Когда мы покинули его кабинет, я спросила: «Ну как вам Тертерян?» – и услышала в ответ: «У него очень хорошая речь». Я опешила. «А вы что, думали, он будет говорить с армянским акцентом?» – спросила я обиженно. «Я думала, он будет говорить с советским акцентом», – отрезала Наталья Иосифовна. Выросшая в харбинской эмиграции, сохранившей в неприкосновенности язык дореволюционной интеллигенции, Наталья Иосифовна была очень чувствительна к новоязу, к советским словечкам и не могла не отметить отсутствие их в речи Тертеряна.
   У всех наших начальников был «советский акцент», если воспользоваться едким определением Ильиной. Чаковский, считавший себя стилистом, спокойно сыпал на собраниях всеми этими «постановлениями партии и правительства», «уроками съезда» и прочей новоязовской шелухой. В опубликованных «Знаменем» (2001, № 4) мемуарных заметках Сырокомского таких оборотов полным-полно, хотя сами воспоминания очень любопытны: видишь, с каким трудом пробивалась каждая громкая статья, какие усилия надо было предпринять (и какие интриги сплести), чтобы отбить атаки на газету в связи со статьей Бирмана, осмелившегося заговорить о нерентабельности многих предприятий и процедуре банкротства, или со статьей Савицкого о презумпции невиновности, в которой всесильный «серый кардинал» М. А. Суслов углядел подкоп под сам принцип государственного обвинения.
   Тертерян произносил партийные штампы с такой интонацией, что сразу было ясно: они взяты в мысленные кавычки. Он был умен, хорошо образован и прочно закрыт от стороннего наблюдателя броней из иронии и скепсиса. Я была одним из немногих людей в газете, с которыми он позволял себе откровенные беседы. Речь могла зайти о его работе еще в «Гудке» или в «Красной звезде» во время войны (тут он был неисчерпаемым источником занимательных рассказов, годящихся для уже упомянутой папки «Что вы, никогда не пойдет!»), о политических процессах, начиная с дела Таганцева, о роковых моментах русской истории. Меня занимала тогда мысль, могла ли страна избежать октябрьской катастрофы (в понимании революции как катастрофы мы полностью совпадали), и мы не раз обсуждали поворотные моменты русской истории. Его занимала фигура Лорис-Меликова, не успевшего осуществить программу умных реформ из-за рокового убийства царя, фигура Столыпина, так некстати убитого, пророческая записка другого министра внутренних дел – П. Н. Дурново, предсказавшего всю цепь последующих событий, если Россия вступит в войну с Германией, – проигнорированная царем. Я была прекрасным слушателем – возможно, в газете у него другого такого слушателя и не было. Жалею, что не записывала эти разговоры, но делать тогда подобные записи мне казалось опасным: мало ли куда они попадут, а Тер предстанет в них антисоветчиком почище диссидентов. Да он таким и был, хотя к диссидентству относился не менее иронически, чем к господствующей идеологии.
   Все это не мешало ему конформистски снимать непроходимые материалы или вырубать слишком дерзкие куски из статей. «Не надо дразнить гусей», – приговаривал он. Иногда вздыхал в ответ на мои печальные упреки: «Что вы хотите, Аллочка, – я старый царедворец». Он и был им. Слишком старый, слишком умный и слишком образованный, чтобы рассчитывать на дальнейшую карьеру. А теперь представьте себе реакцию Тера на какое-нибудь политическое замечание цензора.
   Когда уволили Сырокомского, я ощутила это как удар по газете. Когда в 1983 году умер Тертерян, долго проболев перед этим, я почувствовала себя осиротевшей. Сохранять отдел не имело для меня смысла, и я отпросилась в обозреватели с правом свободного посещения, уйдя окончательно в литературную критику. Вместо Сырокомского пришел партаппаратчик Изюмов, стал выяснять, почему некоторыми отделами руководят люди, не состоящие в партии, поощрять то, что было абсолютно неприемлемо при Сырокомском, – интриги и наушничество. Это было началом упадка «Литгазеты», хотя мы еще об этом не знали, она по-прежнему оставалась главной интеллигентской газетой, набирала тираж и даже переманивала «золотые перья»: именно в эту пору в газету пришел Юрий Щекочихин и начал публиковать свои очерки, бьющие все рекорды популярности, а впереди еще были многомиллионные тиражи эпохи перестройки, позже обернувшиеся крахом.
   Но, боюсь, я слишком увлеклась рассказом, приобретающим уже черты собственных мемуаров. Вернусь к тексту Радзишевского. Легко увидеть, что в воспоминаниях Радзишевского и в моих возникают разные образы старой «Литгазеты». А это не только вопрос фактов, их адекватного воспроизведения или искажения. Это еще и вопрос их восприятия. Самым большим сюрпризом мемуаров Радзишевского было для меня открытие, что мой коллега испытывал в «Литгазете» те чувства страха, ущемленности и дискомфорта, которые отсутствовали у меня.
   Рассказ о своем посещении Сырокомского Радзишевский начинает с фразы «Захлебываясь, звонит у меня внутренний телефон: „Срочно к Сыру, по номеру“». Мне она невольно напомнила фрагмент других мемуаров литгазетовца – «Слабый позвоночник» М. Подгородникова («Знамя», 1999, № 9), кстати, с Радзишевским дружившего. В отношении к Сырокомскому эти два мемуариста тоже совпадают.
   «В 12 часов во вторник – резкий звонок, повелительный, беспощадный, как хлыст, – на планерку, – вспоминает Подгородников. – Хлопают двери, сотрудники мчатся к главному редактору с побледневшими тревожными лицами. „Письма?“ – еле разжимает губы В. Сырокомский, первый зам, – в простонародье „Сыр“. „Замечания“, – мрачно роняет он. „По номеру что?“ – сверлит взглядом робких сотрудников. Все плохо, все не так... Переделать номер».
   Очень занятная вещь – это общее у Радзишевского и Подгородникова восприятие звонка как тревожного сигнала. Но внутренний звонок от Сырокомского ничем не отличался от такого же звонка коллеги, который мог сообщить, что в буфет привезли выпечку и пора идти пить кофе. Звонок на планерку мог быть «повелительным и беспощадным» только в восприятии человека, почему-то опасавшегося этой планерки. Звонок – вещь совершенно нейтральная. Одинаковый по тембру, он может казаться резким, захлебывающимся, зловещим, повелительным, беспощадным – или долгожданным, радостным, обнадеживающим, веселым. В зависимости от того, каким его хочется слышать.
    Новый мир, 2008, № 4

ПРИЗВАНИЕ И СУДЬБА

   На презентации книги Людмилы Сараскиной «Александр Солженицын», прошедшей 8 апреля в Доме русского зарубежья, многие выступавшие хвалили инициативу издательства «Молодая гвардия», придумавшего публиковать биографии не только тех «замечательных людей», которые ушли из жизни, но и тех, кто благополучно здравствует. Мне же эта идея была не по душе.
   Сам жанр жизнеописания предполагает завершенность сюжета и известную временную дистанцию. (Летучие рекламные биографии политиков и идолов масскульта тут не в счет: их публичная жизнь – мотыльковая, кто о них будет помнить после смерти?)
   Солженицын же – столь мощная, масштабная фигура, что вблизи ее и не рассмотреть хорошенько. Надо отодвинуться. Надо дать сформироваться солженицыноведению (слово неуклюжее, да другого пока не придумали) как науке, а это дело будущего. Да и неловко как-то писать биографию живого классика, в особенности если обстоятельства доставили тебе счастье знакомства с ним: все время невольно будешь оглядываться, одергивать себя, опасаясь вызвать недовольство своего персонажа. Все эти соображения возникли в моей голове давно, когда я узнала, что Людмила Сараскина пишет книгу о Солженицыне для серии «ЖЗЛ». К тому же, как это подтвердила и Наталья Дмитриевна Солженицына, сам писатель – не сторонник идеи прижизненной биографии: как же нарушить его волю?
   Но, по мере того как прояснялись обстоятельства работы над книгой, моя уверенность в неуместности прижизненной биографии Солженицына оказалась сильно поколебленной.
   Еще до того, как последовало предложение от «Молодой гвардии», Сараскина принялась составлять летопись жизни Солженицына. Работа, как поясняет исследователь в своих интервью, заняла два с половиной года, и по окончании ее обнаружилось много лакун, неясных мест, противоречащих друг другу фактов. Сараскина – профессиональный литературовед и въедливый биограф. Полагаю, она не раз мечтала задать вопросы героям своих прежних книг – Достоевскому, Аполлинарии Сусловой, Спешневу: вот этот эпизод имел место в жизни? Или это легенда? А как оно было на самом деле? Ни один литературовед не отказался бы побеседовать с объектом собственных штудий. У Сараскиной оказалась такая возможность. «Александр Исаевич терпеливо, с большими подробностями мне отвечал. Так, по военным картам полувековой давности мы восстановили весь его фронтовой путь, много говорили о детских и юношеских годах в Ростове, о родне, о товарищах по ГУЛАГу. Расшифровывая пленки, я всякий раз обнаруживала текст первоклассного качества» (из интервью П. Басинскому – «Российская газета», 2007, 11 декабря).
   Да, прижизненной биографии Солженицын не хотел. Но когда издательство «Молодая гвардия» запланировало книгу о Солженицыне в серии «Биография продолжается», выяснилось, что писатель не имеет юридического права запретить издательству публиковать ее. Понятно, что Солженицын предпочел рекомендовать автора, уже накопившего большой материал, пользующегося его доверием и расположением. Тут обнаружились и другие плюсы сотрудничества биографа со своим персонажем. Солженицын передал Сараскиной рукописи, о которых не было известно вовсе: детские и юношеские опыты в стихах и прозе (просто удивительно, как они вообще сохранились), уцелевшие военные рассказы (большая часть фронтовых тетрадей пропала на Лубянке), огромный корпус переписки с разными людьми, много значившими в разные моменты его жизни.
   Что перевешивает на чаше весов: свобода биографа, не стесненного личными обязательствами по отношению к предмету исследования, или осведомленность и посвященность, возникающие из возможности контактов с Солженицыным, его расположения и доверия, его готовности к сотрудничеству? Быть биографом Солженицына трудно еще и потому, что у многих есть иллюзия, будто Солженицын сам рассказал все о своей жизни. «Бодался теленок с дубом», «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов» – произведения мемуарного жанра, мемуарные фрагменты обильно вкраплены в «Архипелаг ГУЛАГ», автобиографический характер романа «В круге первом» подчеркивали не только автор, но и его прототипы (решился же Панин назвать свои воспоминания «Записками Сологдина»). Главному герою «Ракового корпуса» оставлена не только болезнь автора, но и его биографические обстоятельства, а рассказ «Матрёнин двор», кажется, и вовсе не содержит вымысла. Все это создает ощущение, что биография Солженицына – в его книгах. Но в действительности читатель знает лишь то, что счел нужным сообщить Солженицын, и не более того, что знал сам писатель.
   Возьмем, к примеру, самый драматический момент в книге «Бодался теленок с дубом» – эпизод травли и последующей высылки писателя в 1974 году, после того как на Западе стал публиковаться «Архипелаг». Солженицын строит прогнозы, что с ним собираются сделать властители. Убийство, считает писатель, маловероятно. Арест и срок – тоже. Ссылка без ареста и высылка за границу были признаны им равно возможными вариантами.
   А что же происходило в этот момент на верхушке власти? Почему писатель был выслан именно в Германию? Были ли в Политбюро другие варианты действий?
   Кухня этого решения стала известна после обнародования ранее секретной информации уже в 90-х годах, и на эти документы и свидетельства самих сотрудников КГБ опирается Сараскина, рассказывая о том, чего не мог знать Солженицын. Оказывается, он не предугадал, насколько реальными были его арест, суд и тюремный срок. Именно такое решение на Политбюро предлагал Подгорный: лагеря строгого режима в зоне вечной мерзлоты. Косыгин, которого у нас принято считать чуть ли не либералом, тоже предложил жесткие меры: ссылку в Верхоянск.
   Парадоксально, но факт: руководитель КГБ, очевидно ранее одобривший операцию по физическому устранению Солженицына с помощью яда (история о неудачном покушении выплыла наружу только во время перестройки), тем не менее противостоит группировке, намеренной упрятать Солженицына в лагерь или верхоянскую ссылку.
   Сараскина рассказывает о той интриге, которую торопился осуществить Андропов, послав доверенное лицо, генералмайора В. Кеворкова, на тайные переговоры со статс-секретарем канцлера Вилли Брандта. При этом Андропов торопил Кеворкова: «Сейчас будет играть роль каждый час. Подгорный и Косыгин давят на Руденко, чтобы он выписывал ордер на арест Солженицына. А дальше суд и ссылка, как предлагает Косыгин, в Верхоянск. Живым он из нее уже не вернется».
   Это только один пример того, почему автор не может рассказать о себе все сам: есть много фактов, которые не могли быть ему известны. Например, собственное следственное дело, материалы которого стали доступны лишь в новейшие времена (их обильно цитирует Сараскина).
   Есть много и других фактов, мимо которых человек, пишущий о себе, невольно пройдет. Он не может, например, привлечь свидетельства современников о себе – это будет выглядеть и нескромно, и нелепо. Да наконец, просто не может посмотреть на себя со стороны. Внимательный биограф тащит в свою корзину все, а уж потом совершает отбор. То, что показалось излишним в автобиографии, может оказаться ценным для биографа.
   Сараскина – исследователь опытный, дотошный и истовый, и книга ее буквально трещит от обилия фактического материала. Одной из своих задач Сараскина ставит освобождение биографии Солженицына от тех наслоений, легенд и мифов, которые накопились за многие годы, – будь это намеренная дезинформация или случайные ошибки. Начинать приходится с предков писателя: слишком много недостоверного писалось о его происхождении. Показательный момент: исследовательнице довелось даже подержать в руках документы, о которых прежде не знал сам Солженицын: впервые имя Филипа Соложаницына упоминается в «поручной записи» 1698 года среди имен 18 крестьян, самовольно поселившихся в Бобровской слободе, на реке Битюг, притоке Дона. Видимо, во время булавинского восстания бобровцы провинились, и прадед писателя вместе с другими смутьянами был переселен на земли Кубанского казачьего войска – именно переселен, а не выслан: государство было заинтересовано в освоении Предкавказья. Так род Солженицыных обосновался в Ставрополье.
   В семье сохранилось свидетельство, выданное двадцатилетнему отцу писателя о том, что он рожден 29 мая, а крещен 30 мая в семье крестьянина Семена Евфимова Солженицына и законной жены его Пелагии Панкратовны. А откуда непривычное для русского уха имя Исаакий? Да очень просто: дано по святцам. 30 мая – день преподобного Исаакия Далматского. Почему же Солженицын не Исаакиевич, а Исаевич? Осмене отчества тоже много было догадок. А ларчик открывается просто, объясняет Сараскина: паспортистка ошиблась при выдаче паспорта. Почему не исправили? Вот тут важна атмосфера детских лет писателя, которую воссоздает исследователь: а она такова, что понятно – мать, с ее сомнительной анкетой, боялась лишний раз напомнить властям о себе.
   Когда смотришь на план книги (точные и ясные заголовки частей и глав дают хорошее представление о ее структуре еще до всякого чтения), сначала удивляешься некоторому дисбалансу. Как это, восемьдесят страниц книги отведено на корни рода, на деда и родителей: не многовато ли? Еще сотня страниц на детство, примерно столько же на войну. Треть толстенной девятисотстраничной книги (по мне – так лучше бы два тома выпустить, читать удобнее), а знакомая биография Солженицына, в сущности, еще не началась?
   Вот именно – знакомая. В «Теленке» Солженицын называет себя «исконным зэком», «сыном ГУЛАГа» – и, похоже, мы и сами поверили в это, считая, что жизнь писателя до ареста не стоит особого внимания. Пионерское детство, комсомольская юность, военное офицерское прошлое – типичная судьба поколения, чего тут особенно копать?
   Сараскина же усердно копает. В том и особенность подхода исследователя к биографии Солженицына, что она трудолюбиво собирает, кажется, не самые лакомые факты, чтобы сложить их в картину, которую вроде бы никто и не ждет. А в результате именно эта картина получается крайне интересной.
   Почему были так внимательны к происхождению писателя исследователи из КГБ? То они инспирировали книгу Ржезача «Спираль измены Солженицына», где высказывалось предположение, что отец писателя, белогвардеец, был казнен красными. То организовывали путешествие немецких журналистов в Кисловодск к тетке Солженицына Ирине Щербак, результатом которого была статья в журнале «Штерн», перепечатанная «Литературкой», где рассказывалось о богатстве деда Солженицына, утраченном им огромном имении и миллионном состоянии, и все это сопровождалось фотографией семьи в шикарном «роллс-ройсе». Они надеялись, что объяснят непримиримость писателя к советской власти классовой обидой и возбудят против него классовую ненависть. Увы – им можно было посоветовать то, что Солженицын советовал исключившему его секретариату Союза писателей РСФСР: «Протрите циферблаты! – ваши часы отстали от века». В 70-е годы от пролетарского классового сознания ничего не осталось: номенклатура жировала на насиженных местах, определяя детей в МГИМО, дабы дать им возможность выехать из пролетарского государства, народ стоял в очередях за едой и шмотками, интеллигенция читала самиздат и тамиздат, а на студенческих вечеринках распевали «Поручика Голицына». Кроме конфуза, из перепечатки публикации «Штерна» ничего не получилось. Фотография обветшавшего санаторного корпуса в Кисловодске, в котором угадывался некогда нарядный особняк тетки писателя Ирины Щербак, где родился Солженицын, вызывала не классовую ненависть, а тихую жалость к людям, изгнанным из дома, к их порушенной жизни.
   Сегодня СМИ ведут себя иначе. Быть офицером, участником мятежа против красных – ныне почетно, и эту версию гибели Исаакия Солженицына тиражируют в прессе уже из стремления придать ореол героизма нелепой гибели отца.
   Сараскина расчищает биографию от любых искажений, рождены ли они давней скудной фантазией КГБ или антикоммунистической мифологией. Она подробно рассказывает об отце и матери писателя, о деде, сопоставляя факты из жизни Захара Федоровича Щербака с картинным хохлом Захаром Томчаком, одним из самых симпатичных и колоритных героев «Красного колеса».
   Вся история родителей Солженицына противоречит теории классовой борьбы и представлению о непроницаемости классов. Выходцы из простых крестьянских семей, добившихся достатка собственным трудом и смекалкой, они получают полноценное образование и пополнили бы сословие интеллигенции – если б не революция. Революция же лишила их всего. Таисия Захаровна ютилась с сыном в жалкой комнатенке, кормилась стенографией и перепечатками на машинке, не в силах устроиться на постоянную работу из-за своего сомнительного социального происхождения. Отца ее, Захара Щербака, подкармливали бывшие его работники: он лишился земель, имения, денег – всего.
   Советское воспитание поощряло разрыв с родителями, героем провозглашался пионер Павлик Морозов, донесший на отца. Юный Солженицын во всем противоположен канонизированному пионеру. Его погибший отец – московский студент, потом офицер прославленного Гренадерского корпуса. Для постреволюционной эпохи слово «офицер» было синонимом слова «белогвардеец», и хотя отец погиб от несчастного случая до начала Белого движения – все равно его звание и его боевые ордена были опасной уликой. Мальчик знал, что они закопаны матерью, и умел хранить тайну. Другой тайной было знание, что дед и вся семья преследуются, переезжают с места на место. Рисуя раннее детство писателя, Сараскина подводит нас к выводу, что оно проходило под знаком опасности, ощущение которой было разлито в семье, и что «подполье» уже тогда стало почвой Солженицына. Да, потом советская школа взяла свое, заставила снять с шеи крестик, да и последнюю церковь, куда они ходили с матерью, закрыли. Подросток Солженицын прекрасно учился, уверовал в марксизм, завел друзей, играл в футбол. Был как все? Все-таки нет.
   Когда появился «Один день Ивана Денисовича», многих волновал вопрос: как и какую школу проходил Солженицын-писатель, не мог же он родиться сразу, как Афина Паллада, в полном боевом облачении зрелого мастерства? Пожалуй, только Сараскина смогла проследить становление писателя. Конечно, ни у одного из исследователей не было такого подспорья: сколько могу судить, только Сараскиной писатель предоставил свои детские и юношеские тетради с первыми, чудом сохранившимися литературным опытами.
   Любовь к чтению поощряла мать, в жизни которой книги оставались единственной отдушиной. Страстный читатель, десятилетний Саня пробует и сам писать. Сараскина красочно описывает отрывной блокнот в клетку, на котором круглым детским почерком выведено: А. Солженицын и заглавие «Синяя стрела, или В. В.». Повесть о сыщиках и разбойниках сильно смахивала на «Дубровского». За ней последовала серия «Пираты», потом литературное поприще беллетриста стало ребенку мало – и он принимается издавать журнал «ХХ век»: обычная школьная тетрадка в линейку, где существуют три отделения: 1. Научно-фантастическое. 2. Объявления и происшествия. 3. Обдумай и реши. Разумеется, все они заполнялись одним автором.
   Спустя два года шестиклассник Солженицын принимается выпускать периодический журнал «Литературная газета», куда пишет пьесы, рассказы, поэмы. Он и автор, он и издатель, причем издатель конфликтует с автором, укоряя его, что тот часто бросает старые сюжеты и принимается за новые. Восьмиклассник Солженицын уже предпринимает «Полное собрание сочинений Александра Солженицына» – выходят, правда, два тома прозы в одном экземпляре.
   Сараскина с мягким юмором рассказывает об этой игре Солженицына-ребенка в литературу, постепенно превращающейся в юношеское ощущение призвания, в потребность постоянно записывать впечатления в блокнот, будь то футбольный матч или велосипедное путешествие по Кавказу.
   Биограф позволяет себе не согласиться с самокритичным замечанием Солженицына, назвавшего свои путевые заметки «ничтожными юношескими набросками», – по мнению Сараскиной, в ранних опытах Солженицына присутствуют тот сочинительский напор и вера в «нетленность слова», которые позволят Солженицыну упорно писать и на войне, и в лагере, и в ссылке. Видимо, это справедливый вывод. Период становления, который многие писатели проходят на виду у читателей, Солженицын прошел в уединении. Мне всегда казался невероятным факт, что замысел романа о революции, «Р-17», как именует его сокращенно писатель, зарождается в период его студенчества, что девятнадцатилетний юноша решает начать повествование с самсоновской катастрофы, изучает документы и источники в библиотеке, пишет начальные главы романа, – и эти главы войдут в окончательный вариант романа «Август четырнадцатого». В книге Сараскиной этой факт стал на свое место.
   Ценность военных глав – в чрезвычайной проработанности и тщательности фактуры. Сам Солженицын не слишком подробно рассказал о своем фронтовом периоде. Именно фронтовая юность писателя стала объектом усиленной клеветы со стороны советского агитпропа: на всякого рода устных инструктажах через партийную сеть плелись небылицы: сдался в плен, сотрудничал с немцами, был арестован за это сотрудничество. От этой намеренной клеветы расползались круги, и вот уже то в эмигрантской прессе появится замечание, что Солженицын не воевал, отсиживался в тылу, в обозе, то западный журналист без всякой задней мысли напишет, что во время войны писатель был взят в плен.
   Сараскина ведет повествование динамично и строго и, оперируя десятками документов, умудряется сохранить увлекательность. Обоз действительно был. Сараскина рассказывает, как тщетно пытался молодой учитель-математик пробиться на офицерские курсы, справедливо считая, что может овладеть специальностью артиллериста. Запись в военной карточке «в мирное время – не годен, в военное – нестроевая служба» мешала осуществиться его планам. Из-за этой записи его и засунули ездовым в обоз. Но вовсе не облегчен он был безопасной тыловой службой, а бомбардировал и бомбардировал начальство рапортами, напоминая о дипломе университета, о специальности математика и просясь на артиллерийские курсы. От него отмахивались, как от назойливой мухи. Но упорство Солженицына все же победило. Тут счастливо выстраивается и цепь случайностей, так много значивших в его жизни (в книге Сараскиной они подробно описаны). Как бы то ни было, он попадает в апреле 1942-го в Ленинградское артиллерийское училище, базирующееся в Костроме. Учтя высшее математическое образование новоиспеченного курсанта, его определяют в звукобатарею: звукометрия требует хорошей математической подготовки. Характерная деталь: где бы ни учился Солженицын – в школе, на мехмате или в МИФЛИ, – он всюду показывает отличные успехи. И в артиллерийском училище он настолько выделяется из потока, что зачастую заменяет преподавателя на занятиях по звукометрии. Талантливого курсанта прочат в артиллерийскую академию. Вот ответ тем, кто обвинял Солженицына в уклонении от войны. Он мог сделать это самым простым путем: продолжить образование в артиллерийской академии, базировавшейся в Средней Азии. Три безопасных года. Мог и остаться преподавать в училище в Костроме: такое предложение, как пишет Сараскина, тоже было ему сделано. Но представление о собственной писательской задаче требовало от него иного решения – пребывания на фронте. Сараскина цитирует характерную дневниковую запись, предшествующую рапорту Солженицына с просьбой отправить его на фронт: «Есть опасность, равносильная смерти, – прожить войну и не видеть ее. Что будет тогда из моих „Русских в авангарде“? Кто поверит хоть единому их слову?»