводной лодки (это меня особенно поразило в детстве – жаль, не могу вспомнить автора). Но наш герой в огне не горит, в воде не тонет, пули от него отскакивают, от пут освобождается не хуже фокусника Дэвида Копперфильда, из морских глубин выныривает, как мячик, кессонная болезнь его не берет, плавает он как рыба, дышит в реке под водой в какую-нибудь услужливо подвернувшуюся под руку камышинку, и в конце концов, преодолев невероятные препятствия, разоблачает козни шпионов.
   Если же, напротив, главный герой хочет сам захватить чужой секрет, то он называется, конечно, не шпионом, а разведчиком, и сюжетные схемы меняют полюса. Жанр этот расцвел в послевоенное время и благоденствовал на реалиях недавней войны. Нашего разведчика забрасывают за границу, чтобы он похитил важные документы, военные секреты, ученого, работающего над ужасным оружием, или генерала, знающего о планах наступления. Герой свободно говорит на нескольких языках, имеет замечательную легенду, но (должны же быть приключения) что-то неизменно мешает ему быстро и просто выполнить задание: провалена явка, арестован радист, где-то завелся предатель или случайная встреча чревата разоблачением легенды. Герой как-то выпутывается из одной истории, чтобы попасть в другую, но все преодолевает и, выполнив задание родины, возвращается домой, скромный советский Джеймс Бонд.
   Акунин, на первый взгляд, следует нехитрой схеме романа о кознях шпионов, которые разоблачает доблестный советский контрразведчик.
   Главный герой – образцовый советский юноша, летчик, спортсмен, кандидат в члены ВКП(б), интернационалист, рвавшийся на войну в Испании и мечтающий попасть в разведчики. Естественно, фамилия его того же корня, что и Фандорин. Акунин все длит свою игру с потомками рода Дорнов, среди которых и Фандорины, и Дорны, и Дорины, и Дарновские, и Дроновы, а обычай давать крепостным прозвище от фамилии барина позволяет разместить законных и побочных потомков среди всех слоев российского общества. На сей раз героя зовут Егор Дорин – он, понятно, не из дворян, его рабоче-крестьянское происхождение безупречно (хотя, как мы понимаем, гены основателя рода где-то там затесались). Есть, впрочем, у героя редкое для молодого советского человека качество – натуральный немецкий язык, от матери и деда, баварский диалект, на котором разговаривали в колхозе «Рот фронт» Самарской области потомки колонистов из Баварии. Этот-то натуральный немецкий вкупе с другими навыками и нужен позарез начальнику спецгруппы НКГБ старшему майору Октябрьскому, бывалому разведчику, которому суждено играть при Дорине роль наставника. Филолог Акунин, конечно, прекрасно знает, что баварский язык самарских переселенцев и язык жителей Германии за сто лет так разошлись, что язык этот скорее выдаст русское происхождение героя, чем скроет его, но в шпионском романе и не такие натяжки прощаются.
   Самое нелепое занятие, которому может предаваться критика, рассуждаюшая о проекте «жанры», – это искать «источники» с целью уличить автора в заимствованиях. Не потому, что их нет, а потому, что автор выставляет свою технологию наружу.
   Из «Шпионского романа» выглянет, конечно, бравый и давно осмеянный майор Пронин Льва Овалова, и «Военная тайна» Льва Шейнина, и «Щит и меч» Кожевникова, и герои Юлиана Семенова и Василия Ардаматского, и много чего еще, вплоть до стреляющей авторучки из арсенала Джеймса Бонда. Шпион, заброшенный на парашюте, встречающие его немецкие дипломаты с карманными фонариками, чудо-рация последней модели, пароли, шифры, явки, конспиративные квартиры с подмененными обитателями, почерк радиста, радиоигра с противником, слежки, погони, сыворотка правды, заставляющая пойманного врага выболтать самое заветное, – все это, конечно, было, было и было. И конечно же, главный герой попадет в ловушку. Знатоки жанра, наверное, назовут и источник, откуда залетел в роман подвал пустующего дома, где коварная шпионка (разумеется, ловкая и красивая) держит связанного по рукам и ногам Егора Дорина, заставляя его выходить в эфир с помощью им же собранной рации. Есть еще одна очаровательная деталь. Как справилась женщина с мастером спорта по боксу Дориным? Кефиром отравленным опоила.
   Понятное дело, по законам жанра герой погибнуть не может, и хотя красивой и жестокой шпионке легче и надежнее пристрелить пленника, когда в нем исчерпана нужда, чем спалить его живьем, – выбирает она именно второй вариант. Не будем придираться и к тому, что Егор Дорин освободился от ремней во время пожара, хотя не мог это сделать раньше, часами оставаясь без присмотра, и протиснулся в дырку в полу, используемую им как отхожее место, которая всегда казалась ему слишком узкой для побега, – неправдоподобная живучесть героя как раз в традициях жанра. И прекрасно согласуется с родовой фандоринской удачливостью, о которой автор не устает напоминать.
   Но весь этот набор штампов советского масскульта используется как строительный материал не от недостатка воображения, а совершенно сознательно. Автору нужно, чтобы читатель постоянно узнавал знакомые ситуации, как, скажем, пародисту нужно, чтобы читатель, зритель или слушатель знал объект пародии. Только тогда заметны нарушения правил игры, если у игры есть правила.
   Кто должен был победить по законам жанра? Конечно, советские чекисты и, в частности, молодой разведчик Егор Дорин, ведущие войну против таинственного немецкого шпиона Вассера. На поимку этого шпиона брошены нешуточные силы, даже вон троллейбус с людьми утопили в Москве-реке, чтобы заставить Вассера поверить в случайность катастрофы с его связником. Но Вассер обводит советскую разведку вокруг пальца, проникает в самое ее сердце, разведуправление НКГБ, подсовывает информацию про секретные переговоры Черчилля с Гессом, чтобы попасть на прием к Сталину в режиме «молния», и передает Сталину устное послание Гитлера, в котором тот предлагает поделить мир между ними и уверяет, что не намерен нападать на Советский Союз, поскольку его главная цель – уничтожение дряхлой Британской империи.
   Резонный вопрос вождя, а нельзя ли было передать послание менее драматичным способом, в системе данных жанровых координат не рассматривается. Так же, как и всякие сомнения относительно осуществимости планов Вассера. А вдруг нарком не захочет его взять к Сталину на прием? А вдруг обыщут перед приемом и изымут стреляющую авторучку? Акунин работает не с историей и фактами, а со шпионским мифом, а миф не может быть подвергнут атаке со стороны фактов.
   Короче, немецкий шпион Вассер обыгрывает советскую контрразведку. В результате шеф Егора Дорина, старший майор Октябрьский, все-таки Вассера поймавший и расколовший, стреляется, потому что не хочет оказаться в пыточной камере родного учреждения (он там уже при ежовщине побывал), нарком НКГБ объезжает военные округа, стращая начсостав ответственностью за малейшую провокацию и отправляя командиров в отпуска, а Вассера с почетом отправляют на самолете в Германию. В общем, подвиг разведчика. Немецкого. И после этого можно послушно повторять за усмехающимся автором, что он дарит читателю классический образец жанра?
   Но тут возникает другой вопрос: так это что, пародия? И опять на него придется дать отрицательный ответ. Пародия – однозначна. Текст Акунина имеет несколько смысловых уровней. Он пригоден для бесхитростного и доверчивого массового потребления, но может быть востребован и искушенным читателем, разгадавшим правила игры и одобряющим «приколы» автора. Надеюсь, тех, кто воспримет всерьез попытку дать объяснение одной из самых непостижимых загадок ХХ века: отчего Сталиным были проигнорированы многочисленные предупреждения о нападении немцев, – все же не будет. Версия Акунина на достоверность не претендует. Но в остроумии ей не откажешь.
   Ну а теперь откроем «Детскую книгу». Она тоже снабжена картинками. Но если иллюстрации Никитиной к «Шпионскому роману» выполнены в доскональной манере 50-х годов, тонко стилизуя убогую книжную графику дешевого советского чтива, то иллюстрации Д. Гордеева к «Детской книге» воспроизводят стиль дорогих детских изданий тех же лет, с цветными вклейками на мелованной бумаге, тщательно прорисованными деталями лиц, одежды, утвари. Облик книги ненавязчиво отсылает в пионерское прошлое автора. А содержание?
   Вообще-то «детская книга» – это не жанр. Детским чтением становятся и сказки, и приключения, и фантастика, и детектив, и книги о животных, причем в детскую классику уходят вещи, отнюдь не для детей писавшиеся: «Робинзон Крузо» и «Приключения Гулливера», «Остров сокровищ» и «Три мушкетера». Чтобы поместить в «энтомологическую коллекцию» классический экземпляр жанра, нужно сначала выделить его приметы. Современная детская литература слишком многолика и аморфна. Акунину приходится взять за образец книги своего детства – тот искусственный жанр, созданный усилиями загнанных в угол советских писателей, где во главу угла ставится познавательность и назидательность, а занимательность выступает чем-то вроде мягкой оболочки, в которую закупорены капсулы рыбьего жира, чтоб легче глотать.