Не правы те, кто видят в романе старомодную ретроконструкцию в духе Толстого. Это только внешне зачин «Уроков рисования» похож на «Войну и мир»: подобно тому как у Толстого большинство персонажей романа собраны в салоне Анны Павловны Шерер, Кантор собирает своих героев в 1985 году на выставке, где показывают дотоле опальное искусство. Тут и начинающий художник Павел Рихтер, главный герой повествования, который, как выяснится к концу, не только его объект, но и субъект, – этому явно автобиографическому персонажу Кантор поручит авторство двух толстых томов. Тут произносит пламенную речь и старый профессор Соломон Рихтер, дед Павла, которого помнят еще по книге о Пикассо, вышедшей в период хрущевской оттепели. Тут мелькает девушка Лиза, задающая собравшимся простодушные, но умные вопросы: она впоследствии станет женой Павла. Тут впервые появляется боттичеллиевская красавица Юлия Мерцалова, сопровождающая своего старого мужа – знаменитого диссидента: она станет возлюбленной Павла Рихтера. Тут и импозантный красавец Леонид Голенищев, искусствовед и теоретик авангарда, которого прочат в обновленное Министерство культуры возглавить подразделение современного искусства. Бывший муж возлюбленной Павла Рихтера, он станет мужем его матери: поистине фрейдистская коллизия. Судьбы этих героев сплетутся в семейной саге с классическими любовными треугольниками.
   Однако романным зачином сходство с «Войной и миром» и ограничивается. Роман Кантора принципиально не психологичен. Есть только один герой, диалектика души которого интересует автора, да, пожалуй, это и вообще единственный герой, у которого есть душа, – Павел Рихтер. Существование ее также предполагается у старого Соломона Рихтера, библейского мудреца, хотя на его долю и выпадает немало иронии. Все же прочие персонажи – это такие марионетки, которых автору удобно дергать за веревочку. Их поступки не нуждаются в психологическом обосновании, они – функции авторского замысла. Особенно достается интеллигенции. Художники, занимающиеся пустым делом, тщеславные, корыстные, трусливые, продажные журналисты, экономисты, думающие не о стране, а о своем кармане, – все они не способны мыслить, любить, мучиться, страдать, их томит лишь зависть, жажда денег и успеха. Они тусуются, пьют, объедаются, завидуют друг другу и готовы продать честь и свободу за подачки от всяких фондов, за крупные блага (но можно и за мелкие гранты).
   Чтоб уж окончательно расквитаться с ненавистным авангардом, автор не побоялся встроить в роман совершенно лишний там детективный сюжет: мало ему показалось обличить Розу Кранц, Поставца и компанию в художественной афере – лоббировании авангардных художников-шарлатанов, просто не умеющих рисовать, так он еще заставил их заняться аферой коммерческой. Тусовщики изготовляют подделки знаменитых мастеров авангарда первой четверти ХХ века, чиновники министерства и политики торговлю подделками прикрывают. В уже цитированной сцене избиения Поставца пострадал «гордость галереи – почти подлинный Малевич, едва не проданный за миллион и совершенно неотличимый от настоящего, холст с черным квадратом». Другие «почти подлинные Малевичи», впрочем, были успешно проданы, украсили собой частные коллекции, попали в престижные западные галереи и имеют все шансы с помощью капиталов «новых русских», получив сертификат подлинности на одном из престижных аукционов, вернуться на родину как культурное достояние.
   Опыт магического реализма тоже учтен Кантором. По страницам книги бродит настоящий призрак коммунизма – бессмертная Марианна Карловна Герилья, бомбистка – до революции 1917 года, теоретик Коминтерна, участница гражданской войны в Испании и любовница многих знаменитостей ХХ века. Теперь она на роли то ли домработницы, то ли привидения в квартире уже упоминавшегося Ивана Михайловича Лугового. В советские годы инструктор ЦК по идеологии, сибарит, ценящий роскошь, утонченные вина, живущий в огромной барской квартире с видом на Патриаршие пруды, он оказывается наверху и в период перестройки: теперь он идеолог и мотор реформ, смысл которых заключается в том, чтобы класс, правящий именем идеологии, обменял свою власть на большие нефтяные деньги. Это только лопоухие интеллигенты думают, что время Лугового прошло. Западные дельцы же как ладили с Луговым, когда он был советским партаппаратчиком, так ладят и теперь, когда он делит недра страны. Он для них гораздо более свой, чем все эти западнически настроенные интеллигенты, голодранцы, не разбирающиеся в марках вин и не умеющие вести себя за столом.
   Если же учесть, что появляется Луговой в специально для того втиснутой в роман испанской главке, где он, еще молодой лейтенант, приносит предательский, с точки зрения коминтерновцев, приказ (открывший дорогу победе Франко), а в конце романа его, все еще держащего в руках истинные нити власти, замышляет убить Семен Струев, считая главным виновником всех бед России, то Луговой получается столь же бессмертным, как живущий в его квартире призрак старой революционерки.
   Другая фантасмагорическая линия восходит к Гоголю и Гофману. Художник с птичьей фамилией Сыч, придумавший перформанс с насилуемым хорьком, постепенно подпадает под власть похотливого зверя, вытеснившего жену художника с супружеской кровати. Сыч терзается: не узаконить ли свои отношения с хорьком, – но тут, отправившись с возлюбленным в гости на дачу, застает его с гнусным толстым хряком и изгоняет из дома. Хорек, однако, не пропал. Поддержанный Розой Кранц, он дает пресс-конференцию (на которую тайком пробирается страдающий Сыч), организует партию, выигрывает выборы в парламент, становится депутатом, блистательным телеведущим и модной фигурой в московских светских салонах. Изысканно одетый в элегантные костюмы от Ямамото, он живет теперь в роскошной депутатской квартире и разъезжает в представительском автомобиле с личным шофером. Вспыхнувшая новым пламенем страсть к хорьку заставляет Сыча повсюду тенью следовать за возлюбленным, добиться прощения, а в самом конце, придумав новый перформанс на сцене Большого театра, публично убить хорька и погибнуть самому.
   Эта линия оказалась одной из самых удачных в романе. Тут гротеск выступает умело примененным литературным приемом, тут фантасмагория подчеркивает абсурд реальности, тут ирония по отношению к герою не уничтожает сочувствия к нему: в конце концов шарлатан превращается в фигуру трагическую.
   Судьба другого мистификатора от искусства развивается в духе плутовского романа. Сделавший имя на полотнах с изображениями дебильных пионерок, Гриша Гузкин лелеет мечту оставить Россию и влиться в западный истеблишмент. Используя, как в романе Мопассана, женщин для преодоления все новой и новой ступеньки, он в конце концов отлавливает свою птицу счастья в виде пожилой и расплывшейся влиятельной дамы – члена семейства Ротшильдов, которая открывает ему доступ к самым престижным выставочным залам, к успеху, к богатству. Приключения Гриши Гузкина дают автору возможность расправиться и с умирающей Европой, и с обнаглевшей Америкой, где только недалекие русские интеллигенты видят рай. Жестокие финансовые спекулянты, разоряющие доверившихся им людей, поддельные аристократы, составившие состояния на преступлениях, беспринципные политики, равнодушные к народу, специалисты по России, ни черта не понимающие в ее истории, коллекционеры авангарда, не смыслящие в искусстве, эмигранты – болтуны, никчемные прожигатели жизни, – всем им достается на орехи, каждому по отдельности и Западу в целом.
   Понятно, что разные стилевые пласты романа не отделены друг от друга непереходимой пропастью, персонажи памфлета присутствуют в семейной саге, депутат-хорек может появиться на светском рауте, а поступки некоторых героев, совершенно необъяснимые в реалистическом романе, оправдывает именно мистическая составляющая. Так, намерение художника Струева устроить государственный переворот и для начала убить старого партаппаратчика Ивана Михайловича Лугового выглядит полным идиотизмом и насилием над героем: с какой стати умному человеку придет в голову столь бесперспективный проект. Но если Луговой и есть тот демон истории, который соблазнил Струева, заставил его играть в авангард по навязанным правилам, тайно контролируя ходы шахматной партии, – то с убийства демона и надо начинать прорыв к новой жизни.
   Наконец, в роман вставлен эстетический трактат. Собственно, его фрагменты, предпосланные каждой главе, и являются «учебником рисования». Стойка художника, выбор холста, создание поверхности, приготовление палитры, связь рисунка и живописи, композиция картины, природа краски, труд художника, цветовая гамма, выбор кисти, светотень, природа гармонии и т. д. Они кратки, тщательно выверены, и, как это ни странно, в них более всего присутствует такая неуловимая субстанция, как писательское мастерство. Фрагменты эти не слишком связаны с содержанием глав, но безусловно выполняют роль нити, которой прошиты пестрые лоскуты разнородных текстов, скрепляя их.
   Что же получилось в итоге, для чего это смешение стилей и жанров? Сам повествователь лукаво называет свой труд хроникой, призванной послужить лишь «черновиком будущего труда» прилежному историку будущего. Но хронисту не пристало морочить голову рассказами о хорьках – депутатах парламента, фантазировать и ерничать, не пристало смешивать события и даты, наконец. И если в Испании 1937 года герой беспокоится по поводу того, что перевязку ему сделали плохо и антибиотиков не нашли, можно заподозрить: автор попросту забыл, что в ту пору никаких антибиотиков не было. Но предположить, что он запамятовал события начала перестройки, невозможно. Поток анахронизмов обрушивается на читателя в первой же главе, начиная с даты самой выставки запрещенного искусства в 1985 году. Не были к этой поре написаны трактат Солженицына «Как нам обустроить Россию» и программа Явлинского «Пятьсот дней» – и стало быть, не мог партаппаратчик Луговой о них упоминать, никакой колумнист «Русской мысли» не мог приехать в 1985 году в Москву – визу бы не дали, не звонил в 1985 году Горбачев академику Сахарову, не провозглашал Горбачев как задачу компартии «строительство капитализма», не приказывал, отправившись в отпуск в Крым, «ввести в стране чрезвычайное положение» (по крайней мере подобное обвинение надо аргументировать, а не сообщать в хронике как несомненный факт). События шести лет «перестройки» смешаны, спрессованы, и хотя не очень понятно, каких художественных целей достиг этим автор, задачей хрониста он явно пренебрег.
   Никакая это, конечно, не хроника. Это идеологический роман, где упор нужно сделать на первом слове. Идеологические романы – не новость в русской литературе, но даже Чернышевский избегал в них прямого высказывания, идея получала развитие через поступки героев.
   Для Кантора главное – не характеры, не люди и их судьбы. Главное – скрещение идей. Герои не столько действуют, сколько разговаривают. Но мало того, что рассуждения и диалоги занимают в романе непропорционально много места, мало того, что Соломон Рихтер и его друг Сергей Татарников, философ и историк, романтик и циник, два во всем разных мудреца, стремящиеся друг к другу, как плюс и минус, ведут нескончаемые диалоги, обсуждая прошлое, настоящее и будущее, так еще в книгу страницами, а то и главами включены философские, исторические, экономические, искусствоведческие авторские отступления. Как ни тяжела и громоздка собственно романная конструкция Кантора – она все же не рушится, меж тем как автор безжалостно испытывает ее на прочность, соединяя роман с трактатом.
   Сам Кантор повторяет в своих интервью, что написал книгу о кризисе христианской этики, о закате Европы и европейского гуманизма. О закате Европы, после знаменитой книги Шпенглера, толкуют уже столетие, ну а он все длится и длится, кризис гуманизма – любимая тема философов серебряного века, ну а гуманизм и христианская этика – отнюдь не синонимы. Гуманизм сам как раз хотел обойтись и без христианской этики, и без Бога. Все это слишком общие темы, чтобы стать предметом романа, но они действительно стали темами втиснутого туда трактата, томительности которого не выдерживает нормальный читатель.
   Русская литература любила ставить вопросы и не предлагала тотальные решения. Кантор не избегает вопросов, но куда чаще прибегает к утверждениям. И если, скажем, умный вопрос: «Отчего христианская цивилизация девальвировала те ценности, что были основанием для ее строительства?» – побуждает читателя к размышлению, то утверждения Кантора часто вызывают желание их оспорить. Скажем, когда он приравнивает горбачевские реформы к сталинским репрессиям («Ставропольский паренек перекрыл Сталина: не шестьдесят миллионов погибло зря, а все поколения в течение восьмидесяти лет жили, работали и умирали зря»), когда утверждает, что «авангард есть питательная среда фашизма – и никак иначе, у него нет исторически другого предназначения», или когда обличает новый мировой порядок, сознательно установленный кем-то (кем?) для обеспечения покоя буржуа с помощью нового искусства и новой философии.
   Любимый герой Кантора Павел Рихтер вынашивает грандиозные планы. «Я пишу картины, которые взорвут общество <™> Я отомщу за тех, кого унизили, обманули и заставили принять подлую мораль. Я сведу счеты с теми, кто унижает людей <™> Люди увидят мои картины – и больше не смогут подчиняться дурным правителям, фальшивым законам. Люди испугаются того, что с ними сделали», – рассказывает Павел матери, испытывая, как Гамлет, ее любовь и доверие: ведь мать, с его точки зрения, предала умершего отца, став женой Леонида Голенищева – одного из тех, кто служит для Павла Рихтера олицетворением сегодняшнего художественного истеблишмента... Но вот открыта выставка, ходят посетители, смотрят картины™ Никакого взрыва.
   Максим Кантор не случайно подарил Павлу Рихтеру собственные тревожные картины и тем самым отчасти предсказал судьбу собственной книги. Похоже, ожидания Павла Рихтера – это и ожидания Максима Кантора. Возводя грандиозное здание романа, он хотел написать книгу века, после которой «люди не смогут подчиняться дурным правителям и фальшивым законам», книгу, которая «взорвет общество». Книгу прочли. Одобрили. Поругали. Приняли к сведению. Общество не взорвалось.
    Новый мир, 2006, № 12

СКАЗКИ О РОССИИ

   Толстенный роман Дмитрия Быкова «ЖД» и тоненькая книга Владимира Сорокина «День опричника» (с большой натяжкой поименованная романом) оказались на книжных прилавках примерно в одно и то же время. Быков писал свой фолиант не один год и успел в статьях и интервью выболтать всю концепцию романа (и совершенно напрасно). Сорокин не афишировал замысел, да и непохоже, чтобы это остроумное повествование, сделанное на одном приеме, требовало упорной работы. Писатели настолько разные, что мысль о возможном сопряжении их книг кажется совершенно нелепой. Мало ли что ложится на прилавок в одно и то же время. И однако ж сопоставить два романа пришло в голову не одной только Лизе Новиковой, хотя она, кажется, первая сделала это, заметив, что, появившись вместе, эти две книги «дополнили друг друга и показали нам „Россию, которую мы можем приобрести“. Получилось не столько „страшно смешно“, сколько смешно и страшно» («Коммерсантъ», 2006, 23 августа).
   Формально обе книги можно отнести к антиутопическому жанру. И тут и там Россия не столь уж отдаленного будущего, и тут и там она изолирована от всего мира, и тут и там недавние горбачевско-ельцинские времена именуются смутой, и тут и там торжествует насилие под прикрытием государственническо-патриотической риторики: у Сорокина пытают, ищут заговоры и убивают опричники, у Быкова – смершевцы.
   Можно рассматривать оба романа как фантазии о будущем России – именно так анализирует «ЖД» Валерия Пустовая в интересной статье «Скифия в серебре», напечатанной в предыдущем номере «Нового мира» (роман Быкова дает для этого все основания). Признаться, я от этого жанра ничего не жду. Поле антиутопии основательно истоптано – сегодня там растут лишь чахлые растения. Однако обе вещи не столько принадлежат к этому жанру, сколько из него выпадают.
   Отвечая на вопрос, почему он решил именно сейчас воскресить опричнину, Сорокин пояснил: «Наверно, потому что время пришло <...> идея опричнины, она в современной России довольно ярко приживается <...> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть <™> У нее, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять – период обострения. Но очень может быть, что до пика мы еще не дошли» (<www.akzia.ru>, 2006, № 11). Интервьюер удивился: «Такие фразы чаще всего приходится слышать от правозащитников и либерально настроенных политиков». Действительно, Сорокин, говорящий, что он как гражданинне хотел бы жить в том обществе, которое изобразил, – это какой-то другой Сорокин. Раньше не было никаких оснований предполагать, что он знает, как пишется это слово. Это заставило меня насторожиться: уж не хочет ли автор бить тревогу, спасать человечество, предсказывать и предостерегать? Вряд ли ему пойдет эта роль. Но, конечно, Сорокин занимается привычным делом: сплетает нити слов в причудливый ковер избыточно насыщенного красками текста.
   Прелесть сорокинской вещи – в языковой игре, столкновении разных стилистических пластов, в острых деталях, в бесчисленных «приколах», понятных лишь сквозь призму настоящего. Лингвистическая фантазия удалась, быть может, лучше всего. Сорокин уже показал себя прекрасным имитатором и разрушителем советского стиля, поработал с языком классической прозы девятнадцатого века, сконструировал русско-китайский футурологический искусственный язык «Голубого сала» – так почему бы не поиграть с языком шестнадцатого века? Если вдуматься, мутация языка в краткие сроки – не такое уж невероятное допущение.
   За первое же двадцатилетие советской власти русский язык превратился в орвелловский новояз. Чтение советских газет тридцатых годов и изданий эмигрантских поражает прежде всего различием лингвистического строя; «голоса», которые мы ловили в восьмидесятые, можно было в две секунды отличить от советского радио по языку ведущих. Вот и у Сорокина окопавшиеся на Западе, «оплоте крамолы антироссийской», вражеские голоса («Свободу России!», «Россия в изгнании», «Русский Рим», «Русский Берлин», «Русский Париж» и даже «Русский Лазурный Берег») вещают на ином русском языке, чем тот, что культивируется в ощетинившейся метрополии, а услышав стихи поэта-эмигранта по чистомурадио (людям государственным позволяется слушать то, что глушат для простых смертных), опричник Комяга, от лица которого ведется повествование, выражает негодование против либералов-отщепенцев на ретро-новоязе: «Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. <...> От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя.» Тут, конечно, еще и пародируется публицистика прохановского толка, с ее велеречивой страстью к обличению либералов.
   Всю книгу пронизывает мрачноватое чувство юмора, утрачивающее, впрочем, в «Дне опричника» специфически сорокинский человеконенавистнический характер.
   Вот поучает Комяга опричника Посоху, припрятавшего запрещенные «Заветные сказки», – сожги, мол, похабень,государевы слуги «должны ум держать в холоде. А сердце в чистоте». А разговор происходит тотчас же после группового изнасилования жены впавшего в немилость вельможи, – привилегия, дарованная опричникам благочестивым Государем.
   Вот на обеде у главы опричников появляется частый гость – председатель общества «Соблюдения прав человека» улыбчивый отец Гермоген со значком «Союза Михаила Архангела» на груди.
   Вот перечисляют бесчисленные почетные должности и звания графа Андрея Владимировича Урусова, зятя государева: академик, почетный председатель Умной палаты, председатель всероссийского конного общества, – и среди этого аристократического списка идут: «Владелец Южного порта, владелец Измайловского и Донского рынков, владелец строительного товарищества „Московский подрядчик“». Это вам что, будущее? А сегодня кто «Московским подрядчиком» владеет?
   А знаете, как закончился спор между сторонниками и противниками восстановления памятника Дзержинскому на Лубянке? Поставили монумент родоночальнику опричного дела Малюте Скуратову.
   Ну и конечно, как всегда у Сорокина, множество приколов для узкого круга.
   В «Добрых молодцах» – сокращенно добромольцах,молодежной организации, которой покровительствуют опричники (а уж «добромольцы» горазды орать: «Поклеп! Крамола! Слово и дело!»), – легко узнать «Идущих вместе», публично спускавших книги Сорокина в бутафорский унитаз: этих вряд ли кто пожалеет. В Федоре Лысом по прозвищу Федя-съел-медведя, соорудившем фильм про заговор «Посольского Приказа и Думы, про закладку Западной стены, про государеву борьбу, про первых опричных», или, как поясняется в другом месте, про заговор гнусных либералов против России с целью «распилить ее и продать», узнается современный режиссер, обласканный Кремлем, а досадившим Сорокину литераторам автор придумал сравнительно мягкое наказание: подьячего Данилкова из Словесной палаты выпорол напротив старого Университета, а главу палаты Павла Олегова и его заместителей Анания Мемзера и Павла Басиню отправил на выволочку к начальнику Тайного приказа. Мелковато, конечно, но тут вот что забавно: в своих интервью Сорокин уверяет, что на зловредных критиков не обращает внимания и просто их не читает, а сам не в первый раз их то в сортире топит, то порет.
   Не будем преувеличивать социальный градус сатиры Сорокина, но все же нельзя не заметить, что она имеет достаточно определенный адрес.
   В романе есть сцена, когда опричник Комяга, допущенный в покои Государыни, видит среди своры шутов и приживалов двоих, которые имеют привилегию целовать Государыне пальцы: при этом круглоголовый Павлуша-еж бормочет неизменное свое «в-асть, в-асть, в-асть», а волосатый Дуга-леший подкрякивает «ев-газия, ев-газия, ев-газия». Трудно не узнать здесь известного политтехнолога, любящего словосочетание «реальная власть», и философа, некогда бывшего в оппозиции к Кремлю, а теперь окормляющего его идеологию. В интервью, размещенном на сайте «Правая. ги» (2006, 22 февраля), Александр Дугин красноречиво высказался о судьбе национал-большевистской партии, которую он начинал вместе с Лимоновым: «Если представить себе, что Лимонов бы умер от СПИДа в 98-м году, а НБП осталась за мной, то мы, несомненно, соединились бы с Путиным, вместо „Наших“ была бы огромная опричная организация НБП. Только веселая. Я думаю, что в этом случае не был бы необходим особенный переход к евразийству». Заметим: слова «евразийство» и «опричнина» соединил отнюдь не Сорокин. Не из таких ли откровений и рождается замысел сорокинской сатиры? К словам Властьи Евразия,с которыми Сорокин ведет в романе свою игру, следует добавить еще слова: Государство, Империя.Тут на сцену просится Александр Проханов, совсем недавно считавшийся редактором маргинальной газеты, энергично и небесталанно метавший громы и молнии на голову растленной и продажной власти. Ныне он становится чем-то вроде теневого идеолога власти новой. Кремлевские чиновники, конечно, не пожалуют на презентацию его книги «Симфония „Пятой Империи“», но любимец Кремля Никита Михалков уже выделяет для этой цели особняк Российского фонда культуры, а все телеканалы дружно дают отчет о событии государственной важности, имевшем место 24 октября, фиксируя камерой лица известных парламентариев, политиков, генералов и входящих в силу идеологов новой власти, требующих третьего срока (а лучше – пожизненного царства) президенту Путину. Сам же Проханов на разных телеканалах излагает свою концепцию «Пятой Империи». Убогое словотворчество кремлевских пиарщиков, придумавших заменить обидное для страны словосочетание «сырьевой придаток» на помпезное – «энергетический центр Европы и Азии», Проханов с блеском редактирует. «Империя углеводородов» – вот будущее России, в котором таинственную имперскую задачу выполняет Газпром. Это он «собирает Русь. Сливает компании. Соединяет трубы. Тянет стальные щупальца к терминалам Находки и Петербурга. Прокладывает трассы в Китай и по дну Балтийского моря. Эта стальная дратва сшивает кромки бывших советских республик» («Завтра», 2006, № 6 (638), 8 февраля). Ну а какая империя без императора? Не Газпрому же венчаться на царство? Как ехидно спрашивают на сайте «Союз народных движений» <www. snd-su.ru> бывшие соратники оппозиционного публициста, поносящие его за предательство и сервилизм: «А под кого проектик, господа-товарищи? Кто император?» Вопрос, впрочем, риторический, ибо сам Проханов нисколько не скрывает, «под кого проектик». В статье «Император Полярной звезды», замыкающей книгу «Симфония „Пятой Империи“», выстраивается ряд: Александр Македонский, Бонапарт, Сталин и ОН, счастливчик, «избранник судьбы», которому «власть досталась даром».