Может быть, найдутся желающие упрекнуть Солженицына: отправился на фронт, дабы запастись материалом для романа. Упрекали же, что оставил Марфинскую шарашку и пошел на этап, чтобы потом описать лагерь. Упрекали и в том (бывший друг Кирилл Симонян), что Солженицын специально дал на себя материал смершевцам, дабы сесть и избежать опасностей войны. Все эти фантазии легко разбиваются не только логикой, но и документами, письмами. Сараскина обильно цитирует их, анализирует, сопоставляет. Но все же эта целеустремленность, это стремление подчинять свою жизнь задачам писательства не могут не поражать.
   Сараскина, для которой тема писательского призвания Солженицына является ведущей, доведя повествование до эпизода ареста, прерывает динамично развивающийся сюжет пространным авторским размышлением: что было бы с ее героем, если бы военная цензура не перехватила крамольных писем Солженицына к его другу Виткевичу? Что было бы, если бы боевой офицер Солженицын, воспитавший «лучшую по дисциплине и боевой подготовке батарею дивизиона», отличившийся в боях, награжденный орденами и медалями, встретил День Победы в действующей армии? Скорее всего, нашел бы драгоценную зачетку МИФЛИ, куда он поступил параллельно с учебой на мехмате Ростовского университета, восстановился бы (МИФЛИ слили с филфаком МГУ). В планах его было учительствовать в московской школе (за два месяца до ареста просил жену прислать учебники, хотел готовиться к преподавательской работе) и писать, писать. Пять военных блокнотов, исписанных бисерным солженицынским почерком, содержали драгоценный материал. «Эти дневники были – моя претензия стать писателем», – цитирует Сараскина Солженицына. Он записывал все увиденное и, что еще важнее, – все услышанное от однополчан. Война делает людей откровеннее. Солдаты рассказывали ему правду о коллективизации, о голоде на Украине, о 37-м годе. Возможно, захваченный марксизмом, Солженицын пренебрег бы записями из военных блокнотов – сам он размышлял над таким поворотом собственной судьбы: «Если б я стал писателем в русле официальной советской литературы, я, конечно, не был бы собой и Бога потерял бы». Но скорее всего, война, вошедшая в сознание начинающего писателя потенциалом правды, потребовала бы этой правды и впредь. Таиться и работать впрок, в стол, ему, вероятно, все равно бы пришлось, предполагает Сараскина (недаром он писал жене о таком варианте своей судьбы). А значит, все равно сохранялась опасность ареста.
   То обстоятельство, что его взяли в феврале 1945-го за антисталинские высказывания в письмах к Виткевичу и приобщили к делу «Резолюцию № 1», наивный и романтический документ, который, однако, легко давал возможность обвинить авторов в попытке создания антисоветской организации, – это, по мнению Сараскиной, трагическая «указка судьбы». Но сам ГУЛАГ «должен был достаться Солженицыну – как предназначение».
   Рассуждение это совершенно логично. Трудно сказать, насколько оно истинно. Но использование сослагательного наклонения позволяет наметить еще несколько точек бифуркации в его биографии.
   Я не буду говорить здесь о болезни, хотя, знакомясь с диагнозом Солженицына и думая об обстоятельствах, при которых ему вырезали раковую опухоль в лагере, а спустя несколько лет бесправному ссыльному лечили метастазы в Ташкенте, его исцеление и в самом деле нельзя признать иначе как чудом. Но тут все ясно: смерть биографию прерывает, и замыслы остаются нереализованными. А вот если бы писатель-подпольщик, как аттестует себя сам Солженицын, из подполья так и не вышел? Не решился бы нарушить законов конспирации (ведь как колебался, отдавая Льву Копелеву рукопись для передачи в «Новый мир», ведь как корил себя: «Как мог я, ничем не понуждаемый, сам на себя отдать донос?..» («Бодался теленок с дубом»). И вырыл бы свои тщательно скрываемые рукописи где-нибудь в начале перестройки... И публиковался бы «День зэка», «Круг» и даже «Архипелаг» среди внезапно разрешенных романов Платонова, Замятина, Домбровского, Гроссмана и Ямпольского, – каков бы от них был резонанс?
   Но даже, предположим, рукопись Копелеву отдана и передана в «Новый мир». И благополучно достигла Твардовского (а ведь мог тихо отфутболить любой из замов, позже Солженицын об этом сам написал). Известно, что в 1968 году публикация «Ракового корпуса» висела на волоске, Твардовский даже запустил повесть в набор: по поведению секретарей Союза писателей казалось, что наверху приняли решение печатание разрешить. Но потом что-то затормозилось в аппаратной машине – и вот запрет. Легко представить, что такую же осечку могла дать аппаратная машина раньше, что публикация «Одного дня Ивана Денисовича», которой Твардовский добивался в течение года, – все же сорвалась бы. Ну, ушла бы повесть в самиздат. Неизвестный автор получил бы толику известности в узком специфическом кругу. Но не было бы ни Нобелевской премии, ни публичности, ни жадного внимания прессы, ни шумихи на Западе, ни «невидимок», готовых ему служить. «В круге первом» и «Архипелаг» (который, скорее всего, был бы написан, но стал бы значительно беднее из-за отсутствия возможности опереться на свидетельства сидельцев) могли быть переправлены на Запад и даже опубликованы. Но не произвели бы и сотой доли того впечатления, что достигается публичным присутствием автора по эту сторону «железного занавеса».
   Рецензия Басинского на книгу Сараскиной называется «Победитель Судьбы». «Солженицын первый из русских писателей осмелился сам расставить вехи своей судьбы. <...> Согласно неписаному коду русской судьбы, он должен был физически погибнуть, много раз быть раздавленным, сойти с ума или... подчиниться», – пишет Басинский, считая, что писатель «победил даже не Систему, а Судьбу» («Российская газета», 2008, 1 апреля). В чем-то Басинский прав – Солженицын, безусловно, оседлал свою судьбу. Но и судьба услужливо разворачивалась к нему лицом. Солженицын, кстати, осознавал это. В «Теленке» отчетливо выражено сознание писателя, что его ведет «Высшая Рука», Провидение, Господь. Именно поэтому даже то, что поначалу кажется ему бедой, провалом (арест архива в 1965 году, арест «Архипелага» в 1973-м), оборачивается встречным боем и победой. «Как ты мудро и сильно ведешь меня, Господи!» Или: «То и веселит меня, то и утверживает, что не я всё задумываю и провожу, что я – только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговорённый рубить её и разгонять. О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей».
   Именно потому, что указующий перст Судьбы так слаборазличим поначалу в зигзагах биографии Солженицына, именно потому, что Судьба кажется к нему немилосердно жестокой, а потом балует победителя и триумфатора, сама биография писателя приобретает характер тщательно выстроенного литературного сюжета. Рассказывая об аресте, следствии, тюремном и лагерном опыте, ссылке, обстоятельствах семейной жизни с Решетовской и женитьбе на Наталье Светловой, долгой подпольной работе, триумфальном прорыве, годах противоборства с властью, закончившихся высылкой Солженицына, Сараскина в основном следует за уже знакомым нам по «Теленку» и «Архипелагу» рисунком биографии, попутно опровергая мифы, ложь и клевету, сопровождавшие Солженицына всю его литературную жизнь.
   С самого начала перед биографом возник вопрос оптики: какими глазами смотреть на объект исследования?
   Прекрасно понимая неизбежность упреков в ангажированности, Сараскина заранее выстраивает линию обороны. «Боязнь жизнеописателя впасть в „апологетику“ <...> понятна и уважительна: роль клакера, мобилизованного прославлять и превозносить кого-нибудь, и в самом деле несимпатична и малопочтенна», – пишет она, предпринимая попытку возвратить понятию «апологетика» изначальный смысл греческого термина, напоминая, что апология – это «"заступничество", взятое по совести обязательство оправдать свой предмет в глазах истории, защитить его перед несправедливым судом общества, очистить от клеветнических нападок и ложных обвинений». Но боюсь, в такие тонкости, как изначальное значение слова «апологетика», читатели не будут вникать. Книгу Сараскиной многие воспримут как одобренную Солженицыным, официально им утвержденную версию биографии. Вот, к примеру, в «Новом литературном обозрении» американский славист Ричард Темпест, рассказывая о Международной конференции «Александр Солженицын как писатель, мифотворец и общественный деятель», прошедшей в июне 2007 года в Иллинойсском университете, вскользь обмолвился о не завершенной еще книге Сараскиной как об «авторизованной биографии писателя».
   Авторизация – это подтверждение идентичности. Авторизация биографии означала бы, что существует некий текст жизни, который можно перевести на бумагу одним-единственным способом. Меж тем, следуя векторам биографии Солженицына, Сараскина создает свой собственный текст, на котором лежит печать ее индивидуальности, при том, что оптика Сараскиной, конечно же, совпадает с оптикой Солженицына.
   Лишь в последних двух частях книги, кстати наименее проработанных, у благожелательного читателя (каким я и являюсь) могут возникнуть претензии к этой оптике.
   «Солженицын с его русскостью, а главное, с его масштабом стал самой крупной мишенью для либеральных сил Запада и объединенной Третьей эмиграции», – пишет, например, Сараскина. Тут уместно задать вопрос: «А почему?» Почему «либеральные силы Запада», не давшие в дни скандала вокруг «Архипелага» задушить писателя, ходившие с лозунгами «Руки прочь от Солженицына. Мир наблюдает», – как только он очутился на Западе, избрали его в качестве мишени?
   В свое время в статье «Когда поднялся железный занавес», опубликованной незадолго до августовского путча, я обвинила эмигрантов третьей волны в том, что им чужда Россия и что они не слишком хотят успеха реформам, которые могут лишить их миссии представительствовать от имени «порабощенного народа», – статья была во многом навеяна позицией Солженицына. Отпор последовал незамедлительно – в чем только меня не обвиняли.
   О собственных выступлениях на «Радио Свобода» или публикациях в «Русской мысли» не могло быть и речи. Но поразило меня как раз не это, а то, сколько людей в среде Третьей эмиграции высказали статье поддержку.
   И первый – редактор «Континента» Владимир Максимов.
   Сегодня я бы поостереглась выдвигать такое обвинение, распространяя ощущение от общения с несколькими людьми на весь пласт очень пестрой эмиграции.
   Солженицын имел полное право написать статью «Наши плюралисты» – виртуозный образец яростной полемики. Ее откровенные передержки нисколько не отменяют ее блеска. Но биограф Солженицына все же не должен смотреть на эмиграцию суженными глазами, уничижительно именуя всех числительным «третьи» и не пытаясь увидеть, насколько различны люди, помещенные Солженицыным в одну корзину.
   «По-прежнему он пребывал в одиночестве, держа удар уже не одного, а трех противников: коммунистической власти, американской образованщины и Третьей эмиграции, отлично спевшихся в общем хоре ненависти», – пишет Сараскина.
   Но как это ощущение затравленности и всеобщего непонимания сочетается со знаками общественного признания и почестей, отдаваемых Солженицыну, на которых тоже подробно фиксирует свое внимание биограф? Например, с присуждением почетной и крупнейшей в мире Темплтоновской премии в 1983 году, которая по уставу дается людям, имеющим особые заслуги «в укреплении духа перед лицом нравственного кризиса в мире», с темплтоновскими торжествами, с речью в палате лордов перед многочисленными гостями, съехавшимися со всего света, опубликованной в «Таймс» и вызвавшей острую дискуссию (но отнюдь не злобные нападки)? С обедами у Маргарет Тэтчер, у принца Чарльза, с визитом в Вермонт французского телевидения и выходом программы, в которой популярнейший Бернар Пиво с большим тактом и пониманием масштаба собеседника расспрашивает Солженицына, а на следующий день «Фигаро» восторженно откликается на передачу: «Вам известно, кто такой Александр Солженицын? <...> Величайший, пожалуй, писатель со времен Достоевского. И вчера, с гениальной простотой, он рассказал о себе и своем. Это было настоящее вторжение духа. Говорил поэт. Спокойно, сильно. Это было – как молния среди туч».
   Сараскина рассказывает о бурной реакции европейской и американской прессы на вскользь брошенное в 1987 году замечание Залыгина, что «Новый мир» собирается публиковать «Раковый корпус». «Это была волшебная фантазия, будто радуга вдруг взошла над сибирским ГУЛАГом посреди зимы», – приводит Сараскина красочную цитату из «Уолл-стрит джорнэл» и комментирует: «Если Горбачев хотел проверить реальные ставки А. И. на Западе, взрывную силу его имени, то получил высший балл».
   Так все-таки что получается: Запад Солженицына травил, ненавидел, обвинял, вытеснял – или ставил ему высший балл?
   Боюсь, что та самая оптика, которая помогла Сараскиной проникнуть в мир чувств и ощущений обитателей Вермонта и ярко рассказать об этой уединенной, сосредоточенной, лишенной праздности жизни, заполненной напряженной литературной работой и воспитанием детей (здесь исследователю очень помогли никому ранее не известные дневники Натальи Дмитриевны Солженицыной), в то же время помешала беспристрастно рассмотреть проблему взаимоотношений Солженицына с Западом и с Третьей эмиграцией. Она же не позволила биографу во всем объеме увидеть причины, по которым активные сторонники демонтажа коммунизма и рыночных реформ разошлись со своим недавним кумиром Солженицыным после его триумфального возвращения в Россию.
   Мне, однако, не хочется акцентировать внимание на двух последних, не слишком удавшихся частях. В конце концов каждая из спорных тем доступна исследованию. Как раз вместе с биографией Солженицына я получила от легендарной Надежды Григорьевны Левитской, одной из тех «невидимок», кто помогал Солженицыну и о ком он благодарно отозвался в дополнениях к «Теленку», толстенный том биобиблиографического указателя «Александр Исаевич Солженицын» (М.: Российская национальная библиотека, 2007), – и поразилась как объему написанного о Солженицыне, так и нечеловеческому труду библиографов (среди которых почетное место принадлежит, конечно, самой Надежде Григорьевне, ведущей картотеку Русского Общественного Фонда Александра Солженицына). Такая библиография – отличный фундамент для научного изучения творчества писателя. Работы о возвращении Солженицына, опирающиеся на бесчисленные газетные и журнальные статьи и публикации, еще появятся. А вот биография писателя, так увлекательно и страстно написанная Людмилой Сараскиной, останется единственным в своем роде трудом, источником, с которым будут, возможно, спорить, но еще чаще – на него ссылаться.
    Новый мир, 2008, № 6

«ДОСТИЧЬ АБСОЛЮТА...»

    Дневники Андрея Тарковского
   О том, что Андрей Тарковский вел дневники, стало известно еще в конце восьмидесятых, вскоре после смерти режиссера. Поговаривали, что скорое издание их вряд ли возможно: слишком многие из ныне живущих почувствуют себя задетыми. В общем-то, это обычная причина, по которой литераторы девятнадцатого века отодвигали публикацию своих писем, дневников и мемуаров лет этак на пятьдесят – пока не отойдут в мир иной те, в чью личную жизнь вторгается обнародованный документ. Но век двадцатый не был столь щепетилен: практика публикации писем и дневников, наносящей ущерб репутации живых людей, стала повсеместной и у нас, и на Западе, а скандал (вплоть до судебного процесса) – лучшим способом пиара.
   Тем временем дневники Тарковского были изданы в Италии (под вызывающе-торжественным, но, оказывается, принадлежащим самому автору названием «Мартиролог»), переведены на многие языки, прокомментированы критикой, а очередь России все никак не могла настать. В чем же дело? Неужели в щепетильности издателей, испугавшихся резких оценок Тарковского?
   Не замедлили появиться и другие гипотезы. Киновед Ольга Суркова, в течение долгого времени находившаяся при Тарковском с магнитофоном и блокнотом, словно Эккерман при Гёте, но в конце концов рассорившаяся с режиссером и даже затеявшая судебный процесс (из-за прав на книгу «Запечатленное время»), не без злорадства сообщает: «Эта ситуация на совести его ныне покойной жены Ларисы, а теперь – их общего сына Андрея, которого, как и мать, кажется, не устраивают гонорары российских издательств» <http: //www.kinoart.ru/magazine/09-2002/editions/surkova>.
   В «Новейшей истории отечественного кино. 1986–2000» также говорится, что комиссия по творческому наследию Андрея Тарковского, созданная в 1987 году, не смогла опубликовать статьи и рабочие тетради Тарковского, права на которые принадлежат наследникам режиссера, запросившим космическую по тем временам сумму. По тем же причинам, сообщалось далее, неизданным на Родине останется «Мартиролог» Тарковского, а вместо восстановленной авторской версии «Страстей по Андрею» по телевидению и, впоследствии, на видеокассетах будет по-прежнему тиражироваться и демонстрироваться купированный советской цензурой вариант (в примечании называется и сумма – 150 тысяч долларов за один дневник) <http://www.russiancinema.ru/index.php>.
   Что же касается сына режиссера, Андрея Андреевича Тарковского, то, не подтверждая и не опровергая сообщения о финансовых условиях наследников, он больше упирает на то, что хотел издать дневники достойно, но финансовые проблемы долгое время не удавалось решить. «В конце концов нам удалось найти спонсора – российское отделение итальянского банка» («Известия», 2007, 29 ноября).
   И вот наконец эта книга, с многочисленными фотографиями, с рисунками Андрея Тарковского, отпечатанная в Италии на русском языке, продается в России, правда, по непривычным ценам и с несусветным их разбросом. Я как полный лох купила ее в Московском доме книги за 3174 рубля, а вскоре обнаружила, что через Интернет ее можно было купить в два раза дешевле и что есть магазины, стыдящиеся прибегать к столь высоким наценкам, как Дом книги.
   Презентация, прошедшая в начале весны, еще до появления тиража, носила парадный характер: выступали сын режиссера Андрей Андреевич Тарковский, являющийся президентом Института Андрея Тарковского, расположенного во Флоренции, итальянский посол и другие люди, дневник вряд ли читавшие, но всегда имеющие наготове несколько слов о важности культурных контактов. Десятки электронных и бумажных изданий торжественно сообщили о выходе в свет долгожданной книги.
   Потом дневник прочли, и тут стали появляться иные отзывы. Самый жесткий принадлежит Валерию Кичину («Российская газета» от 8 апреля 2008 года). «Я много читал дневников – нигде не встречал такого количества брани, – удивляется кинокритик. – Если посмотреть список людей, которых автор называет завистливыми бездарностями, то в нем окажется почти весь наш кинематограф, за очень малым и далеко не всегда лучшим исключением. Сергей Бондарчук – „Ну что за мерзавец!“. „Гамлет“ Козинцева – „До чего же это ничтожно!“ А в театре? „Вчера был на Таганке. 'Мастер и Маргарита'. Ужасно. И ни одного актера“. В литературе: „Прочел Гумилева – какой бездарный и претенциозный субъект!“ Не лучше и на Западе: Дзеффирелли – чудовищно. Антониони – очень слабо, Ангелопулос – ужасно. „Гордон Крэг претенциозен и глуп“. „Не нравится мне этот Джек Николсон – витрина“. „Амадеус“ Милоша Формана: „8 'Оскаров' – и так бездарно“».
   По мнению Кичина, мучительная жизнь деформировала личность режиссера. «От страницы к странице видишь, как человек становится подозрителен, как он от всех ждет предательства. Так в предателях оказались многие, с кем он работал и кому в общем-то обязан: прекрасные операторы Вадим Юсов и Георгий Рерберг, художник Николай Двигубский. Первый принес с собой изобразительное решение всех ранних картин Тарковского, второй снял ему „Зеркало“, а третий нашел для „Зеркала“ изобразительное решение. И вот – предатели».
   Заметив, что Тарковский, видимо, «страдал комплексом лютой ревности к коллегам, более обласканным зрителями и властями», Кичин подводит читателя к выводу, что тот образ большого художника, который сложился в результате просмотра его фильмов, после прочтения этой «страшной в открытии потемок души исповеди» «предстает в ином свете».
   У меня статья вызвала недоумение. Прежде всего тем, что из шестисотстраничной увесистой книги, где есть все: бытовые записи и размышления о бессмертии, тонкие наблюдения над человеческой природой и попытки разобраться в собственной душе, борьба с чиновниками и проекты будущих фильмов, раздраженные и доброжелательные отзывы о современниках, резкие и восторженные оценки прочитанного, – автор рецензии старательно нарыл лишь «жареный» материал. Да точно ли он читал весь «Дневник», – возникли у меня сомнения, – или воспользовался газетными публикациями, вроде той, что была в «Литературной газете», по поводу которой так сокрушался режиссер Юрий Кузин: «Отрывок, который был опубликован в „Литературке“ (№ 22, 2008) <...> чудовищная провокация. Кумир юности, божество, на алтарь которого мы положили столько жертв, оказался, благодаря публикатору, ничтожным позером, человеком с ядовитым, желчным умом, способным только рубить сплеча и вести счет жалобам. <...> Ни богословских прозрений, ни тонких наблюдений за человеческой природой, которыми пестрят страницы дневников Тарковского, – ничего этого здесь нет» <http://www.chayka.lgz/article.php?id=4502&top=&ui=121 19681481238=107>.
   Не думаю, правда, что публикаторы преследовали цель опорочить Тарковского, просто выбирали самые сенсационные и скандальные отрывки. А что скандальнее увесистой оплеухи сановному мэтру? Конечно, подборка цитат у Кичина откровенно тенденциозна. Но если даже сосредоточиться на этих ядовитых записях в дневнике, я не очень хорошо понимаю, почему надо пересматривать свое отношение к режиссеру.
   Бывают дневники – ну вот как записки Глумова, героя бессмертной пьесы Островского. Любезный, обходительный, всем делающий комплименты человек наедине с собой оказывается этаким Собакевичем. Так, после обнародования дневника Нагибина иным его добрым знакомым пришлось взглянуть на свои дружеские отношения с писателем новыми глазами, прочтя о себе малоприятные вещи.
   Но Тарковский был известен как раз тем, что любую резкость мог ляпнуть прямо в глаза. Я не имела чести быть знакомой с Тарковским (хотя формально нас как-то даже знакомили – но, уверена, он пропустил мое имя мимо ушей). Однако Тарковский был не просто великим режиссером, но еще и легендой, героем интеллигентского фольклора. Достаточно было парочки сценаристов за обеденным столом в Доме творчества писателей, чтобы разговор соскользнул на Андрея Тарковского, на его характер, манеру поведения на съемочной площадке, его жесткость, прямоту и нетерпимость. Вокруг него всегда роилось множество людей и множество мифов. Онем говорили со смесью восхищения, удивления и осуждения: многие поступки режиссера легко было трактовать как каприз гения.
   Рассказывали, как на съемках «Зеркала» он заставил всю съемочную группу два дня ползать по огромному полю, вырывая одуванчики: ему нужен был монотонный зеленый цвет, а кадр этот занял в фильме едва ли секунду. И ведь все ползали. Никто не возмутился. Посмеиваясь, рассказывали о его увлечении парапсихологией и о том, как он утверждал, что съемкам «Сталкера» мешают внеземные цивилизации. Не знаю, как насчет цивилизаций внеземных, но основания думать, что кто-то мешает, все же были: едва ли не весь с огромным трудом отснятый материал первой серии оказался браком. Дефицитный «Кодак» неправильно проявили. В этом источник конфликта между Тарковским и Рербергом: Тарковский возложил вину за брак на Георгия Рерберга. Был ли он прав – это другой вопрос. Дневник немало проясняет взгляд Тарковского на всю эту историю, но не открывает в режиссере никаких «потемков души»: обвинения Рербергу были высказаны публично, а о конфликте вовсю судачили весь 1978 год в кругу кинематографистов (да и шире).
   И уж конечно, с особым удовольствием рассказывали, как Тарковский мог быть непримирим и резок в разговорах с коллегами и начальством, как, например, во всеуслышание заявил о членах худсовета, выставивших ему список очередных замечаний, что все они – прикормленные бездарности и не имеют права судить его фильмы. Спору нет: подобное поведение могло не нравиться не только начальству.
   Режиссер Юрий Мамин, в начале 80-х – слушатель Высших курсов сценаристов и режиссеров, где незадолго до отъезда в Италию читал свои лекции и Андрей Тарковский, вспоминает, как были обижены студенты «заносчивостью» Тарковского на первой его лекции, когда он небрежно отозвался об их преподавателях (а это были – Рязанов, Данелия и Михалков). Это демонстративное «презрение к кому бы то ни было», по словам Мамина, «всех сразу же настроило против него <.>. После этой встречи студенты-сценаристы ушли и больше не посещали его занятий». «Но когда нам показали ретроспективу его фильмов, – продолжает Мамин, – мы подумали: „Нет, этого человека надо слушать, что бы он ни говорил“» <http://russart.com/?cid=4204>.