Страница:
Далеко отставив свечу, чтобы гость толчком не наделал пожара, Леонтий помог Векшину выбраться на заднее крыльцо. Здесь, на нижней приступочке, была сделана необходимая передышка. Утраченные было силы гораздо быстрей возвращались на знобящем холодке. Белесый туман подмывал старые плакучие ветлы в низинке, и, кабы не похмельная боль в висках, ночь была бы до колдовства прекрасна. Загадочные, подсвеченные восходившей луной толпы кочевых облаков ночевали в демя-тинском небе. Дергач в ближнем поле принялся усердно перепиливать тишину. Изредка на свисавшей у крыльца березовой ветке шевелился спросонья листок, бормоча о дневных поветерьях. Даже собаки молчали.
— Ты бы уж шел к супруге-то… — точно о снисхождении прося, сказал Векшин, потому что ужасно тяготился наступившим молчанием.
— Ничего, подождет… пока раздевается, пока что, — совсем невозмутимо отвечал Леонтий. — Вот я вас на сон грядущий теперь определю, а там можно и все прочее… очень вами тронуты! Вы завтра подольше спите! С рассвету ребятишки за пряничками к молодым придут, как на деревенской свадьбе положено… им всегда не терпится! А там и взрослые ровно дети почнут под окнами корчаги бить, новобрачных с постели подымать. Ничего не поделаешь, чин крестьянской жизни… а отобрать его — один тогда сущий мужицкий страх останется — перед погодой, да перед ползучим червем, да перед похмельным начальником. А покуда какой-либо страх в человеке держится, я так гляжу, он не человек пока, а сущая скотина!.. но, промежду прочим, вы меня поправьте, братец, ежели я где не так, не по науке, выражусь! Как, уже прояснилось оно у вас, вы умком-то споим все разумеете, что я вам толкую? А то, ежели голова кружится или мутит, то можно и до утра с разговором повременить. Я к тому, что все сердце у меня на части разрывалося при виде того, как вы папашу на пиру глазами искали. А он уж помер, и сравнительно давно… да мне огорчать вас в письме шибко не хотелось. Опять же и деньги ваши как есть перед самой свадьбой прибыли, назад отсылать характеру не хватило… да тут у меня, как назло, безвыходнo-материстическое затруднение сложилось. Федосей Кузьмич и посоветуй мне сокрыть от вас указанное обстоятельство папашиной смерти, обернув полученную сумму на содержание его могилки и прочий там христианский обиход. Промежду прочим, упреждаю, крестик я ему пока поставил чисто временный, год послужит, а там можно и сменить… Ведь я понимаю, братец, что сорок рублей деньги немалые, тем более что нонче загробную жизнь согласно научному веянью начисто отменили, так что отцовские могилы являются не что иное, как отживший пережиток. Да ведь оно и верно, в сердце-то память о родителях хранить не в пример удобней, поскольку она завсегда при себе… да и дешевше! Но когда жалко вам потраченных средств, то вы, в таком разе, Митрий Егорыч, не стесняйтеся, прямо отрежьте, а я вам, несмотря что без расписки, ту сороковку по почте вышлю… вот как коноплю продам!
— Не надо мне твоих денег, — заплетающимся языком сказал Векшин вместо чего-то другого, бесконечно гневного и более к месту.
— Это тоже верно, свои люди сочтутся!.. как, больше вас, братец, не тошнит? Тогда давайте я вам подмогну, с богом к постельке двинемся. А утречком, чуть по хозяйству управлюся, то мы с вами и смотаемся папашу навестить…
Идти до сенного сарая было недалеко. Пряным зноем сухой травы дышали настежь раскрытые ворота. По приставной лесенке Леонтий сам слазил наверх притоптать местечко для спанья, потом втянул туда же за руку не вполне еще, оказалось, окрепшего гостя.
— Как хлеба-то ноне удались? — единственно от жгучего стыда спросил Векшин, с досадой поймав себя на льстивом подражании деревенскому говору.
— Ладно… Приятных снов вам, братец! — ограничился вместо ответа Леонтий, растворяясь в сенном шорохе.
Значит, и это заключительное унижение также входило в состав лекарства, потребного для скорейшего векшинского выздоровленья.
III
— Ты бы уж шел к супруге-то… — точно о снисхождении прося, сказал Векшин, потому что ужасно тяготился наступившим молчанием.
— Ничего, подождет… пока раздевается, пока что, — совсем невозмутимо отвечал Леонтий. — Вот я вас на сон грядущий теперь определю, а там можно и все прочее… очень вами тронуты! Вы завтра подольше спите! С рассвету ребятишки за пряничками к молодым придут, как на деревенской свадьбе положено… им всегда не терпится! А там и взрослые ровно дети почнут под окнами корчаги бить, новобрачных с постели подымать. Ничего не поделаешь, чин крестьянской жизни… а отобрать его — один тогда сущий мужицкий страх останется — перед погодой, да перед ползучим червем, да перед похмельным начальником. А покуда какой-либо страх в человеке держится, я так гляжу, он не человек пока, а сущая скотина!.. но, промежду прочим, вы меня поправьте, братец, ежели я где не так, не по науке, выражусь! Как, уже прояснилось оно у вас, вы умком-то споим все разумеете, что я вам толкую? А то, ежели голова кружится или мутит, то можно и до утра с разговором повременить. Я к тому, что все сердце у меня на части разрывалося при виде того, как вы папашу на пиру глазами искали. А он уж помер, и сравнительно давно… да мне огорчать вас в письме шибко не хотелось. Опять же и деньги ваши как есть перед самой свадьбой прибыли, назад отсылать характеру не хватило… да тут у меня, как назло, безвыходнo-материстическое затруднение сложилось. Федосей Кузьмич и посоветуй мне сокрыть от вас указанное обстоятельство папашиной смерти, обернув полученную сумму на содержание его могилки и прочий там христианский обиход. Промежду прочим, упреждаю, крестик я ему пока поставил чисто временный, год послужит, а там можно и сменить… Ведь я понимаю, братец, что сорок рублей деньги немалые, тем более что нонче загробную жизнь согласно научному веянью начисто отменили, так что отцовские могилы являются не что иное, как отживший пережиток. Да ведь оно и верно, в сердце-то память о родителях хранить не в пример удобней, поскольку она завсегда при себе… да и дешевше! Но когда жалко вам потраченных средств, то вы, в таком разе, Митрий Егорыч, не стесняйтеся, прямо отрежьте, а я вам, несмотря что без расписки, ту сороковку по почте вышлю… вот как коноплю продам!
— Не надо мне твоих денег, — заплетающимся языком сказал Векшин вместо чего-то другого, бесконечно гневного и более к месту.
— Это тоже верно, свои люди сочтутся!.. как, больше вас, братец, не тошнит? Тогда давайте я вам подмогну, с богом к постельке двинемся. А утречком, чуть по хозяйству управлюся, то мы с вами и смотаемся папашу навестить…
Идти до сенного сарая было недалеко. Пряным зноем сухой травы дышали настежь раскрытые ворота. По приставной лесенке Леонтий сам слазил наверх притоптать местечко для спанья, потом втянул туда же за руку не вполне еще, оказалось, окрепшего гостя.
— Как хлеба-то ноне удались? — единственно от жгучего стыда спросил Векшин, с досадой поймав себя на льстивом подражании деревенскому говору.
— Ладно… Приятных снов вам, братец! — ограничился вместо ответа Леонтий, растворяясь в сенном шорохе.
Значит, и это заключительное унижение также входило в состав лекарства, потребного для скорейшего векшинского выздоровленья.
III
Рассветно алел небосклон, когда Векшин воровски спустился с сеновала и убежал, просто сгинул от дальнейшего позорища. Несколько бездомных дней, проведенных наедине с природой, вернее — самая усталость от беспорядочных скитаний по уезду внесла немножко ясности в его душевную сумятицу. Легче всего боль переносится в движении, и вот быстрым шагом он проходил сквозь деревни, о существовании которых раньше не подозревал, мимо молчаливых людей и темных изб со взъерошенными соломенными кровлями, вглядывался в затихших детишек, зарастающие травой дороги, видел обозленную стихию и нищету. Земля, с одинаковым материнским усердием растящая чертополошину, яблоню и дубок, лежала вокруг него — непаханная, несеянная после недавней разрухи милая земля.
В сиянии августовского полдня все это выглядело порою черным до сходства с глыбой руды в пламени великой плавки — по всем расчетам из нее-то и должен был выйти новый, более совершенный человек… и тут возникали у Векшина сомнения, естественные, впрочем, перед погружением в огненную купель неизвестной длительности и с неустановленным пока температурным режимом. «Вдруг обманет и вылезет кто-нибудь другой? — задавался вопросом Векшин, но тут же махал рукой и усмехался: — Ничего, пускай пока горит да плавится!»
Не всякая хозяйка решалась пустить на ночлег путника, без котомки даже и с таким мерклым светом в лице, неохотно делилась черствым куском и щами после пастуха: не по притче принимала мать. Кстати, необыкновенной жарой завершался и август, так что нередко, отоспавшись днем в попутном стожке, Векшин шел ночью под просторным предосенним небом, где изредка волшебным махом прочеркивается метеор да неотступно, как отродясь полагалось на русской земле, виснет зарево безвестного пожарища. Прежние полудетские недоуменья о сущности человека на земле сменялись такими же неумелыми пока раздумьями об его земном предназначении. В тогдашних мыслях своих Векшин был совсем одинок, но любая облегчительная подсказка загнала бы его теперь вовсе в противоположный тупик. Ему нужно было самому, своим умом унять себя и ввести в покинутое русло жизни. Так, медленно и на собственном примере вызревал в нем образ электрических вожжей, способных не только обуздать, но и насытить высшим историческим смыслом разбродную, бессмысленно протекавшую раньше по низинам истории людскую гущу. Отсюда зародилось у Фирсова неоднократно примененная им впоследствии и как раз у Векшина подслушанная мысль о коммунизме как о могущественной и умной турбине, вращаемой объединенным, бессмертным всечеловеческим усилием.
И вдруг, когда почти разъяснились чикилевские бредни, кто кому родня, Фирсов из неразгаданных сюжетных соображений навязал своему герою круг мыслей, снова породнивших его с тем же почти уже отыгранным персонажем. Он заставлял Векшина прийти к заключению, что само континентальное время в России текло медленней, чем на Западе, — в силу неохватных расстояний, непомерных географических пространств на душу населения, жесточайших зим, которые по полугоду держат землю на замке. Так, на протяжении веков, усиливаемое гнетом политического строя, складывалось отставанье от мирового прогресса, постепенно превращавшее Россию в обоз надменной процветающей Европы. Главная беда заключалась даже не в горечи неминуемых и чисто временных поражений, не в материальной скудности, никогда не терявшей у нас благолепия и достоинства, а в том, что понемногу страна свыкалась с ролью дурнушки в хороводе, создавая наравне с несчастной Аленушкой образ недалекого Ивана из любимой сказки, злоключенья которого если и кончались удачами, то не всегда по причине высокого национального гения. Хуже всего, что характер таким образом исторически приспособлялся к судьбе, так что почти во всей творческой деятельности неустрашимого, озорного, безунывного, в сущности, народа — от философии до уличной песни! — стали возникать поразившие весь мир образцы поэтического любованья смирением и кротостью, на пределе убожества порой. И плохо было бы дело России, кабы каждые два века не оказывался на облучке решительный ямщик, пускавшийся догонять, выхлестывая все из знаменитой русской тройки. Чрезвычайно примечательна эта векшинская перекличка с манюкинскими мыслями… впрочем, нельзя не согласиться и с сомненьями критиков в правдоподобии таких размышлений хотя бы и у московского, хотя бы и временного вора.
Когда тоска поулеглась, Векшин из другого угла, через весь уезд воротился в Демятино.
…Последнюю ночь он провел на высокой овсяной скирде и, продрогший от росы, слушал крики сов в ближнем лесу, следил за угасаньем звезд в зените. Несмотря на многие фронтовые ночи под открытым небом, никогда не бывал он до такой степени наедине с родной природой, и всю ночь не покидало его ощущенье, будто она в тысячу очей присматривается к нему отовсюду на предмет его пригодности в дальнейшем… На рассвете, когда задремалось, приходил медведь полакомиться спелым овсецом, и, возможно, это было также неспроста. По его уходе Векшин спустился погреться у костерка, и дым ему был сытнее хлеба. Потом лесовая дорога, поводив среди болотец и огнищ, выкинула бродягу прямо к демятинским задворкам.
Все находились в поле, кроме Леонтия, который, по своей сельской должности, составлял ответственную казенную бумагу. Он был без сапог и лишь кое в чем, чтобы не стеснять писарского вдохновенья. Наклоном головы оповестив Векшина, что заметил его, не дивится его недельному отсутствию и просит обождать, он продолжал с наморщенным лбом сочинять словесные петли и закругления, способные повергнуть в прочный сон самое неусыпное начальство. Чтобы не мешать, Векшин вышел на крыльцо. Пели петухи, и мычал бычок у колодца, потом протараторила по бревенчатому настилу телега, отправляясь за снопами. Была утренняя рань, но жгучий зной уже лился отовсюду, и гарью пахло, точно сызнова все начинало гореть вокруг. За спиной простучали Леонтьевы сапоги — несмотря на погоду, теперь он был уже в полной суконной справе. «Не иначе как для снискания почета у населения», — решил Векшин.
— Эх, делишек навалилось с утра… да уж все равно, братец, давайте сходим к панане в гости, раз обещано, — сказал Леонтий без особой приветливости, зато и без стеснительного одолженья, во всяком случае без тени прежнего глумленья.
Как ни старался Фирсов чернить его, для сравненья и — в пользу своего Векшина, Леонтий выглядел теперь еще степеннее, чем на свадьбе, до приторной порою благолепности, сквозь которую, хоть и тщательно скрываемое, проглядывало застарелое мужиковское раздраженье на умножившиеся обиды.
Векшин поднялся и посторонился, готовый в дорогу.
— Далеко нам, Леонтий?
— Часа за полтора взад-вперед управимся.
Тропинка извивалась по вторично только что окошенному берегу ручья, так что идти вдоль самой воды, среди запахов свежего сена было совсем не утомительно. Пока не кончились плетни, оба молчали, потом для начала Векшин повторно извинился за свое нескладное поведение на Леонтьевой свадьбе.
— Напротив, Митрий Егорыч, очень вами тронуты… да я и сам тогда лишку хватил! — обычным присловьем отозвался Леонтий и сперва засвистал было, чтоб отделаться от привязавшейся заботки, а потом принялся хвалить Векшина за намеренье прогуляться по родине, потому что это занятие, на вольном воздухе, не токмо здоровье укрепляет, но и проясняет иные неумеренные умы. — Почаще бы всем вам в нашу сторонку поглядывать, братец. Вот вы в прошлый раз спросили, как хлебушко сей год удалось. Я вам так отвечу: которое не вымокло, то вроде и веселое. Девятнадцать мер мы сеяли… а ведь вот вы и не знаете, много ли, мало ли девятнадцать-то мер!
— Намекаешь, что неважно живешь? — увернулся от Вопроса Векшин, вспомнив размах недавней свадьбы.
— Того не скажу, братец… но откуда и хорошему-то быть? Как в песне сказано, земля тощает, народ роптает. Нонче повестку прислали из уезда, за плохие дороги костерят. А при чем тут мужик? Наша телега и по трясине пройдет, а у тебя ум свой, свои и руки! Опять же председатель вторую неделю запоем болеет, а мне хоть разорвись: и туда, и сюда, и молодуху потешить, и должность!
— Ах да, ведь ты еще в исполкоме секретарь! — вспомнил Векшин застольные прибаутки свадебного дружки. — В России должность иметь очень хорошо, Леонтий, в России все должности доходные!
— Э, кроме моей, — отмахнулся Леонтий. — Пуд картошки за год набежит. За чужим не гонюся, абы свое было цело!
— Будто совсем уж безвыходно? — дразня, допытывался Векшин.
— Чем же безвыходно, я того не сказал, — жался и пятился Леонтий. — Не похвастаюсь чем, а каждый день сыты.
— Тогда очень хорошо, — открыто рассмеялся Век-шин. — Город нынче вовсе с передышками жует. Денек покушает, два отдыхает… да ты не жмись, Леонтий, взаймы у тебя просить не собираюсь, а хозяйство твое отличное. Молодой, оборотистый… далеко пойдешь!
Оба рассмеялись, и смех не то что сблизил их, а столкнул на искренность и откровенность.
— Чего вы ко мне пристали, Митрий Егорыч, в самом деле? Я и не жалуюсь. Нонче все вроде тифозные, такой уж воздух жизни дурманный стал. Федосей Кузьмич из Предотечи так объяснял, что землю солдатской кровью перепоили, лишнее усердие проявили полководцы в ерманскую войну. И до той поры, сказал, неспокой на свете будет, пока все закопанное, кость и тело, в невинную травку не изойдет. Годика на четыре хватит, а там, бог даст, еще чего надумают!
Угрюмой древней мудростью дохнуло на Векшина от этих слов. Поотстав, он кинул косой взгляд на Леонтия. Тот шел, сшибая сломанным по дороге прутом распустившиеся головки придорожных чертополохов и посвистывая, увлекаемый какой-то зудящей неутоляемой страстью.
— В третий раз ты мне про него поминаешь. Кто он таков, твой Федосей Кузьмич, не священник ли?
— Зачем же непременно священник, просто гражданин, только второстепенного значения. Это нонче он вкруг магазеи с дробовиком ходит, караулит… три корыта, колесной мази бочку да хомут-недомерок, а в прежние годы ценный человек промеж мужиков был, выдающий грамотей! Я с его чердака многие книжки перечел, все — без начала и конца. Это он близ японской войны велосипед деревянный построил, во всех газетах описанье было… да вы зайдите познакомиться, он вам лично покажет. С пустячка дело началось, с заграничной картинки: далась ему эта штука, спит — видит, даже сохнуть с азарту стал. Иной в церкву идет, другой в огороде овощ растит, а этот мастерит себе дубовый велосипед. Годов шесть, семь ли руки прикладал и ведь поехал под конец… на целых полверсты хватило. Не обратили внимания, мосточек близ леска, мостовины паводком посдвипуты? До самого до того места доехал. Посля чего сгорела его машина, развеселым таким огоньком! И как отболело это у него, то стал он обыкновенный мужик… Вот, собираемся благодарность ему от сельсовета выносить за исправное стороженье!
Чувствуя недоверие спутника, он прибавил, видимо, слышанные от виновника торжества, подробности, которых не мог бы выдумать сам, в частности о попойке съехавшихся газетчиков и тосте земского начальника в честь отечественных изобретателей.
— Сумасшедший, что ли? — завороженный острым правдоподобием рассказанной несуразицы, усомнился Векшин. — Сколько лет жизни на такую дурость отдать!
— Он не из осины строил, братец, а из самолучшего дуба!
— Все равно выдумываешь ты, Леонтий. Кто из дерева машину строит!
— Так ведь иного-то под рукою не имел, — объяснил тот, и опять в голосе скользнула нотка раздражения. — Человек из того сочиняет, что пред его глазами лежит…
Оторвавшись от речки, тропинка стала взбираться на каменистый косогор, заросший местами кошачьей лапкой, колокольчиком и рослой, порыжелой пижмой по самой вершине. Неслышное, но с ума сводящее стрекотанье августовских кузнечиков висело в остекленевшем полуденном воздухе. Как ни приглядывался, пользуясь паузой, Векшин к спутнику своему, не мог разгадать главного в Леонтии, что вначале смешило, потом пугало, а теперь растравливало сердце. И как бы заодно, пока не взбунтовался собеседник, Леонтий осторожно попросил его разрешить одно мучительное застарелое сомненье.
— Если смогу, то пожалуйста! — согласился Векшин.
— Вот вы теперь, братец, судя но всему, наверно, видные посты занимали… и я так думаю, ко всему в нашей окружающей жизни ключик подобрали, в том смысле, что все на свете произошли, даже с богом справились, и ничего от вас больше нет сокрытого. Вы не подумайте, что я должностной секрет собираюсь выпытать или что другое в том же духе… совсем напротив!
— Да ты прямо спрашивай, Леонтий, не стесняйся, — охотно шел навстречу Векшин, тронутый его немужицкой деликатностью да еще взволнованный прогулкой по луговому затишью на могилу отца.
— Для начала откройтесь мне, братец… вы в жизни устриц не едали? — очень тихо и вдумчиво спросил Леонтий, продолжая двигаться в гору с тем же устремленным в одну точку взором.
Векшип даже поотстал, ожидая неминуемого за таким вступленьем нападения.
— Нет, не удосужился пока… а что?
— Мне тем более как-то не случалося. Пища привозная, в нашем уезде не водится, а уж больно интересно, братец. Я из старой книжки вычитал, как их один мотатель отцовских капиталов потреблял… и, промежду прочим, оказывается, их с лимоном надоть! И такая на меня зависть напала, тоска такая, что и помрешь, не отведамши… не слабже, чем по велосипеду у Федосея Кузьмича моего! Главное, обидно, что сознание-то вроде и пробуждено в достаточной мере на устрицу, а утолить нечем. Мне бы даже не столь завлекательно проглотить ее самое, сколь послушать, как она взвизгивает. Знакомый буфетчик из охотницкого клуба Федосею Кузьмичу моему сказывал, будто настоящая устрица в этом случае как бы тихий стон издает… да тут из одного любопытства, братец, стоило перекувырк устраивать! Не скажу про всех, а немало таких найдется, которые из-за устрицы на все пойдут! Вот и хотелось мне узнать, чего ради лично вы такое значительное бремя на себя приняли, чтобы не покладая рук и себе и окружающим подобные огорчения и расстройство доставлять?
Свой вопрос Леонтий задал в тоне отвлеченного раздумья, так что можно было и не отвечать на него, но тогда самое молчанье становилось ответом. И такой тайный яд сочился сквозь речистую напевность Леонтия, такое неусмиренное неистовство прорывалось чуть ли не из каждого слова, кто Векшина потянуло вдруг разведать хоть разок в жизни, отчего, точно извнутри сжигаемый, корчится в его присутствии собеседник.
— Сколько ни говорю с тобой, Леонтий, а все слышится мне в твоей речи как бы ссыпаемый щебенки хруст. Злой тебя огонь гложет…
— Это у вас очень ценное наблюдение, братец, — поддержал тот, — что злой я. Злой от недостигнутого мною…
— Перестанем петлять, Леонтий!.. Ты все нападаешь, принимая меня за кого-то иного, а я всего лишь прохожий. Не у дел я пока, то есть совсем даже не у дел: голый, бездомный человек. Неспроста же я Королевым стал! — чуть приоткрыл Векшин свои житейские обстоятельства. — Вовсе не значит, что у меня не нашлось бы нужных слов на беспрестанный скрежет твой, а только совестно мне произносить их в нынешнем моем положении…
— А вы не стесняйтеся, братец, со мною, вы скажите их! — так же туманно намекнул Леонтий. — Ведь и я тоже не совсем Векшин…
— Мне не тебя, мне скорее себя совестно! — не сразу разгадав его оговорку, бросил Векшин. — Позволь и мне заодно задать вопрос… Мы с тобой в детстве и словом не обмолвились, ты даже не опознал бы меня при встрече, кабы я лицом не в отца был… и я понимаю, что тебе любить меня вроде и не за что!
Леонтий сочувственно взглянул на него.
— Это вы тоже глубоко подметили, любови я к вам далеко не чувствую, Митрий Егорыч… и задолго до того невзлюбил, как впервые увидел. Не имея силы над вами, помалкиваю, но сердцу моему я сам хозяин.
— Вот и объясни, за что ты так ненавидишь меня, который всегда добра тебе желал?.. в чем тут дело, где тут собака зарыта?
Некоторое время Леонтий шел, покусывая сорванную на ходу полынку.
— А можно мне, братец, не объяснять вам, в чем моя собака заключается? — тихо спросил он.
— Что ж, не объясняй, пожалуй…
— Вот и спасибо, братец… очень вами тронуты.
Этой предосторожностью Леонтий почти выразил свое мнение о Векшине; он боялся его. Разговор прервался, кстати они почти добрались до цели. Отлично зная окрестность, Леонтий вел напрямки. После того как они миновали вброд болотистый ручеек, приток Кудемы, им осталось пересечь наискосок старое щербатое шоссе. Егорово место приходилось на противоположном солнечном склоне высокой шоссейной насыпи, поросшей сухой курчавой травой.
— Вон там оно и случилося… — шагов за десяток кивнул Леонтий на еле заметный холмик с крестом, похожим издали на дорожную отметку.
Присев в сторонке, Леонтий надолго занялся кисетом с домашним табачком. Стояло полдневное безлюдье, ни одна птица не шумнула крылом поблизости. Все как бы удалилось, отвернулось, чтоб не мешать встрече блудного сына с отцом… Один Фирсов, отложив перо, следил теперь за ним из-за стола, не смея продиктовать своему герою самый второстепенный, казалось бы, в его скандальной жизни поступок. Требовалось выверить, много ли человечности успел накопить голый человек Векшин за ничтожный срок своих предварительных испытаний.
В фирсовской повести эта сцена обозначалась так:
«Мастерового обличья человек в мятом пиджаке и с намотанной на палец грязной тряпицей стоял перед земляным бугорком, под которым сотлевали отцовские кости. Ему предстояло совершить действие, которому раньше вслепую учили обряд и обычай, а ныне, за полной их отменой, надлежало отыскать самому. Никто не предсказал бы теперь, бросится ли Векшин грудью на посрамленную им родную землю, или присядет отдохнуть и закурить после долгой ходьбы, или выкинет еще что-нибудь, пользуясь пустынностью местоположения и безнаказанностью иных шалостей в переходную эпоху. Он был всего лишь вор, то есть распоследнейший из своего героического поколения, брошенного на штурм великой твердыни… Но он был живой, а тем, которые сразу не полегли в атаках, предстояло продолжать жизнь и строить целый мир не только вне, — но и внутри себя, без чего стали бы напрасными все затраченные жертвы и усилья…»
Между прочим, Векшин не опускался на колено, как льстиво или для краткости написалось у Фирсова. Но он долгое время простоял в приножии отцовской могилы — чернила успели высохнуть на фирсовском пере, он все стоял. И до такой степени слепительно и знойно было вокруг Векшина, что ему невольно пришло в голову, как темно и холодно там, в вечных земных потемках. Незнакомая раньше потребность заставила Векшина машинально наклониться и на пробу коснуться пальцами земли. Она была жестка и тепла здесь, на припеке, чуть влажна в глубине от утренней росы, хотя солнце уже калило. У Векшина осталось чувство, словно коснулся щекою небритой отцовской щеки; колючая мелкая травка удвоила сходство. Так было повторено Векшиным извечное, присущее человеку движенье.
На обратном пути Леонтий рассказал, как было дело. Сюда достигал дальнобойный обстрел Колчака, и когда года три спустя стали делить покос между Демятином да Предотечей, то и найден был на меже уполномоченными неразорвавшийся снаряд. Среди почетных стариков, сползших с печки ради важного мирского дела, находился и Егор; по словам Леонтия, Векшины к тому времени уже владели домом в Демятине, доставшимся мачехе от бездетной тетки… Обступив стальную оборжавевшую находку, мужики с мрачной ненавистью созерцали ее, пинали ногами, но стал накрапывать дождь, а уходить с неутоленным сердцем не хотелось. «Об шошу ее, суку…» — вырвалось у кого-то, и тотчас все хором согласились на месте прикончить гадину, чтобы не погибнул неповинный скот. Снаряд подняли и, благословясь, махнули с откоса на небольшой валунок внизу.
— Федосей-то Кузьмич сказывал, как бы воспламеновение огнедышащей горы получилось, он издаля видал, — закончил свое описание Леонтий. — Он потому лишь и уцелел, что бабка ранним кваском его опоила, в кусты побежал. С предотеченского старосты всего только картуз сорвало, а Егор, вишь, как военного происхождения лицо, на самом краю стоял, распоряжался…
Нетрудно было представить изобретательных мужичков, как они раскачивают начиненную смертью болванку под дребезжащую стариковскую дубинушку; щемящее душу несоответствие события и сопроводительных житейских обстоятельств несколько путало векшинские чувства. Создавалось странное убеждение, что у вора и трагедия выглядит не краше балагана!
Обратно двинулись другой дорогой, — Векшин соблазнился взглянуть перед отъездом на сооружение, возводимое новой властью на Кудеме. По словам Леонтия, там день и ночь происходила непрестанная работа и, к великому соблазну окружающего населения, слышался круглосуточно ужасный скрежет никак не менее чем трехсот лопат, вгрызающихся в древнюю материковую глину. Оттого ли, что обратная дорога всегда короче, до самых демятинских задворков хватило им одного разговора, прояснившего, к слову, многие взаимные недоумения. Разговор велся с перерывами и отступлениями, причем на иные, не заданные вслух вопросы следовали такие же, всего лишь мысленные ответы.
В сиянии августовского полдня все это выглядело порою черным до сходства с глыбой руды в пламени великой плавки — по всем расчетам из нее-то и должен был выйти новый, более совершенный человек… и тут возникали у Векшина сомнения, естественные, впрочем, перед погружением в огненную купель неизвестной длительности и с неустановленным пока температурным режимом. «Вдруг обманет и вылезет кто-нибудь другой? — задавался вопросом Векшин, но тут же махал рукой и усмехался: — Ничего, пускай пока горит да плавится!»
Не всякая хозяйка решалась пустить на ночлег путника, без котомки даже и с таким мерклым светом в лице, неохотно делилась черствым куском и щами после пастуха: не по притче принимала мать. Кстати, необыкновенной жарой завершался и август, так что нередко, отоспавшись днем в попутном стожке, Векшин шел ночью под просторным предосенним небом, где изредка волшебным махом прочеркивается метеор да неотступно, как отродясь полагалось на русской земле, виснет зарево безвестного пожарища. Прежние полудетские недоуменья о сущности человека на земле сменялись такими же неумелыми пока раздумьями об его земном предназначении. В тогдашних мыслях своих Векшин был совсем одинок, но любая облегчительная подсказка загнала бы его теперь вовсе в противоположный тупик. Ему нужно было самому, своим умом унять себя и ввести в покинутое русло жизни. Так, медленно и на собственном примере вызревал в нем образ электрических вожжей, способных не только обуздать, но и насытить высшим историческим смыслом разбродную, бессмысленно протекавшую раньше по низинам истории людскую гущу. Отсюда зародилось у Фирсова неоднократно примененная им впоследствии и как раз у Векшина подслушанная мысль о коммунизме как о могущественной и умной турбине, вращаемой объединенным, бессмертным всечеловеческим усилием.
И вдруг, когда почти разъяснились чикилевские бредни, кто кому родня, Фирсов из неразгаданных сюжетных соображений навязал своему герою круг мыслей, снова породнивших его с тем же почти уже отыгранным персонажем. Он заставлял Векшина прийти к заключению, что само континентальное время в России текло медленней, чем на Западе, — в силу неохватных расстояний, непомерных географических пространств на душу населения, жесточайших зим, которые по полугоду держат землю на замке. Так, на протяжении веков, усиливаемое гнетом политического строя, складывалось отставанье от мирового прогресса, постепенно превращавшее Россию в обоз надменной процветающей Европы. Главная беда заключалась даже не в горечи неминуемых и чисто временных поражений, не в материальной скудности, никогда не терявшей у нас благолепия и достоинства, а в том, что понемногу страна свыкалась с ролью дурнушки в хороводе, создавая наравне с несчастной Аленушкой образ недалекого Ивана из любимой сказки, злоключенья которого если и кончались удачами, то не всегда по причине высокого национального гения. Хуже всего, что характер таким образом исторически приспособлялся к судьбе, так что почти во всей творческой деятельности неустрашимого, озорного, безунывного, в сущности, народа — от философии до уличной песни! — стали возникать поразившие весь мир образцы поэтического любованья смирением и кротостью, на пределе убожества порой. И плохо было бы дело России, кабы каждые два века не оказывался на облучке решительный ямщик, пускавшийся догонять, выхлестывая все из знаменитой русской тройки. Чрезвычайно примечательна эта векшинская перекличка с манюкинскими мыслями… впрочем, нельзя не согласиться и с сомненьями критиков в правдоподобии таких размышлений хотя бы и у московского, хотя бы и временного вора.
Когда тоска поулеглась, Векшин из другого угла, через весь уезд воротился в Демятино.
…Последнюю ночь он провел на высокой овсяной скирде и, продрогший от росы, слушал крики сов в ближнем лесу, следил за угасаньем звезд в зените. Несмотря на многие фронтовые ночи под открытым небом, никогда не бывал он до такой степени наедине с родной природой, и всю ночь не покидало его ощущенье, будто она в тысячу очей присматривается к нему отовсюду на предмет его пригодности в дальнейшем… На рассвете, когда задремалось, приходил медведь полакомиться спелым овсецом, и, возможно, это было также неспроста. По его уходе Векшин спустился погреться у костерка, и дым ему был сытнее хлеба. Потом лесовая дорога, поводив среди болотец и огнищ, выкинула бродягу прямо к демятинским задворкам.
Все находились в поле, кроме Леонтия, который, по своей сельской должности, составлял ответственную казенную бумагу. Он был без сапог и лишь кое в чем, чтобы не стеснять писарского вдохновенья. Наклоном головы оповестив Векшина, что заметил его, не дивится его недельному отсутствию и просит обождать, он продолжал с наморщенным лбом сочинять словесные петли и закругления, способные повергнуть в прочный сон самое неусыпное начальство. Чтобы не мешать, Векшин вышел на крыльцо. Пели петухи, и мычал бычок у колодца, потом протараторила по бревенчатому настилу телега, отправляясь за снопами. Была утренняя рань, но жгучий зной уже лился отовсюду, и гарью пахло, точно сызнова все начинало гореть вокруг. За спиной простучали Леонтьевы сапоги — несмотря на погоду, теперь он был уже в полной суконной справе. «Не иначе как для снискания почета у населения», — решил Векшин.
— Эх, делишек навалилось с утра… да уж все равно, братец, давайте сходим к панане в гости, раз обещано, — сказал Леонтий без особой приветливости, зато и без стеснительного одолженья, во всяком случае без тени прежнего глумленья.
Как ни старался Фирсов чернить его, для сравненья и — в пользу своего Векшина, Леонтий выглядел теперь еще степеннее, чем на свадьбе, до приторной порою благолепности, сквозь которую, хоть и тщательно скрываемое, проглядывало застарелое мужиковское раздраженье на умножившиеся обиды.
Векшин поднялся и посторонился, готовый в дорогу.
— Далеко нам, Леонтий?
— Часа за полтора взад-вперед управимся.
Тропинка извивалась по вторично только что окошенному берегу ручья, так что идти вдоль самой воды, среди запахов свежего сена было совсем не утомительно. Пока не кончились плетни, оба молчали, потом для начала Векшин повторно извинился за свое нескладное поведение на Леонтьевой свадьбе.
— Напротив, Митрий Егорыч, очень вами тронуты… да я и сам тогда лишку хватил! — обычным присловьем отозвался Леонтий и сперва засвистал было, чтоб отделаться от привязавшейся заботки, а потом принялся хвалить Векшина за намеренье прогуляться по родине, потому что это занятие, на вольном воздухе, не токмо здоровье укрепляет, но и проясняет иные неумеренные умы. — Почаще бы всем вам в нашу сторонку поглядывать, братец. Вот вы в прошлый раз спросили, как хлебушко сей год удалось. Я вам так отвечу: которое не вымокло, то вроде и веселое. Девятнадцать мер мы сеяли… а ведь вот вы и не знаете, много ли, мало ли девятнадцать-то мер!
— Намекаешь, что неважно живешь? — увернулся от Вопроса Векшин, вспомнив размах недавней свадьбы.
— Того не скажу, братец… но откуда и хорошему-то быть? Как в песне сказано, земля тощает, народ роптает. Нонче повестку прислали из уезда, за плохие дороги костерят. А при чем тут мужик? Наша телега и по трясине пройдет, а у тебя ум свой, свои и руки! Опять же председатель вторую неделю запоем болеет, а мне хоть разорвись: и туда, и сюда, и молодуху потешить, и должность!
— Ах да, ведь ты еще в исполкоме секретарь! — вспомнил Векшин застольные прибаутки свадебного дружки. — В России должность иметь очень хорошо, Леонтий, в России все должности доходные!
— Э, кроме моей, — отмахнулся Леонтий. — Пуд картошки за год набежит. За чужим не гонюся, абы свое было цело!
— Будто совсем уж безвыходно? — дразня, допытывался Векшин.
— Чем же безвыходно, я того не сказал, — жался и пятился Леонтий. — Не похвастаюсь чем, а каждый день сыты.
— Тогда очень хорошо, — открыто рассмеялся Век-шин. — Город нынче вовсе с передышками жует. Денек покушает, два отдыхает… да ты не жмись, Леонтий, взаймы у тебя просить не собираюсь, а хозяйство твое отличное. Молодой, оборотистый… далеко пойдешь!
Оба рассмеялись, и смех не то что сблизил их, а столкнул на искренность и откровенность.
— Чего вы ко мне пристали, Митрий Егорыч, в самом деле? Я и не жалуюсь. Нонче все вроде тифозные, такой уж воздух жизни дурманный стал. Федосей Кузьмич из Предотечи так объяснял, что землю солдатской кровью перепоили, лишнее усердие проявили полководцы в ерманскую войну. И до той поры, сказал, неспокой на свете будет, пока все закопанное, кость и тело, в невинную травку не изойдет. Годика на четыре хватит, а там, бог даст, еще чего надумают!
Угрюмой древней мудростью дохнуло на Векшина от этих слов. Поотстав, он кинул косой взгляд на Леонтия. Тот шел, сшибая сломанным по дороге прутом распустившиеся головки придорожных чертополохов и посвистывая, увлекаемый какой-то зудящей неутоляемой страстью.
— В третий раз ты мне про него поминаешь. Кто он таков, твой Федосей Кузьмич, не священник ли?
— Зачем же непременно священник, просто гражданин, только второстепенного значения. Это нонче он вкруг магазеи с дробовиком ходит, караулит… три корыта, колесной мази бочку да хомут-недомерок, а в прежние годы ценный человек промеж мужиков был, выдающий грамотей! Я с его чердака многие книжки перечел, все — без начала и конца. Это он близ японской войны велосипед деревянный построил, во всех газетах описанье было… да вы зайдите познакомиться, он вам лично покажет. С пустячка дело началось, с заграничной картинки: далась ему эта штука, спит — видит, даже сохнуть с азарту стал. Иной в церкву идет, другой в огороде овощ растит, а этот мастерит себе дубовый велосипед. Годов шесть, семь ли руки прикладал и ведь поехал под конец… на целых полверсты хватило. Не обратили внимания, мосточек близ леска, мостовины паводком посдвипуты? До самого до того места доехал. Посля чего сгорела его машина, развеселым таким огоньком! И как отболело это у него, то стал он обыкновенный мужик… Вот, собираемся благодарность ему от сельсовета выносить за исправное стороженье!
Чувствуя недоверие спутника, он прибавил, видимо, слышанные от виновника торжества, подробности, которых не мог бы выдумать сам, в частности о попойке съехавшихся газетчиков и тосте земского начальника в честь отечественных изобретателей.
— Сумасшедший, что ли? — завороженный острым правдоподобием рассказанной несуразицы, усомнился Векшин. — Сколько лет жизни на такую дурость отдать!
— Он не из осины строил, братец, а из самолучшего дуба!
— Все равно выдумываешь ты, Леонтий. Кто из дерева машину строит!
— Так ведь иного-то под рукою не имел, — объяснил тот, и опять в голосе скользнула нотка раздражения. — Человек из того сочиняет, что пред его глазами лежит…
Оторвавшись от речки, тропинка стала взбираться на каменистый косогор, заросший местами кошачьей лапкой, колокольчиком и рослой, порыжелой пижмой по самой вершине. Неслышное, но с ума сводящее стрекотанье августовских кузнечиков висело в остекленевшем полуденном воздухе. Как ни приглядывался, пользуясь паузой, Векшин к спутнику своему, не мог разгадать главного в Леонтии, что вначале смешило, потом пугало, а теперь растравливало сердце. И как бы заодно, пока не взбунтовался собеседник, Леонтий осторожно попросил его разрешить одно мучительное застарелое сомненье.
— Если смогу, то пожалуйста! — согласился Векшин.
— Вот вы теперь, братец, судя но всему, наверно, видные посты занимали… и я так думаю, ко всему в нашей окружающей жизни ключик подобрали, в том смысле, что все на свете произошли, даже с богом справились, и ничего от вас больше нет сокрытого. Вы не подумайте, что я должностной секрет собираюсь выпытать или что другое в том же духе… совсем напротив!
— Да ты прямо спрашивай, Леонтий, не стесняйся, — охотно шел навстречу Векшин, тронутый его немужицкой деликатностью да еще взволнованный прогулкой по луговому затишью на могилу отца.
— Для начала откройтесь мне, братец… вы в жизни устриц не едали? — очень тихо и вдумчиво спросил Леонтий, продолжая двигаться в гору с тем же устремленным в одну точку взором.
Векшип даже поотстал, ожидая неминуемого за таким вступленьем нападения.
— Нет, не удосужился пока… а что?
— Мне тем более как-то не случалося. Пища привозная, в нашем уезде не водится, а уж больно интересно, братец. Я из старой книжки вычитал, как их один мотатель отцовских капиталов потреблял… и, промежду прочим, оказывается, их с лимоном надоть! И такая на меня зависть напала, тоска такая, что и помрешь, не отведамши… не слабже, чем по велосипеду у Федосея Кузьмича моего! Главное, обидно, что сознание-то вроде и пробуждено в достаточной мере на устрицу, а утолить нечем. Мне бы даже не столь завлекательно проглотить ее самое, сколь послушать, как она взвизгивает. Знакомый буфетчик из охотницкого клуба Федосею Кузьмичу моему сказывал, будто настоящая устрица в этом случае как бы тихий стон издает… да тут из одного любопытства, братец, стоило перекувырк устраивать! Не скажу про всех, а немало таких найдется, которые из-за устрицы на все пойдут! Вот и хотелось мне узнать, чего ради лично вы такое значительное бремя на себя приняли, чтобы не покладая рук и себе и окружающим подобные огорчения и расстройство доставлять?
Свой вопрос Леонтий задал в тоне отвлеченного раздумья, так что можно было и не отвечать на него, но тогда самое молчанье становилось ответом. И такой тайный яд сочился сквозь речистую напевность Леонтия, такое неусмиренное неистовство прорывалось чуть ли не из каждого слова, кто Векшина потянуло вдруг разведать хоть разок в жизни, отчего, точно извнутри сжигаемый, корчится в его присутствии собеседник.
— Сколько ни говорю с тобой, Леонтий, а все слышится мне в твоей речи как бы ссыпаемый щебенки хруст. Злой тебя огонь гложет…
— Это у вас очень ценное наблюдение, братец, — поддержал тот, — что злой я. Злой от недостигнутого мною…
— Перестанем петлять, Леонтий!.. Ты все нападаешь, принимая меня за кого-то иного, а я всего лишь прохожий. Не у дел я пока, то есть совсем даже не у дел: голый, бездомный человек. Неспроста же я Королевым стал! — чуть приоткрыл Векшин свои житейские обстоятельства. — Вовсе не значит, что у меня не нашлось бы нужных слов на беспрестанный скрежет твой, а только совестно мне произносить их в нынешнем моем положении…
— А вы не стесняйтеся, братец, со мною, вы скажите их! — так же туманно намекнул Леонтий. — Ведь и я тоже не совсем Векшин…
— Мне не тебя, мне скорее себя совестно! — не сразу разгадав его оговорку, бросил Векшин. — Позволь и мне заодно задать вопрос… Мы с тобой в детстве и словом не обмолвились, ты даже не опознал бы меня при встрече, кабы я лицом не в отца был… и я понимаю, что тебе любить меня вроде и не за что!
Леонтий сочувственно взглянул на него.
— Это вы тоже глубоко подметили, любови я к вам далеко не чувствую, Митрий Егорыч… и задолго до того невзлюбил, как впервые увидел. Не имея силы над вами, помалкиваю, но сердцу моему я сам хозяин.
— Вот и объясни, за что ты так ненавидишь меня, который всегда добра тебе желал?.. в чем тут дело, где тут собака зарыта?
Некоторое время Леонтий шел, покусывая сорванную на ходу полынку.
— А можно мне, братец, не объяснять вам, в чем моя собака заключается? — тихо спросил он.
— Что ж, не объясняй, пожалуй…
— Вот и спасибо, братец… очень вами тронуты.
Этой предосторожностью Леонтий почти выразил свое мнение о Векшине; он боялся его. Разговор прервался, кстати они почти добрались до цели. Отлично зная окрестность, Леонтий вел напрямки. После того как они миновали вброд болотистый ручеек, приток Кудемы, им осталось пересечь наискосок старое щербатое шоссе. Егорово место приходилось на противоположном солнечном склоне высокой шоссейной насыпи, поросшей сухой курчавой травой.
— Вон там оно и случилося… — шагов за десяток кивнул Леонтий на еле заметный холмик с крестом, похожим издали на дорожную отметку.
Присев в сторонке, Леонтий надолго занялся кисетом с домашним табачком. Стояло полдневное безлюдье, ни одна птица не шумнула крылом поблизости. Все как бы удалилось, отвернулось, чтоб не мешать встрече блудного сына с отцом… Один Фирсов, отложив перо, следил теперь за ним из-за стола, не смея продиктовать своему герою самый второстепенный, казалось бы, в его скандальной жизни поступок. Требовалось выверить, много ли человечности успел накопить голый человек Векшин за ничтожный срок своих предварительных испытаний.
В фирсовской повести эта сцена обозначалась так:
«Мастерового обличья человек в мятом пиджаке и с намотанной на палец грязной тряпицей стоял перед земляным бугорком, под которым сотлевали отцовские кости. Ему предстояло совершить действие, которому раньше вслепую учили обряд и обычай, а ныне, за полной их отменой, надлежало отыскать самому. Никто не предсказал бы теперь, бросится ли Векшин грудью на посрамленную им родную землю, или присядет отдохнуть и закурить после долгой ходьбы, или выкинет еще что-нибудь, пользуясь пустынностью местоположения и безнаказанностью иных шалостей в переходную эпоху. Он был всего лишь вор, то есть распоследнейший из своего героического поколения, брошенного на штурм великой твердыни… Но он был живой, а тем, которые сразу не полегли в атаках, предстояло продолжать жизнь и строить целый мир не только вне, — но и внутри себя, без чего стали бы напрасными все затраченные жертвы и усилья…»
Между прочим, Векшин не опускался на колено, как льстиво или для краткости написалось у Фирсова. Но он долгое время простоял в приножии отцовской могилы — чернила успели высохнуть на фирсовском пере, он все стоял. И до такой степени слепительно и знойно было вокруг Векшина, что ему невольно пришло в голову, как темно и холодно там, в вечных земных потемках. Незнакомая раньше потребность заставила Векшина машинально наклониться и на пробу коснуться пальцами земли. Она была жестка и тепла здесь, на припеке, чуть влажна в глубине от утренней росы, хотя солнце уже калило. У Векшина осталось чувство, словно коснулся щекою небритой отцовской щеки; колючая мелкая травка удвоила сходство. Так было повторено Векшиным извечное, присущее человеку движенье.
На обратном пути Леонтий рассказал, как было дело. Сюда достигал дальнобойный обстрел Колчака, и когда года три спустя стали делить покос между Демятином да Предотечей, то и найден был на меже уполномоченными неразорвавшийся снаряд. Среди почетных стариков, сползших с печки ради важного мирского дела, находился и Егор; по словам Леонтия, Векшины к тому времени уже владели домом в Демятине, доставшимся мачехе от бездетной тетки… Обступив стальную оборжавевшую находку, мужики с мрачной ненавистью созерцали ее, пинали ногами, но стал накрапывать дождь, а уходить с неутоленным сердцем не хотелось. «Об шошу ее, суку…» — вырвалось у кого-то, и тотчас все хором согласились на месте прикончить гадину, чтобы не погибнул неповинный скот. Снаряд подняли и, благословясь, махнули с откоса на небольшой валунок внизу.
— Федосей-то Кузьмич сказывал, как бы воспламеновение огнедышащей горы получилось, он издаля видал, — закончил свое описание Леонтий. — Он потому лишь и уцелел, что бабка ранним кваском его опоила, в кусты побежал. С предотеченского старосты всего только картуз сорвало, а Егор, вишь, как военного происхождения лицо, на самом краю стоял, распоряжался…
Нетрудно было представить изобретательных мужичков, как они раскачивают начиненную смертью болванку под дребезжащую стариковскую дубинушку; щемящее душу несоответствие события и сопроводительных житейских обстоятельств несколько путало векшинские чувства. Создавалось странное убеждение, что у вора и трагедия выглядит не краше балагана!
Обратно двинулись другой дорогой, — Векшин соблазнился взглянуть перед отъездом на сооружение, возводимое новой властью на Кудеме. По словам Леонтия, там день и ночь происходила непрестанная работа и, к великому соблазну окружающего населения, слышался круглосуточно ужасный скрежет никак не менее чем трехсот лопат, вгрызающихся в древнюю материковую глину. Оттого ли, что обратная дорога всегда короче, до самых демятинских задворков хватило им одного разговора, прояснившего, к слову, многие взаимные недоумения. Разговор велся с перерывами и отступлениями, причем на иные, не заданные вслух вопросы следовали такие же, всего лишь мысленные ответы.