Страница:
Он хотел приказать, сжать ей руку до боли, воспретить, но движенье пропало впустую, Маша исчезла, а взамен ее шарахнулась на мостовую древняя старушка с кухонной сумкой и проводила взглядом, качая головой. В погоне за неуловимою беглянкой Митька вбежал в подъезд многоэтажного здания и, минуя вешалку, должен был прислониться в углу к заклеенной объявлениями витринке, чтобы переждать качку. Так и не смог вспомнить впоследствии, сколько времени пробыл в вестибюле, когда же чуть отошло, заметил кучку озабоченно наблюдавших за ним сотрудников того учреждения, где сейчас находился. Тогда, подчиняясь все тому же неодолимому влеченью, он стал медленно подниматься по ступенькам во второй этаж, и, хотя даже не спотыкался теперь, встречные жались к перилам при виде его и обходили стороной. Затем он потянул на себя скобку высокой стеклянной двери и с несколько прояснившимся сознанием огляделся.
Поиск свой Митька начал с полу и, лишь убедившись, что ни соринки не белело в проходах и под столами сотрудников, поднял голову. Человек пятнадцать, а ему почудилось — множество чем-то пришибленных, друг на дружку похожих людей находилось перед ним. Был воскресный день, так что лишь чрезвычайное происшествие могло соединить их всех в то утро. Дух несчастья висел над учреждением, и, хотя все с одинаковым видом усердия и непричастности склонялись над бумагами, никто ровно ничего не делал, а взволнованный шепот их сливался в такой же однообразный гул, как если бы в спичечном коробке шевелилось большое неспокойное насекомое. В конце помещения виднелась вторая двустворчатая дверь, и Митька стал пробираться к ней между втесную составленных столов, поминутно извиняясь направо и налево, потому что на ходу, для твердости, опирался то на одно, то на другое склоненное плечо. Он направлялся с уверенностью, заставлявшей подозревать, что бывал здесь раньше, даже не так давно, не более неделп назад, а может, вчера во сне. Лишь в самом конце его не без робости опросила заплаканная девица, куда ему, и Митька отвечал, что к директору, указав при этом на дощечку с именем старинного своего дружка… Едва взявшись за скобку, он носом к носу столкнулся с двумя в кожаных куртках и тугих ремнях, — не приготовленные к подобной дерзости, они не опознали Митьки.
Арташез, тот самый, бывший секретарь полковой ячейки, непревзойденный усач когда-то и приятель, сидел ва большим столом с письменным прибором, громоздкость которого соответствовала его высокому служебному положению; четыре телефона на соседнем столике дожидались его приказаний.
Все здесь было до благообразия чисто, и, как снова убедился Митька, нигде никакой бумажки не валялось на полу. В глазах Арташеза вспыхнуло раздражение на самовольное вторжение, тотчас, однако, подавленное — едва опознал Векшина. Действительно, такая чрезвычайность таилась в визите необыкновенного по внешности посетителя, что собеседник Арташеза, видимо только что подвергшийся допросу сотрудник, сразу поднялся уходить. Некоторое время директор вопросительно молчал, щурко поглядывая на вошедшего, то на лицо, то на продранный рукав шубы.
— Здорово, святая душа… — сипло сказал Митька, снимая шапку, без стеснительных в их нынешнем положении объятий, тем более что по ряду соображений гость и не рассчитывал на особо радушный прием; он долго усаживался в мягчайшее, как западня, кожаное кресло. — Гляди, наглядывайся досыта: живой еще, как сам можешь удостовериться… вот навестить старого черта притащился!
Тот не отвечал пока, только хмуро удивлялся, точно видел мертвого. В нынешних условиях появление Митьки представлялось Арташезу событием особой важности: слишком много пережили вместе, слишком часто одна и та же шрапнель накрывала обоих смертоубийственной пятерней. Но сперва постороннее присутствие помешало ему выразить радость свиданья, а минутой позже наступило обидное и подозрительное замешательство. Завязался поединок взаимного вопросительного молчанья, очень похожий на то, как боролись в полку когда-то — ладонь в ладонь, локтями упершись в край стола; Арташез сдался раньше. Он мелко зачастил какими-то крайне несущественными для такой минуты словами, а Митька тем временем упорно рассматривал его отбелившиеся, ужасно торопливые руки, нарядный галстук, коротко подстриженные усы и нечто до раздражения новое для него — на подбородке.
— Какие же всемирные усищи были у тебя, Арташез, зря ты их обкорнал, да еще какой-то заграничный кустик под губою пристроил! — вразрез остановил его взволнованную скороговорку Митька.
Тот снова умолк, стараясь проникнуть в причину неожиданного Митькина маневра, потому что за каждым произнесенным им словом прятался намек на происшедшие перемены.
— Э, не в кустике, а в душе все дело и в чистой совести, Митрий… да и не важно это. Где ж ты теперь устроился, однако? Ведь столько лет…
— Да в кооперации по-прежнему работаю… — со злым и жарким вдохновеньем придумал Митька; он то и дело откашливался, чтоб вернуть голосу пропадавшую звучность. — Главным образом в разъездах да на побегушках пока… оно и хлопотливо, но не теряю надежды, бодрости. Вот и голос в поезде вчера потерял: вагон дырявый попался. Я на свою жизнь не ропщу, больно уж дело-то наше интересное, сознание в людях пробуждать: с головой захватывает! — По ходу рассказа он выдумывал цифры преуспеяний, главным образом в процентных, отлично затемняющих ясность, отношениях, и приводил застрявшие в памяти общие цитаты из газет, — Погоди, еще догоню тебя…
— Рад, очень рад, что наладилось у тебя, — не дослушав, говорил Арташез, а сам искал глазами чего-то на столе. — Я всегда был в тебе уверен!
— Мерси, братец, мерси, — в том же тоне благодарил Векшин. — Кстати, кто это здесь торчал у тебя?
— А!.. это консультант мой. Строительство обширное затеваем, а я в этом деле мало смекаю пока…
— Фанерное небось? — подмигнул Митька, задоря бывшего приятеля. — Ладно, не серчай, свои люди… Нет, я не про этого, а вот что перед ним-то вышли, в черных куртках.
— Ах, ты вон про что! — Директор поднял на гостя внимательные глаза, удивленный тоном этой откровенной любознательности. — Как же, братец, двадцать тысяч ухнули у нас в эту ночку, не слыхал?
— Ай-ай!.. только откуда же двадцать-то, — не на шутку испугался Митька, — когда их всего шесть было… говорят.
— Ах, разве шесть… я все путаю, — без всякого удивления поправился Арташез. — Я и забыл, что в тот день у нас большие платежи были… Словом, вот они и приходили, двое, из розыска… Тебе надо лечиться, Митрий, а то вовсе голос потеряешь. Ты Бахтина из нашей санчасти знавал? Тоже не спохватился вовремя, так и хрипит до сей поры. — Для такого дня он уделял несколько чрезмерное внимание здоровью бывшего приятеля.
— Ведь сам, поди, на бегах проиграл… а? — шутил Митька, упорствуя в своем намерении разозлить Арташеза. — Я не донесу, признавайся!
— Ты про что это? — нахмурился тот и снова подавил вспышку.
— Да вот про денежки-то. Одни лошадками увлекаются, у других любовь либо картишки на уме. Ну-ну, я пошутил, я уже прочел в газетке про твою беду! — Для того чтобы сообщение о ночном происшествии успело попасть в утренний номер, требовалось, чтобы оно обнаружилось тотчас по совершении налета, вследствие чего Митьке и хотелось выяснить, не донос ли, чудом запоздавший, был причиной столь скорого раскрытия.
— Большие деньжищи… — тоном сочувствия продолжал он, — и что всего обидней — ведь на кутеж либо на тряпки блудильным девочкам уйдут. У нас на Ветлуге тоже из кассы двенадцать тыщонок хапнули… так эти же двое, помнится, наезжали. Деловые ребята, особенно постарше который: отыщут! Ты расспроси у них про наш случай, в кооперативе, мол, Красный Сеятель. — Митька сделал неожиданную попытку подняться, но волшебное, под ним, кресло легко, без насилия, не пустило его. — Пухом, что ли, набито?.. ишь как засасывает, мягкое! А мы, братец, у себя в провинции все на табуреточках пока…
— Да, ловкая и, видно, быстрая работа… главное, никакой улики! — вяло тянул директор, занятый своими, но по тому же поводу, мыслями. — Только вот смотри, какое примечательное обстоятельство! Близ самого своего стола я вот эту вещицу поднял… — И, развернув бумажку, валявшуюся на столе, показал грошовое серебряное, с голубым глазком колечко. — Представь себе, на самом виду лежало… Всего забавней, что где-то я уже видел его. Постой, да не на фронте ли под Казанью?
— Стареешь, Арташез, память плохая, у меня же и видел!.. дай сюда! — в каком-то бредовом вдохновении и бесконечно дерзко сказал Митька, взял вещь из его пальцев и, ревниво потерев о рукав, так же неспешно спрятал в карман. — Вот так оно лучше будет, а бумажку себе оставь… Главное — не только у меня видел, а и сам в руках держал, когда я тебе про Машу Доломанову рассказывал. Ай все забыл?.. нет, стареешь, брат Арташез.
— А ты уверен, что оно твое, Митрий? — делал вид, будто сопротивляется, директор, но тут некстати позвонил телефон. — Какой, к черту, родильный дом? Вы в морг попали! — и по тому, как он с сердцем кинул трубку на рычаг, можно было судить о его скрытом волнении. — Ведь колечко-то на полу, рядом со взломанным шкафом нашли. Видимо, кто работал, тот и выронил…
Митька недоверчиво выпятил губу.
— А в прошлый раз ты сказал, будто возле стола лежало.
— Разве? Значит, оговорился я, — так же, без выражения, отвечал Арташез.
— В таком случае, почему же не передал агентам как улику?.. или ты знал, что оно мое?
Директор пристально и строго посмотрел на своего гостя.
— Разумеется, Митрий, я тебя подороже украденной суммы ценю… вернее, будущность твою! Но… неужели ты способен предположить, что даже ради тебя я пошел бы на служебное преступленье? — уклонился от объясненъя Арташез, переставляя с места на место предметы на столе, и вдруг внимательно покосился на Митькины руки. — Я так полагал, что с находкой произошло странное совпадение, которое ты мне объяснишь, конечно?
— Охотно… — подхватил Митька. — Месяца два назад это самое колечко у меня в поезде с бумажником украли… видно, те же самые побывали у тебя прошлую ночь, не иначе!
— Вот видишь как, аккуратнее надо прятать, когда в поезде едешь… — сурово сказал Арташез. — Но что занятнее всего, знаешь ли, половина украденной суммы оказалась подкинутой… ровно в копеечку половина!
— Потерял, значит… то-то поди плачется теперь!
— Нет, я думаю, тут иначе дело было, Митрий. Скорей всего на вора снизошло внезапное… не скажу раскаянье, потому что тогда у него хватило бы смелости и с повинной прийти! А, видимо, небольшое озарение… Те двое говорят, что такого не бывает в уголовной практике, а я полагаю, с настоящим человеком буквально все может случиться… как по-твоему?
— Случается, это точно… — как зачарованный подтвердил Митька. — Но какие же твои выводы из этого?
— О, я много делаю выводов, — со значением протянул Арташез. — И прежде всего… так как одновременно с целой ротой озаренья не случается, то, судя по размеру подкинутой суммы, сделать это мог только сам, получающий львиную долю добычи, главарь шайки… не иначе! Он, может, и не стал бы, потому что труд рискованный, во, значит, просто физически не смог унести эти деньги. Побоялся, что сам себя перестанет уважать! Именно это и внушает мне надежду, что хоть на самом донышке, хоть дохлый, а еще шевелится в нем этот самый… ну, прежнего, солдатского достоинства червячок.
— Да ты просто мудрец, Арташез, — смущенно расхохотался Митька, — тебе бы прямиком в следователи! Ну, дальше вали: и что же толкнуло этого гада на столь благородный поступок?
— Тут уйму можно нагадать… к примеру, может быть, и сам он армянин, как я, и когда принимался заодно в столе моем пошарить, то и увидал мельком вот эту самую карточку мою с женой. Ну и постыдился своего-то грабить. Значит, не безразлично ему пока, куда руку запускать… верно? Значит, не ведал, куда шел. Правильно народ говорит, что нет худа без добра… не так ли, Митрий?
Оба замолкли, копя аргументы к продолжению поединка. Точно испытывая терпение бывшего товарища, Митька стал закуривать. Опять подступала жаркая бредовая неразбериха. Вдруг он весь подался вперед в сторону Арташеза.
— В таком случае как же такая подробность в газету не попала?.. про все рассказано, а что часть денег оказалась возвращена — ни слова!
— А видишь ли, уловку эту я придумал… — невесело посмеялся Арташез, — на пробу! В расчете, что вор прочтет, забеспокоится: кто-то другой их не присвоил ли, деньги-то, например, я сам… ну и непременно заявится для личной проверки, а мы его тут и сграбастаем!
— Хитро-о! Выходит, не вовремя навестил я тебя… Ладно, хоть еще веришь мне! — с кривым лицом пошутил Митька. — А то заедешь этак-то к дружку чайком побаловаться, а тебя и сцапают: ты, скажут, казенный шкаф попортил!
— Ну кто же такое на нашего Митрия посмеет возвести! — совсем сухо возразил Арташез и, прерванный телефонным звонком, взялся за трубку. — Да, Катюша, минут через двадцать буду, мы уже кончаем… ну, авось не пережарится! Нет, из розыска раньше были, теперь так, товарищ один сидит. Как тебе сказать… помнишь, я тебе про ночь перед лукояновской операцией рассказывал? Вот он самый… ладно, передам. Тебе жена кланяется, Митрий, я на досуге раз посвятил ее в твои приключения: она знает все. К сожаленью, день неудачный сегодня, но она не теряет надежды познакомиться с тобой в более благоприятных обстоятельствах…
Митьке выгодней было не вникать в скользкую и емкую по содержанию речь бывшего приятеля; он ухватился за спасительное слово.
— А ночка та в Лукояновке… — вдруг через силу заговорил он, — по гроб жизни врезалась мне в память та ночь. Ты с обхода вернулся, в чем был свалился на койку, устал… Но едва Петро затрынкал «Яблочко» на мандолине, ты вскочил как встрепанный… в бурке, бурный. Буркалы выпятил и пошел! Потом сидел на койке, и я тебя, праведника, все колечком этим дразнил: у тебя еще не было этой, нынешней… богини. А знаешь ли ты, что у меня в колечке этом? Кудема, сердце мое… И вот все рассеялось прахом, Арташез. Ничего не осталось, кроме как на стенке от прежнего огня играющие тени…
Через огромное, чуть не в полстены и на уровне плеча начинавшееся окно вливался розоватый, усиленный снегами полдневный свет. И, пользуясь этим, Арташез не столько слушал гостя, сколько вершок за вершком изучал его лицо, одежду, в особенности руки, точно то и были главные улики состоявшегося ночью преступленья. И, правильно толкуя любознательность Арташеза, Митька готов был на любую ссору, чтобы замаскировать свое смятенье.
— Чепуху болтаешь, Митрий! И не везет же нам с тобою на беседу: прошлый раз, тогда, ты пьяный валялся, теперь больной совсем… Не минуло, а только приступаем к восхождению на главный перевал. Как в песне говорится, в поход за счастьем, по орлиным тропам!
— Не минуло, говоришь? — вызывающе посмеялся Митька. — А раз так, запевай наше «Яблочко», ну!.. что, не в голосе, видать? Нет, просто неловко тебе теперь — в чистые люди вышел! Зато я на твоем месте…
Поднятой ладонью Арташез приостановил расхлестнувшийся было поток:
— Погоди!.. повторяю, ты крепко болен, Митрий, однако болен не настолько же, чтобы путать с трактиром государственное учрежденье. Разве ты застал шашлык с выпивкой на моем столе? Это боль из тебя — но хорошая боль кричит… И, пожалуй, при иных обстоятельствах это означало бы, что не умер в человеке важнейший, его личности главный нерв. Ведь это все маска — дерзость твоя, а на деле ты не хуже меня смекаешь, что вокруг тебя творится. Мне навсегда запомнились твои же слова на митинге, что мы досрочно открыли новый, социалистический век в семнадцатом году. Не все же, Митрий, саблей махать: при такой семейной тесноте родню задеть можно. Пора нам задуманный дом воздвигать… и вот понемножку торопимся наращивать электрические мускулы, потому что жизнь-то больно коротка, ровно фронтовые щи… не успел двух глотков кое-как, обжигаясь, сделать, как уж котелок из рук вышибли… Мне потому так и жалко покраденных денег, другой половины, что это особые, нищие наши, святые для нас с тобой деньги… хотя, конечно, они еще вернутся в нашу общую казну, даже с процентами. А иначе шить не стоит, верно? — Директор Арташез взглянул на часы, нахмурился и решительно поднялся. — Ну, лечись, береги здоровье, Митрий. Мой совет — сходи в баньку с веником. Потом проспи всю свою боль дочиста… Можно и напиться в промежутке, но для сильного это не обязательно. Потом навести, как выздоровеешь, я тебя с женой познакомлю!.. а пока извини, делов тьма, опять же котлеты у жены пережарились, а это тоже непорядок. Ну, ступай же, ступай теперь!
Последние слова его прозвучали тем откровеннее, что на прощанье, по рассеянности что ли, Арташез руки бывшему приятелю не протянул, а вместо того, за плечо придерживая, довел его, не упиравшегося, до дверей. Расставаясь, он как бы нечаянно заглянул уходившему в лицо.
— Никак, плачешь, Митрий? — легко спросил он. — Такой интересный мужчина, в представительной шубе, с красивой прической на щеках, и вдруг плачет. Аи, срам какой…
Митька выпрямился и, стряхнув с плеча руку, зло взглянул Арташезу в лицо.
— Слыхать, и медведи тоже плачут при оказии… — бросил он дерзко, двусмысленно, неизвестно что имея в виду — поломанную ли Арташезову шкатулку или способность лесного зверя к слезам при потрясении.
Глаза его действительно слезились, простудный зной вновь прихлынул к голове. Он пошел, не оглядываясь, и опять встречные подобно воде расступились перед ним. За проведенные в этом доме полчаса он осунулся неузнаваемо… По дороге вспомнилось, как долго искал со Щекутиным провод сигнального звонка, и теперь непоборимая потребность преступника заставила его заглянуть в застекленную кассирскую конторку. Там, расстелив газетку на столе, возле газеткой же прикрытого развороченного шкафа, завтракал пожилой милиционер… С полминуты Митька созерцал сквозь стекло его пальцы, разбиравшие скорлупу вареного яйца, потом почмокал и пошел прочь, сокрушенно покачивая головой.
…Несколько часов лихорадочного сна после того, дома и не раздеваясь, он провел в бессвязной беседе с Фирсо-вым и Арташезом, с обоими сразу. Его разбудили жажда и душевное беспокойство; чтоб заглушить их, он прямиком отправился в одно потайное место неподалеку, где без опасенья можно было предаться любой страсти, отдыху и забвенью всего на свете. Кроме того, в нем жила подсознательная надежда встретить там Агея, но не затем, чтоб упрекнуть или расквитаться за жестокую проделку, а из стремленья взглянуть на Машу: как она теперь, довольна ли.
XXV
Поиск свой Митька начал с полу и, лишь убедившись, что ни соринки не белело в проходах и под столами сотрудников, поднял голову. Человек пятнадцать, а ему почудилось — множество чем-то пришибленных, друг на дружку похожих людей находилось перед ним. Был воскресный день, так что лишь чрезвычайное происшествие могло соединить их всех в то утро. Дух несчастья висел над учреждением, и, хотя все с одинаковым видом усердия и непричастности склонялись над бумагами, никто ровно ничего не делал, а взволнованный шепот их сливался в такой же однообразный гул, как если бы в спичечном коробке шевелилось большое неспокойное насекомое. В конце помещения виднелась вторая двустворчатая дверь, и Митька стал пробираться к ней между втесную составленных столов, поминутно извиняясь направо и налево, потому что на ходу, для твердости, опирался то на одно, то на другое склоненное плечо. Он направлялся с уверенностью, заставлявшей подозревать, что бывал здесь раньше, даже не так давно, не более неделп назад, а может, вчера во сне. Лишь в самом конце его не без робости опросила заплаканная девица, куда ему, и Митька отвечал, что к директору, указав при этом на дощечку с именем старинного своего дружка… Едва взявшись за скобку, он носом к носу столкнулся с двумя в кожаных куртках и тугих ремнях, — не приготовленные к подобной дерзости, они не опознали Митьки.
Арташез, тот самый, бывший секретарь полковой ячейки, непревзойденный усач когда-то и приятель, сидел ва большим столом с письменным прибором, громоздкость которого соответствовала его высокому служебному положению; четыре телефона на соседнем столике дожидались его приказаний.
Все здесь было до благообразия чисто, и, как снова убедился Митька, нигде никакой бумажки не валялось на полу. В глазах Арташеза вспыхнуло раздражение на самовольное вторжение, тотчас, однако, подавленное — едва опознал Векшина. Действительно, такая чрезвычайность таилась в визите необыкновенного по внешности посетителя, что собеседник Арташеза, видимо только что подвергшийся допросу сотрудник, сразу поднялся уходить. Некоторое время директор вопросительно молчал, щурко поглядывая на вошедшего, то на лицо, то на продранный рукав шубы.
— Здорово, святая душа… — сипло сказал Митька, снимая шапку, без стеснительных в их нынешнем положении объятий, тем более что по ряду соображений гость и не рассчитывал на особо радушный прием; он долго усаживался в мягчайшее, как западня, кожаное кресло. — Гляди, наглядывайся досыта: живой еще, как сам можешь удостовериться… вот навестить старого черта притащился!
Тот не отвечал пока, только хмуро удивлялся, точно видел мертвого. В нынешних условиях появление Митьки представлялось Арташезу событием особой важности: слишком много пережили вместе, слишком часто одна и та же шрапнель накрывала обоих смертоубийственной пятерней. Но сперва постороннее присутствие помешало ему выразить радость свиданья, а минутой позже наступило обидное и подозрительное замешательство. Завязался поединок взаимного вопросительного молчанья, очень похожий на то, как боролись в полку когда-то — ладонь в ладонь, локтями упершись в край стола; Арташез сдался раньше. Он мелко зачастил какими-то крайне несущественными для такой минуты словами, а Митька тем временем упорно рассматривал его отбелившиеся, ужасно торопливые руки, нарядный галстук, коротко подстриженные усы и нечто до раздражения новое для него — на подбородке.
— Какие же всемирные усищи были у тебя, Арташез, зря ты их обкорнал, да еще какой-то заграничный кустик под губою пристроил! — вразрез остановил его взволнованную скороговорку Митька.
Тот снова умолк, стараясь проникнуть в причину неожиданного Митькина маневра, потому что за каждым произнесенным им словом прятался намек на происшедшие перемены.
— Э, не в кустике, а в душе все дело и в чистой совести, Митрий… да и не важно это. Где ж ты теперь устроился, однако? Ведь столько лет…
— Да в кооперации по-прежнему работаю… — со злым и жарким вдохновеньем придумал Митька; он то и дело откашливался, чтоб вернуть голосу пропадавшую звучность. — Главным образом в разъездах да на побегушках пока… оно и хлопотливо, но не теряю надежды, бодрости. Вот и голос в поезде вчера потерял: вагон дырявый попался. Я на свою жизнь не ропщу, больно уж дело-то наше интересное, сознание в людях пробуждать: с головой захватывает! — По ходу рассказа он выдумывал цифры преуспеяний, главным образом в процентных, отлично затемняющих ясность, отношениях, и приводил застрявшие в памяти общие цитаты из газет, — Погоди, еще догоню тебя…
— Рад, очень рад, что наладилось у тебя, — не дослушав, говорил Арташез, а сам искал глазами чего-то на столе. — Я всегда был в тебе уверен!
— Мерси, братец, мерси, — в том же тоне благодарил Векшин. — Кстати, кто это здесь торчал у тебя?
— А!.. это консультант мой. Строительство обширное затеваем, а я в этом деле мало смекаю пока…
— Фанерное небось? — подмигнул Митька, задоря бывшего приятеля. — Ладно, не серчай, свои люди… Нет, я не про этого, а вот что перед ним-то вышли, в черных куртках.
— Ах, ты вон про что! — Директор поднял на гостя внимательные глаза, удивленный тоном этой откровенной любознательности. — Как же, братец, двадцать тысяч ухнули у нас в эту ночку, не слыхал?
— Ай-ай!.. только откуда же двадцать-то, — не на шутку испугался Митька, — когда их всего шесть было… говорят.
— Ах, разве шесть… я все путаю, — без всякого удивления поправился Арташез. — Я и забыл, что в тот день у нас большие платежи были… Словом, вот они и приходили, двое, из розыска… Тебе надо лечиться, Митрий, а то вовсе голос потеряешь. Ты Бахтина из нашей санчасти знавал? Тоже не спохватился вовремя, так и хрипит до сей поры. — Для такого дня он уделял несколько чрезмерное внимание здоровью бывшего приятеля.
— Ведь сам, поди, на бегах проиграл… а? — шутил Митька, упорствуя в своем намерении разозлить Арташеза. — Я не донесу, признавайся!
— Ты про что это? — нахмурился тот и снова подавил вспышку.
— Да вот про денежки-то. Одни лошадками увлекаются, у других любовь либо картишки на уме. Ну-ну, я пошутил, я уже прочел в газетке про твою беду! — Для того чтобы сообщение о ночном происшествии успело попасть в утренний номер, требовалось, чтобы оно обнаружилось тотчас по совершении налета, вследствие чего Митьке и хотелось выяснить, не донос ли, чудом запоздавший, был причиной столь скорого раскрытия.
— Большие деньжищи… — тоном сочувствия продолжал он, — и что всего обидней — ведь на кутеж либо на тряпки блудильным девочкам уйдут. У нас на Ветлуге тоже из кассы двенадцать тыщонок хапнули… так эти же двое, помнится, наезжали. Деловые ребята, особенно постарше который: отыщут! Ты расспроси у них про наш случай, в кооперативе, мол, Красный Сеятель. — Митька сделал неожиданную попытку подняться, но волшебное, под ним, кресло легко, без насилия, не пустило его. — Пухом, что ли, набито?.. ишь как засасывает, мягкое! А мы, братец, у себя в провинции все на табуреточках пока…
— Да, ловкая и, видно, быстрая работа… главное, никакой улики! — вяло тянул директор, занятый своими, но по тому же поводу, мыслями. — Только вот смотри, какое примечательное обстоятельство! Близ самого своего стола я вот эту вещицу поднял… — И, развернув бумажку, валявшуюся на столе, показал грошовое серебряное, с голубым глазком колечко. — Представь себе, на самом виду лежало… Всего забавней, что где-то я уже видел его. Постой, да не на фронте ли под Казанью?
— Стареешь, Арташез, память плохая, у меня же и видел!.. дай сюда! — в каком-то бредовом вдохновении и бесконечно дерзко сказал Митька, взял вещь из его пальцев и, ревниво потерев о рукав, так же неспешно спрятал в карман. — Вот так оно лучше будет, а бумажку себе оставь… Главное — не только у меня видел, а и сам в руках держал, когда я тебе про Машу Доломанову рассказывал. Ай все забыл?.. нет, стареешь, брат Арташез.
— А ты уверен, что оно твое, Митрий? — делал вид, будто сопротивляется, директор, но тут некстати позвонил телефон. — Какой, к черту, родильный дом? Вы в морг попали! — и по тому, как он с сердцем кинул трубку на рычаг, можно было судить о его скрытом волнении. — Ведь колечко-то на полу, рядом со взломанным шкафом нашли. Видимо, кто работал, тот и выронил…
Митька недоверчиво выпятил губу.
— А в прошлый раз ты сказал, будто возле стола лежало.
— Разве? Значит, оговорился я, — так же, без выражения, отвечал Арташез.
— В таком случае, почему же не передал агентам как улику?.. или ты знал, что оно мое?
Директор пристально и строго посмотрел на своего гостя.
— Разумеется, Митрий, я тебя подороже украденной суммы ценю… вернее, будущность твою! Но… неужели ты способен предположить, что даже ради тебя я пошел бы на служебное преступленье? — уклонился от объясненъя Арташез, переставляя с места на место предметы на столе, и вдруг внимательно покосился на Митькины руки. — Я так полагал, что с находкой произошло странное совпадение, которое ты мне объяснишь, конечно?
— Охотно… — подхватил Митька. — Месяца два назад это самое колечко у меня в поезде с бумажником украли… видно, те же самые побывали у тебя прошлую ночь, не иначе!
— Вот видишь как, аккуратнее надо прятать, когда в поезде едешь… — сурово сказал Арташез. — Но что занятнее всего, знаешь ли, половина украденной суммы оказалась подкинутой… ровно в копеечку половина!
— Потерял, значит… то-то поди плачется теперь!
— Нет, я думаю, тут иначе дело было, Митрий. Скорей всего на вора снизошло внезапное… не скажу раскаянье, потому что тогда у него хватило бы смелости и с повинной прийти! А, видимо, небольшое озарение… Те двое говорят, что такого не бывает в уголовной практике, а я полагаю, с настоящим человеком буквально все может случиться… как по-твоему?
— Случается, это точно… — как зачарованный подтвердил Митька. — Но какие же твои выводы из этого?
— О, я много делаю выводов, — со значением протянул Арташез. — И прежде всего… так как одновременно с целой ротой озаренья не случается, то, судя по размеру подкинутой суммы, сделать это мог только сам, получающий львиную долю добычи, главарь шайки… не иначе! Он, может, и не стал бы, потому что труд рискованный, во, значит, просто физически не смог унести эти деньги. Побоялся, что сам себя перестанет уважать! Именно это и внушает мне надежду, что хоть на самом донышке, хоть дохлый, а еще шевелится в нем этот самый… ну, прежнего, солдатского достоинства червячок.
— Да ты просто мудрец, Арташез, — смущенно расхохотался Митька, — тебе бы прямиком в следователи! Ну, дальше вали: и что же толкнуло этого гада на столь благородный поступок?
— Тут уйму можно нагадать… к примеру, может быть, и сам он армянин, как я, и когда принимался заодно в столе моем пошарить, то и увидал мельком вот эту самую карточку мою с женой. Ну и постыдился своего-то грабить. Значит, не безразлично ему пока, куда руку запускать… верно? Значит, не ведал, куда шел. Правильно народ говорит, что нет худа без добра… не так ли, Митрий?
Оба замолкли, копя аргументы к продолжению поединка. Точно испытывая терпение бывшего товарища, Митька стал закуривать. Опять подступала жаркая бредовая неразбериха. Вдруг он весь подался вперед в сторону Арташеза.
— В таком случае как же такая подробность в газету не попала?.. про все рассказано, а что часть денег оказалась возвращена — ни слова!
— А видишь ли, уловку эту я придумал… — невесело посмеялся Арташез, — на пробу! В расчете, что вор прочтет, забеспокоится: кто-то другой их не присвоил ли, деньги-то, например, я сам… ну и непременно заявится для личной проверки, а мы его тут и сграбастаем!
— Хитро-о! Выходит, не вовремя навестил я тебя… Ладно, хоть еще веришь мне! — с кривым лицом пошутил Митька. — А то заедешь этак-то к дружку чайком побаловаться, а тебя и сцапают: ты, скажут, казенный шкаф попортил!
— Ну кто же такое на нашего Митрия посмеет возвести! — совсем сухо возразил Арташез и, прерванный телефонным звонком, взялся за трубку. — Да, Катюша, минут через двадцать буду, мы уже кончаем… ну, авось не пережарится! Нет, из розыска раньше были, теперь так, товарищ один сидит. Как тебе сказать… помнишь, я тебе про ночь перед лукояновской операцией рассказывал? Вот он самый… ладно, передам. Тебе жена кланяется, Митрий, я на досуге раз посвятил ее в твои приключения: она знает все. К сожаленью, день неудачный сегодня, но она не теряет надежды познакомиться с тобой в более благоприятных обстоятельствах…
Митьке выгодней было не вникать в скользкую и емкую по содержанию речь бывшего приятеля; он ухватился за спасительное слово.
— А ночка та в Лукояновке… — вдруг через силу заговорил он, — по гроб жизни врезалась мне в память та ночь. Ты с обхода вернулся, в чем был свалился на койку, устал… Но едва Петро затрынкал «Яблочко» на мандолине, ты вскочил как встрепанный… в бурке, бурный. Буркалы выпятил и пошел! Потом сидел на койке, и я тебя, праведника, все колечком этим дразнил: у тебя еще не было этой, нынешней… богини. А знаешь ли ты, что у меня в колечке этом? Кудема, сердце мое… И вот все рассеялось прахом, Арташез. Ничего не осталось, кроме как на стенке от прежнего огня играющие тени…
Через огромное, чуть не в полстены и на уровне плеча начинавшееся окно вливался розоватый, усиленный снегами полдневный свет. И, пользуясь этим, Арташез не столько слушал гостя, сколько вершок за вершком изучал его лицо, одежду, в особенности руки, точно то и были главные улики состоявшегося ночью преступленья. И, правильно толкуя любознательность Арташеза, Митька готов был на любую ссору, чтобы замаскировать свое смятенье.
— Чепуху болтаешь, Митрий! И не везет же нам с тобою на беседу: прошлый раз, тогда, ты пьяный валялся, теперь больной совсем… Не минуло, а только приступаем к восхождению на главный перевал. Как в песне говорится, в поход за счастьем, по орлиным тропам!
— Не минуло, говоришь? — вызывающе посмеялся Митька. — А раз так, запевай наше «Яблочко», ну!.. что, не в голосе, видать? Нет, просто неловко тебе теперь — в чистые люди вышел! Зато я на твоем месте…
Поднятой ладонью Арташез приостановил расхлестнувшийся было поток:
— Погоди!.. повторяю, ты крепко болен, Митрий, однако болен не настолько же, чтобы путать с трактиром государственное учрежденье. Разве ты застал шашлык с выпивкой на моем столе? Это боль из тебя — но хорошая боль кричит… И, пожалуй, при иных обстоятельствах это означало бы, что не умер в человеке важнейший, его личности главный нерв. Ведь это все маска — дерзость твоя, а на деле ты не хуже меня смекаешь, что вокруг тебя творится. Мне навсегда запомнились твои же слова на митинге, что мы досрочно открыли новый, социалистический век в семнадцатом году. Не все же, Митрий, саблей махать: при такой семейной тесноте родню задеть можно. Пора нам задуманный дом воздвигать… и вот понемножку торопимся наращивать электрические мускулы, потому что жизнь-то больно коротка, ровно фронтовые щи… не успел двух глотков кое-как, обжигаясь, сделать, как уж котелок из рук вышибли… Мне потому так и жалко покраденных денег, другой половины, что это особые, нищие наши, святые для нас с тобой деньги… хотя, конечно, они еще вернутся в нашу общую казну, даже с процентами. А иначе шить не стоит, верно? — Директор Арташез взглянул на часы, нахмурился и решительно поднялся. — Ну, лечись, береги здоровье, Митрий. Мой совет — сходи в баньку с веником. Потом проспи всю свою боль дочиста… Можно и напиться в промежутке, но для сильного это не обязательно. Потом навести, как выздоровеешь, я тебя с женой познакомлю!.. а пока извини, делов тьма, опять же котлеты у жены пережарились, а это тоже непорядок. Ну, ступай же, ступай теперь!
Последние слова его прозвучали тем откровеннее, что на прощанье, по рассеянности что ли, Арташез руки бывшему приятелю не протянул, а вместо того, за плечо придерживая, довел его, не упиравшегося, до дверей. Расставаясь, он как бы нечаянно заглянул уходившему в лицо.
— Никак, плачешь, Митрий? — легко спросил он. — Такой интересный мужчина, в представительной шубе, с красивой прической на щеках, и вдруг плачет. Аи, срам какой…
Митька выпрямился и, стряхнув с плеча руку, зло взглянул Арташезу в лицо.
— Слыхать, и медведи тоже плачут при оказии… — бросил он дерзко, двусмысленно, неизвестно что имея в виду — поломанную ли Арташезову шкатулку или способность лесного зверя к слезам при потрясении.
Глаза его действительно слезились, простудный зной вновь прихлынул к голове. Он пошел, не оглядываясь, и опять встречные подобно воде расступились перед ним. За проведенные в этом доме полчаса он осунулся неузнаваемо… По дороге вспомнилось, как долго искал со Щекутиным провод сигнального звонка, и теперь непоборимая потребность преступника заставила его заглянуть в застекленную кассирскую конторку. Там, расстелив газетку на столе, возле газеткой же прикрытого развороченного шкафа, завтракал пожилой милиционер… С полминуты Митька созерцал сквозь стекло его пальцы, разбиравшие скорлупу вареного яйца, потом почмокал и пошел прочь, сокрушенно покачивая головой.
…Несколько часов лихорадочного сна после того, дома и не раздеваясь, он провел в бессвязной беседе с Фирсо-вым и Арташезом, с обоими сразу. Его разбудили жажда и душевное беспокойство; чтоб заглушить их, он прямиком отправился в одно потайное место неподалеку, где без опасенья можно было предаться любой страсти, отдыху и забвенью всего на свете. Кроме того, в нем жила подсознательная надежда встретить там Агея, но не затем, чтоб упрекнуть или расквитаться за жестокую проделку, а из стремленья взглянуть на Машу: как она теперь, довольна ли.
XXV
Самой неразработанной линией в фирсовской повести являлась история отношений Митьки и Вьюги. После подробного и довольно красочного рассказа об их нерушимой, казалось бы, и вдруг споткнувшейся дружбе следовали лишь поверхностные догадки о причинах разрыва и последующей серии то безуспешных, то почти удачных попыток со стороны Вьюги отомстить Митьке за какую-то ужасную его провинность. Надо предположить, что автору остался неизвестен камешек помянутого преткновенья, кстати, забегая вперед, тем еще одним достойный внимания, что не содержал в себе никакого юридического момента для Митькина обвинения; другими словами, в списке преступных действий, караемых по законам молодой Советской республики, подобные проступки не значились.
Только из-за этого и получалась в повести непозволительная хронологическая путаница хотя бы с тем же колечком, которое Митька терял у взломанного шкафа через несколько дней после того, как сам же, после долгих лет разлуки, передал его Вьюге! На деле вещица эта, всего лишь лирическая мелочь для Фирсова, играла более крупную роль и в свое время послужила Митьке грозным сигналом состоявшегося Машина мщенья. Таким образом, та рискованная, потому что в присутствии ожесточенного, способного буквально на все ревнивца, сцена объяснения Вьюги и Митьки была начисто придумана Фирсовым, а самая передача бирюзового колечка состоялась позже, именно в тот роковой вечер, когда заинтересованные герои его повести встретились в заведении у Артемия Корынца.
Сочинитель попал туда после естественных колебаний, когда профессиональное любознайство одержало наконец верх над прочими побочными соображениями. Он вообще презирал литературных белоручек, которые скорее из благоразумия, чем даже брезгливости остерегались, как он выражался при случае, запустить руку по локоть и поглубже в тот бродильный чан, где созревает самый спирт бытия… На другой же день после свидания у Пчхова Фирсов нашел минутку зайти к Агею Столярову на дом, за что, кстати, и был вознагражден личным знакомством с Манькой Вьюгой. И, значит, столь уж велика была жажда Агейкина отпечатлеться навечно в фирсовских писаньях, что незамедлительно согласился захватить своего биографа на воровскую квартиру, малину или шалман — на их языке, едва тот заикнулся о категорической якобы для него необходимости изучить самый придонный планктон блатной жизни. В оставшиеся два часа до сошествия в помянутую трущобу Фирсов сочинил себе самую невероятную, с защитными целями, наружность. Толстые, шинельного сукна, штаны запихнул в держаные козловые сапоги, под пиджак поддел фантазию с головокружительной вышивкой, демисезон подменил вонючим овчинным полушубком с такой же расклокоченной шапкой на голове. Словом, встретившись в назначенном переулке, Агей признал его единственно по очкам да по разбойничье взлохмаченной бороде.
— Сатанински хорош, братец ты мой! — восхитился Агей, оглядывая его со всех сторон. — Кистеня в кулаке только и не хватает…
Они наняли покойные извозчичьи санцы с сухоньким, ровно со старинной иконы сошел, старцем на облучке, который ехал и крестился на покамест целые в ту пору московские колокольни да жаловался на времена, налоги, дороговизну овса и другие классические беды своего ремесла. Дорога, дальняя — почти с одной окраины на другую, — пролегла по довольно людным улицам, и за весь путь седоки не обменялись ни полсловом. Только проезжая большую площадь, Агей неожиданно толкнул спутника своего в бок.
— Знаешь, кто еще будет там? — спросил он тоном озорства и превосходства в самое ухо Фирсова.
— А кто? — вздрогнул Фирсов, испытывая гадливое чувство сообщничества.
— Папаня мой приехали… Уж открою тебе секрет: ты теперь свой, тебе можно. Я ему, вишь, письмишко нацарапал — исправился, мол, в своем поведении, служу на видном месте… делопроизводителем! — заворкотал Агей издевательским шепотом, от которого Фирсову становилось душно и тошнотно. — Так и писал; «Приезжайте, мол, папаня, повидать свою кровь, как она по земле ходит. Заодно и помиримся…» Яблоко, с дерева упав, все же остается лежать под яблоней! Как-никак сын я ему, старому хрычу, а ведь нехорошо с отцом в раздоре жить… согласен?
Фирсов терялся, как ему вести себя: злая тоска в Агеевом голосе и занимала его внимание, и пугала его. Месть, гадал он, качаясь в санях, — но, может быть, и в самом деле предгибельная потребность в примирении? «В ноябрьском небе не угадать, с которой стороны светит солнце», — вспомнилось ему начало третьей главы, которую тогда писал.
Слегка ущербленная, стиснутая облачками луна всходила над ночными переулками. В ее зеленоватом сиянии явственно чернели трубы и бегущие над ними полупризрачные дымки. Не поздний еще вечер здесь, на окраине, выглядел как глухая ночь. Снова морозило, и судя по обилию стоявших над крышами дымов, городские жители щедрей подкидывали поленья. Все больше деревянная, редко-редко двухэтажненькая, уже почти без огней в окнах, иззябшая мелюзга убегала лесенкой во мглистую даль; вдобавок захудалый тот переулок, сломясь в самом конце, упирался в подозрительный овражек. По мере приближения к месту тревожное предчувствие все сильнее овладевало Фирсовым, а проезжая мимо последнего в местности фонаря, он как бы нечаянно заглянул Агею в лицо и поразился мягкой его умиротворенности. Странное сиянье почудилось ему в Агеевых глазах, словно знал тот, куда в конечном итоге тащит его малосильная извозчикова лошаденка.
— А скажи, Федор Федорыч, верно это, будто французы жаб глотают? — внезапно спросил Агей вразрез фирсовскому настроенью.
— Ну, собственно говоря, не совсем жаб… да и то далеко не целиком! — назидательно отозвался тот, не шибко осведомленный в тайнах иностранной кухни. — Они, по слухам, одни ножки жарят, с травянистым соусом… Но зачем это вам?
— Затем, что и это тоже ржавь… конечно, если с нашей стороны глядеть! — перебил его Агейка и дал время Фирсову удивиться, до какой степени разные могут быть мысли у двух, сидящих чуть не впритирку. — Пчхов мне как-то доказывал, какой я есть расплохой грешник, все убеждал как бы на суд или на показ съездить… не то к колдуну, не то к отшельнику. «У кажного, — сказал он мне, — металла своя ржавь. У меди зеленая, на железе, напротив, красная, на алюмине вовсе белая». — «А на мне какая?» — спрашиваю. «На тебе черная», — говорит. Вот и неверно, Федор Федорыч, моя ржавь иная…
— Ведь оно как… воздухи железо едят, а времена — человеков! — не дослышав толком, обернулся к ним соскучившийся извозчик, но седоки не ответили, и он безобидно смолк, лишь старательней стал подхлестывать свою конягу.
Уже слезая с саней в конце длинного безыменного переулка, Агей вторично пробудил в своем спутнике рой тревожных предчувствий одним, вовсе не свойственным ему, казалось бы, поступком.
Только из-за этого и получалась в повести непозволительная хронологическая путаница хотя бы с тем же колечком, которое Митька терял у взломанного шкафа через несколько дней после того, как сам же, после долгих лет разлуки, передал его Вьюге! На деле вещица эта, всего лишь лирическая мелочь для Фирсова, играла более крупную роль и в свое время послужила Митьке грозным сигналом состоявшегося Машина мщенья. Таким образом, та рискованная, потому что в присутствии ожесточенного, способного буквально на все ревнивца, сцена объяснения Вьюги и Митьки была начисто придумана Фирсовым, а самая передача бирюзового колечка состоялась позже, именно в тот роковой вечер, когда заинтересованные герои его повести встретились в заведении у Артемия Корынца.
Сочинитель попал туда после естественных колебаний, когда профессиональное любознайство одержало наконец верх над прочими побочными соображениями. Он вообще презирал литературных белоручек, которые скорее из благоразумия, чем даже брезгливости остерегались, как он выражался при случае, запустить руку по локоть и поглубже в тот бродильный чан, где созревает самый спирт бытия… На другой же день после свидания у Пчхова Фирсов нашел минутку зайти к Агею Столярову на дом, за что, кстати, и был вознагражден личным знакомством с Манькой Вьюгой. И, значит, столь уж велика была жажда Агейкина отпечатлеться навечно в фирсовских писаньях, что незамедлительно согласился захватить своего биографа на воровскую квартиру, малину или шалман — на их языке, едва тот заикнулся о категорической якобы для него необходимости изучить самый придонный планктон блатной жизни. В оставшиеся два часа до сошествия в помянутую трущобу Фирсов сочинил себе самую невероятную, с защитными целями, наружность. Толстые, шинельного сукна, штаны запихнул в держаные козловые сапоги, под пиджак поддел фантазию с головокружительной вышивкой, демисезон подменил вонючим овчинным полушубком с такой же расклокоченной шапкой на голове. Словом, встретившись в назначенном переулке, Агей признал его единственно по очкам да по разбойничье взлохмаченной бороде.
— Сатанински хорош, братец ты мой! — восхитился Агей, оглядывая его со всех сторон. — Кистеня в кулаке только и не хватает…
Они наняли покойные извозчичьи санцы с сухоньким, ровно со старинной иконы сошел, старцем на облучке, который ехал и крестился на покамест целые в ту пору московские колокольни да жаловался на времена, налоги, дороговизну овса и другие классические беды своего ремесла. Дорога, дальняя — почти с одной окраины на другую, — пролегла по довольно людным улицам, и за весь путь седоки не обменялись ни полсловом. Только проезжая большую площадь, Агей неожиданно толкнул спутника своего в бок.
— Знаешь, кто еще будет там? — спросил он тоном озорства и превосходства в самое ухо Фирсова.
— А кто? — вздрогнул Фирсов, испытывая гадливое чувство сообщничества.
— Папаня мой приехали… Уж открою тебе секрет: ты теперь свой, тебе можно. Я ему, вишь, письмишко нацарапал — исправился, мол, в своем поведении, служу на видном месте… делопроизводителем! — заворкотал Агей издевательским шепотом, от которого Фирсову становилось душно и тошнотно. — Так и писал; «Приезжайте, мол, папаня, повидать свою кровь, как она по земле ходит. Заодно и помиримся…» Яблоко, с дерева упав, все же остается лежать под яблоней! Как-никак сын я ему, старому хрычу, а ведь нехорошо с отцом в раздоре жить… согласен?
Фирсов терялся, как ему вести себя: злая тоска в Агеевом голосе и занимала его внимание, и пугала его. Месть, гадал он, качаясь в санях, — но, может быть, и в самом деле предгибельная потребность в примирении? «В ноябрьском небе не угадать, с которой стороны светит солнце», — вспомнилось ему начало третьей главы, которую тогда писал.
Слегка ущербленная, стиснутая облачками луна всходила над ночными переулками. В ее зеленоватом сиянии явственно чернели трубы и бегущие над ними полупризрачные дымки. Не поздний еще вечер здесь, на окраине, выглядел как глухая ночь. Снова морозило, и судя по обилию стоявших над крышами дымов, городские жители щедрей подкидывали поленья. Все больше деревянная, редко-редко двухэтажненькая, уже почти без огней в окнах, иззябшая мелюзга убегала лесенкой во мглистую даль; вдобавок захудалый тот переулок, сломясь в самом конце, упирался в подозрительный овражек. По мере приближения к месту тревожное предчувствие все сильнее овладевало Фирсовым, а проезжая мимо последнего в местности фонаря, он как бы нечаянно заглянул Агею в лицо и поразился мягкой его умиротворенности. Странное сиянье почудилось ему в Агеевых глазах, словно знал тот, куда в конечном итоге тащит его малосильная извозчикова лошаденка.
— А скажи, Федор Федорыч, верно это, будто французы жаб глотают? — внезапно спросил Агей вразрез фирсовскому настроенью.
— Ну, собственно говоря, не совсем жаб… да и то далеко не целиком! — назидательно отозвался тот, не шибко осведомленный в тайнах иностранной кухни. — Они, по слухам, одни ножки жарят, с травянистым соусом… Но зачем это вам?
— Затем, что и это тоже ржавь… конечно, если с нашей стороны глядеть! — перебил его Агейка и дал время Фирсову удивиться, до какой степени разные могут быть мысли у двух, сидящих чуть не впритирку. — Пчхов мне как-то доказывал, какой я есть расплохой грешник, все убеждал как бы на суд или на показ съездить… не то к колдуну, не то к отшельнику. «У кажного, — сказал он мне, — металла своя ржавь. У меди зеленая, на железе, напротив, красная, на алюмине вовсе белая». — «А на мне какая?» — спрашиваю. «На тебе черная», — говорит. Вот и неверно, Федор Федорыч, моя ржавь иная…
— Ведь оно как… воздухи железо едят, а времена — человеков! — не дослышав толком, обернулся к ним соскучившийся извозчик, но седоки не ответили, и он безобидно смолк, лишь старательней стал подхлестывать свою конягу.
Уже слезая с саней в конце длинного безыменного переулка, Агей вторично пробудил в своем спутнике рой тревожных предчувствий одним, вовсе не свойственным ему, казалось бы, поступком.