Лишь на пороге, уж в новом картузе, он обернулся к ней махнуть перевязанной рукой.
   — Вот и все, Зина, размыка нам пришла. Прости, какой уж есть. Спасибо за обновку, а вообще… наплюй на меня! — и вышел.
   Наступила долгая бездельная пустота, как после покойника. И вдруг Балуева осознала, что утратила последнего своего перед Чикилевым, самого трудного и желанного. «Белье, бельецо-то…» — забормотала она, выбегая на лестничную площадку мимо Чикилева, который к этому времени уже находился в коридоре, как бы исследуя состояние потолков на предмет текущего ремонта. Он ни слова не сказал женщине, явно нарушавшей постановление про обязательную после полуночи тишину.
   Векшина не было, снизу не доносилось и шороха шагов.
   — Митя, захватил бы, я тебе постирала тут… — крикнула Зина Васильевна, свешиваясь в темный могильный пролет. — Хоть по письму в год присылай! Митя!
   Запоздалая слеза не догнала беглеца. Лестница гудела эхом. Тане потребовалось сделать усилие, чтоб оторвать покинутую от гулкой соблазнительной бездны. Они вернулись в комнату и должное время в молчании отсидели у стола.
   — Видно, с такими, как я, и не прощаются… — сказала наконец женщина и негромко заплакала, чтоб не разбудить тем временем задремавшую Клавдю.
   Когда же была оплакана первая тоска, Балуева скипятила еще кофейку. Обеим не нужно было отправляться с утра на работу. Обнявшись, они глядели, как в уцелевшем лоскутке никеля на кофейнике возникает слепительлая точка отраженного солнца.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

   В той губернии и солнце поране прочих встает, а все судьба ее не слаще волчьей ягоды.
   Лесистая да ровная, легла она в стороне от новых больших путей, а прежние омертвели и перезабыты. Некогда славная ярмарками, щепным товаром да соборами, нынче одно лишь сохранила утешенье, что великая река и с нее взымает свою вольную салу. Да и то — где весной сгонялся сплав по тугой полой воде, там в летнюю пору посиживают по мелям пароходики на радость мордатых буфетчиков.
   Неизвестной жизни граждане обитают во глубине неоглядных лугов, заросших пижмой да колокольчиками, — их пеньковолосые ребятки и продают земляничку на пристанях.
   — Эй, парнище, — пошутил иной путешественник, подпухший от сна и выпивки, — чего больно земляничка твоя мелка да горька?.. не волчья ли ягода?
   Тотчас переглянется ребячья стайка, усмехнется на словоохотливого и потупится в землю. Нешумно звенят тамошние колокольчики.
   Скуповата здешняя землица, отхожими промыслами кормились искони, — Демятино тому первый пример. Видно, за непочтение к родителям посажено на такую болотину село, а не было его богаче во всей округе: по всей стране рассылало оно свое смышленое, неунывающее племя. Хвастают старики, будто и садов в ту пору цвело поболе, храмы величавей перекликались на закатах, свадьбы справлялись веселей, да полиняли нарядные оконницы, украшенные твореньями старинных резчиков, проносились полы — яйцу посреди не улежать, не найдешь в округе непокосившегося крыльца. Замшелые, с высокими поветями, избы усмехаются кривыми ртами, надменно смотрит заплаканная краса на пришлых людей, что пробуют накинуть на Кудему электрическую уздечку… Оползает отжившая плоть, а новая не наросла пока или непривычна; страшна обнаженная живая кость.
   Все это своими глазами видел Митя Векшин, пока добирался со станции к Демятину — где прямо по путям, а где вдоль насыпи, некошеным откосом с опрятной тропкой. Окрестная луговина вокруг, населенная разнообразной жизнью, издавала ровный гул, и все же стояла великая, полдневная тишина, потому что все там было связано воедино — стремглавые в синей бездне облака, ветровые волны по травяному подсыхающему шелку, самозабвенно стрекотавший кузнечик и птица, что неслась вверху крылом вперед, падала и взвивалась вновь, начисто растворяясь в буйном ликовании жизни… Один Векшин чувствовал себя чужим здесь, избегал встречных с их нежелательными расспросами и, как ни тянуло его, не посмел подняться на знаменитый, над Кудемой, мост, где стоял теперь часовой. Временами Митя не мог припомнить места, и место тоже не признавало Митю.
   С этим чувством спустился он к темной, под ольхою, неприветливой воде и, присев, опустил в нее раненую руку. Все чудесно остановилось — боль, мысли, самый неспокой. Забытье охватило его сразу, едва раскинул тело по склону, и сытная земная прохлада потекла по нему. Будто сквозь дрему позвали по имени, и он не откликнулся, хотя еще видел качавшуюся сквозь ресницы, убегавшую в небо травинку.
   Пробуждение его было внезапно и тревожно. Горело обожженное лицо, непонятное отчаянье томило. Шла буря, — прибрежные кусты почти ложились наземь под вихрем, белые гребешки бежали по реке. В бурю Кудема менялась, — рябая и враждебная, она злилась и брызгалась на Митю, точно это он собирался впрягать ее в серебряные вожжи… Синяя, посверкивая и громыхая, туча выметывалась на демятинский луг, когда путник добрался до отцовского дома.
   Кроме свежего пня на задворках да пристроенного крылечка, почти не было здесь новшеств: человечьим голосом распевала на ветру калитка. Митя застегнул ворот рубашки, пообдернулся и с обнаженной головой вступил на порог. Сердце его сжалось — никто не окликнул вошедшего, и не сидел на лавке старый Егор, как того страстно хотелось. В спертой избяной духоте стояло ровное мушиное гуденье.
   — Есть кто дома-то? — оповестил о своем приходе Митя.
   Тотчас на печи заперхало и зашевелилось. Сперва свесились босые жилистые ноги, потом такие же узловатые руки обшарили воздух, и под конец показалась белая борода в темном иконописном лице, — не Егор, даже не тень Егорова.
   — Я сам завсегда дома, в самый раз, — сказал незнакомый старик, вглядываясь в Векшина со своих печных высот. — Ты не паромщик ли?
   — Нет, я не паромщик, — еще не веря, сказал Митя. — Я так, прохожий…
   — То-то я и вижу, что не паромщик. Того еще как в ерманскую призвали, так и не воротился. Верно, убили… а может, при должности где! А я лежу, слышу ровно голос паромщика… — И еще раз строго посмотрел на Векшина.
   — Нет, я не паромщик, — с тоской и горем повторил тот. — Не знаешь ли, отец, куда Векшины отсюда перебрались?
   — Не слыхал таких, — зашамкал, затарахтел старик, подумав. — Вот Серегу-ямщика знаю, которого сынок на Кудеме мастерит. Ладит, вишь, огромадпое колесо на речку поставить, зерно молоть и чтоб заодно свет от нее исходил, от воды. А откуда ему взяться, вода-т не керосин, чай… Шагать в Сибирь голубчику, как казенные деньги изведет. Оно так, ихнему роду Сибирь привышняя, в Сибири у них кладбища искони. У мепя самого оба племянника там, на поселении, да дочка с зятем… зажитошно живут. Вот и охота мне перед усилением внучатков потормошить, а вишь, не дадено. Лежу, и мухи меня едят… — И верно, мухи вокруг него так и вились; время от времени он наугад ловил стайку и привычно тискал в горстке, но те без поврежденья вылетали из ослабевшего кулака. — Обещался снохе путевый мастер билетец исхлопотать, к внучаткам, а то пешком из-за ног хлопотно уж больно. Ох, много ими хожено, много камени попрано. Я камнетесом в Перму состоял… пристань Ялабурх на Каме, не слыхивал? Поди, горы две, а то и с половиною, за пятьдесят-те годов расколол… карточку сы-мали с меня и рупь денег дали. Все там самород-камень, и на верху камня черква сложена на манер водокачки. Черти, сказывают, участие принимали, но заклятию…
   Старому да одинокому, ему лестно было потолковать со смирным человеком, что стоял теперь перед ним едва ли не навытяжку, мучительно вникая в рядовую человеческую повесть. От постоянных потемок, что ли, глаза у старика были не по-крестьянски большие, в их тускнеющей поверхности с удивительной четкостью отражалось все то, что за ненадобностью уже не проникало глубже, в ум и сердце, — оба окошка с цветущими бальзаминами в черепках, и буря за ними, чесавшая ливнем посеревшие космы берез.
   Вернувшаяся вскоре стрелочница, сменившая Егора в его сторожке, удачно вспомнила о новоселах Векшиных в Демятине. Мите хотелось есть, голод немножко ослабил его отчаянье. Заслышав голос снохи, старик поспешно втянулся назад, в свою запечную нору, и затих.
   Митя вышел наружу. Гроза уходила, только в роговской стороне, на проясневшем охолодавшем небосклоне еще свисали лохмотья дождя. Зато крупные капли дружно накрывали сверху, с деревьев, при самом легчайшем дуновении ветерка. Дорога в Демятино шла лесом. Вечер приступал ясный и свежий. Митя продрог и вымок, прежде чем добрался до места.

II

   Солнце садилось за спиной, и в сизой дымке обильно подымавшихся рос багровым видением проступила знакомая колокольня, когда Векшин выбрался на демятинскую пойму. Он ускорил шаг; тень опережала его, рвалась под родную кровлю. И, видно, под влиянием жизни такая образовалась у него за годы скитаний беззвучная походка, что ни одна собака не облаяла гостя, только теленок встретил равнодушным мычаньем в прогоне меж высоких плетней. Волглая благостная тишина стояла над селом… как вдруг перед самым носом Векшина проскочили две молодайки навеселе да лихой старик с прицепной льняною бородою, судя по хохотку — их же ряженая подруга. Все трое помахивали платочками и голосили непристойную песню. Тут же, галдя и сшибаясь, мальчишки перебегали улицу, спеша на выселки, откуда донеслась и погасла осатанелая гармонная трель.
   Векшин придержал за плечо меньшого, поотставшего из-за огромных, не по возрасту, сапогов.
   — С ума, что ль, повскакали у вас православные-то? — удачно вспомнившимся местным говорком спросил он.
   — Не мешай веселиться, сестру замуж выдаем… — отбился тот с воодушевлением и помчался догонять, прихватывая за ушки свою пахнущую дегтем гордость и обузу.
   Целью их был третий от края выселок дом со старинной поветью, крытый древней и темною соломой. Глухой топ, шум и песня сочились сквозь настежь открытые, облепленные ребятишками и щедро освещенные окна. Необъяснимое чутье заставило Векшина подняться на крыльцо, разукрашенное пестрыми лентами… и с этой минуты все покатилось к тому, чтобы полнее нацедился положенный блудному сыну стакап горечи.
   С моста и до сенника все было сплошь забито народом, но Векшина пропускали сразу, чутьем угадывая в нем запоздавшего и важного, несмотря на мокрую, невзрачную одежду, гостя. Его протиснули в передний ряд зрителей, так что даже пришлось потесниться назад, за чью-то спину, чтобы не привлекать липучего мирского внимания. Образцовая гульба русской свадьбы была в самом разгаре. За столом с надменным видом помещались дружки, сваты, надутая невестина родня, кроме того суровый здешний, при полном вооружении милиционер, прочие же, соседи и просто зеваки, безобидно примостились на корточках, на полу, чтобы без помехи наблюдать за ногами неказистого мужичонка, выполнявшего довольно сложный танец посреди содрогавшейся горенки. Плясун то вскидывался вверх, норовя прищелкнуть ладошками по голенищам, то похрамывающим шажком плыл в предоставленном ему кругу, то, наконец, совершал махательные движения руками, как бы собираясь улетать от земных печалей. И не то было примечательно, что все это вписывалось в задыхающуюся от быстроты музыку, даже не новые калоши на сапогах, не только не обременявшие танцора, а напротив — вдохновлявшие на еще более замысловатую деятельность, а то, что делал он все это с остановившимся, куда-то в сторону устремленным лицом, как если бы сам себя наблюдал при исполнении осточертевшей свадебной обязанности. С точно таким же видом трудились и гармонисты, двое, сидевшие под потолком на печке; особо приставленный мальчик время от времени подкреплял их самогоном чистейшей выгонки.
   У Векшина было достаточно времени рассмотреть жениха. Невысокий и болезненного сложения, тот восседал рядом с красавицей, какими издавна славилось Демятино. Он один не глядел на пляску, раздумье придавало странную старообразность его не по-деревенски тонкому лицу и озабоченность — рассеянному взору из глубоко запавших глазниц, как у людей неотвязной, сжигающей или не совсем чистой мысли. Заметив пристальное векшинское вниманье, он принялся приглаживать начес на лбу, пока не вспомнил что-то. Вдруг, сделав знак молчания музыке, он стал выбираться из-за стола, — во избежание какого-либо поврежденья ему пришлось стороной обойти плясуна.
   — Пожалуйте к нам в задушевную компанию, Митрий Егорыч… очень вами тронуты! — тоном писарского расположения сказал он, и Векшин сразу узнал в нем Леонтия, но не по облику, так как не мог бы вспомнить за давностью лет, а исключительно по характеру обращения, такому близкому к тону и почерку письма. — Мы своим благодетелям завсегда ради!
   Леонтий приглашал, разведя руки в знак заблаговременного извиненья и за неподходящий изысканному уху дикий строй деревенской песни, и за христианский обряд, возможно неугодный комиссарскому сердцу, и за все в совокупности провинциальное торжество, с его убогим, на городской вкус, харчем. Точно любуясь на внезаппо объявившегося родственника, приклонив голову набочок, он всматривался в него, примечая всякий изъян в обугленном векшинском лице, в его неказистой одежде.
   Мнимая Леонтьева ласка пугала, сбивала с толку, по уже говорки догадок бежали по сторонам, потому что и сюда, в демятинскую глушь, доходили отрывочные вести о шумной векшинской карьере, — вполне достаточной для удивления в волостном масштабе. Деваться Векшину стало некуда, с опущенной головой он позволил Леонтию взять себя за рукав и подвести к самому столу. Посаженый отец новобрачного, судя по взору и носу успевший достичь вершин блаженства, с ворчаньем потеснился для гостя на почетном тулупе.
   — Ты уж меня слишком, Леонтий… неловко мне, — бормотал Векшин, идя как в западню и пуще всего стесняясь все подмечающих, отовсюду устремленных на него детских глаз.
   — Ничего, привыкайте к почету, очень вами тронуты. Никак, вы пешком со станции, Мнтрий Егорыч, а мы-то вас в простоте на троечке поджидали… сообразно енотам! — кротко посмеялся тот и стал наливать с верхом стакан чего-то желтого, густого, пахучего. — Третьевось цельный день в околице на переменку бегали, не слыхать ли ваших колокольцев? Ан и самой пыли не видать… Очень вы мне в моем счастии подмогли, но я бы на вашем месте из присланной сороковки оставил бы на подводу себе хоть пятерку для сбережения обуви… а то и гостинцы на себе тащить, да и простудиться очень свободно по дожжу. Пейте, братец, поздравьте нас со счастием. Сам и гнал, на чистом сахаре… прошу, опробуйте мой вкус!
   — Не много ли будет, Леонтий? — беря стакан и косясь по сторонам, усомнился Векшин.
   — Ничего, в самый раз с устатку, очень вами тронуты. Эй, там, голосастые, братца Митрия повеличайте! — полужестом распорядился он в левый угол, откуда пялилась на пир орава незамужних девок. — Откушайте, гость дорогой, чтоб люди не глазели…
   Следуя известному ему лишь по сказкам дедовскому обычаю, Векшин покорно опустошил стакан, и тотчас на разум накатила веселая беспечность забвенья, а высокие девичьи голоса запели тягучее, досадное, насильственно-приятное.
   — Как же ты этак женишься… в самую страду? — тыча вилкой неизвестно во что, спросил Векшин.
   — Да какая же нонче страда, уж все по гумнам сложено. Аи вы эти годы за границей находилися, отбилися от русской жизни, братец? Оно точно, пост был, так ведь после успенья венчанье дозволено. Невтерпеж стало… взгляните только на нее, какая очарующая милочка! — проникновенно, точно сладостную тайну, сообщил Леонтий, однако даже не взглянув на невесту, сидевшую со смутной тоской во взоре, и заодно поделился косвенными соображениями хозяйственного характера; вовсе неизвестно было, когда он успел налить второй стакан. — А страсть как любят у нас, Митрий Егорыч, даровое угощенье… ишь стараются, ровно год не кормленные!
   — Неправильно рассуждаешь, — невпопад возразил Векшин и тревожно подивился непроворству своего языка во рту. — Россия всегда с горя плясала, вон что!
   — Сущая истина! — со вздохом поддержал Леонтий, полновластно вставляя новый стакан в его натуго сомкнутые пальцы. — К примеру, это не простой перед нами плясун… у него надысь от грозы изба со скотиной вместе сгорела, окроме калош ничего из огня не выхватил. Мужицкая, девяносто шестой пробы, горюха… ему нонче не пить да не плясать — значит в петлю лезть. Вы меня, может, по марксизму, сейчас и осудите, и мне, при моей вековой отсталости, перечить вам не к лицу, а только полагаю — если ране у нас от горюхи пили, теперь, помяните мое слово, от чего-нибудь другого пить почнут. А вот от чего такого почнут, про то я вам не скажу, братец, поколе вы долгу своего не допьете, нас всех не догоните…
   Холодная трезвость звучала в тоне его речи.
   — Знаешь, Леонтий, ты меня больше не угощай, что-то развезло меня… — очень серьезно отстранился Векшин, причем с возраставшей тревогой искал везде Егора Векшина, ради которого прибыл сюда, а спросить было страшно, однако не потому, что любил отца, а потому — что вне этого логического покаянного звена не видел пока пути к своему исцеленыо.
   — Я это явственно понимаю, насколько наша пища грубая, а только разве можно нами брезгать в такой день? Уж вы соприкоснитеся с нами духом, не отвращайтеся. Кто чего нонче предскажет во мгле, не станем наперед вагадывать. Мираж пройдет, земля останется… сказано в Писании, а если нет, то зря опущено. Ведь вот и дальняя мы с вами родня, опять же малознакомая, может, завтра и разъедемся навек, а нонче чего плотней свела нас судьба на тесной житейской тропочке… надоть дорожить! И ужасно вам желается сейчас вызнать мои мысли, а мне ваши. Вот я и угощаю вас, братец, чтобы вы заглянули в мое открытое сердце, какая там находится штука. И вы тоже от меня не таитесь! Ну-ка…
   Он напирал так настойчиво, и с таким затаенным ожиданием чего-то глазели все вокруг, а дружка, получивший указание, такими рассыпался усердными прибаутками в честь вымышленных доблестей Дмитрия Векшина, что ничего тому не оставалось, как разом от всех приставаний отделаться, залпом опустошив очередной стакан.
   — Ты далеко пойдешь, Леонтий… ой как далеко! — с угрозой и злостью на себя, больше всего на внезапное расслабление своей воли, проговорил Векшин, прихватывая пальцами из миски зеленый выскользающий груздь.
   — С божьей помощью, Митрий Егорыч, и его светлых угодников… — неуступчиво вторил тот, дрожащими безресничными веками прикрывая неверные, странно мерцающие глаза, и поочередно придвигал все простецкие лакомства из стоявших на столе. — И до чего ж мы родня с вами, Митрий Егорыч, хоть и малознакомая, что вы, издаля угадав, в самый раз на торжество мое пожаловали.
   — Да вы закусывайте, закусывайте… Ах, так мы вами за это самое тронуты, то и объяснить затрудняюсь… Извините, братец, там горько кричат, я вам сейчас мысль свою продолжу! — Он обернулся поцеловать невесту, по прежде хозяйственно привернул фитиль закоптившей лампы. — Одним словом, я бы и сам вас на свадьбу позвал, да Федосей Кузьмич, дружок мой из Предотечи, не велел: им, сказал, обчественные заседания на пустяки отвлекаться не позволяют. Нонче они такие, говорит, дела заворачивают, — что на весь свет, а то и поширше, раз с богом места не поделили. И приспичило мне посля того спросить у вас, братец, какие все больше теперь ваши занятия, торговые там или, к примеру, загодя обдумываете что? Ночей не сплю, интересно очень.
   — Как тебе сказать, Леонтий… — мялся Векшин и напрасно искал захмелевшим рассудком злое слово, обрубить эту наползающую, в самое сердце жалящую дерзость. — Бывают и торговые… а иногда подлецов тоже искоренять приходится!
   Леонтий сочувственно почмокал губами.
   — О, значит, большая вам, братец, работа предстоит, огромадное нонче развелось злодейство… смотрите, здоровье не расшаталось бы!
   Пусть с запозданьем, но следует из справедливости признать, что в этом месте благодаря чикилевским разысканиям сочинителю представлялся соблазнительный случай приписать падение своего героя его сословному от помещика Манюкина происхождению. Стоило лишь удалить из текста попадающееся там слово мачеха да подскоблить две-три даты, и клеймо исторической обреченности легко, закономерно, без всяких возражений со стороны перешло бы от отца на его ближайшего потомка, как если бы социальные пороки и добродетели передавались по наследству. Ничтожная по существу уступка эта, нисколько не нарушавшая сюжета, вместе с тем помогла бы автору избегнуть как довольно шатких объяснений векшинского паденья, так и жестоких нареканий критики.
   С тем большей страстностью автор наделил Леонтия чертами бессилия и злобы, роковыми признаками гибели.
   Все обхожденье Леонтия в тот гадкий вечер, его ласкательные прикосновения, самая манера скользкой дразнящей речи, не говоря уж об издевательском содержании ее, весь этот змеиный жим, по выраженью Фирсова, якобы и толкнули пришельца на довольно неуместную в семейном торжестве выходку, примечательную и в том отношении, какими плакатными средствами приходилось автору выпутывать из беды вконец поскользнувшегося героя. В действительности никакого столкновенья между Леонтием и Векшиным не произошло, а просто принятое почти натощак, по случаю прибытия на родину, Леонтьево зелье оказало на гостя слишком быстрое действие.
   Как раз высокий, пожилой уже мужик в зеленой, от гражданки, гимнастерке, вышел на средину избы, и зрители почтительно поприжались к стенкам, освобождая место.
   — С чего вроде потеснело помещение-то у вас, Векшины?.. аи сам я вырос? — шутливо обронил он, доставая до потолка рукой и пробуя ногою прочность половиц.
   Тотчас все засмеялись, подбодряя знаменитого на всю волость плясуна, а гармонисты на пробу пробежали по ладам, учитывая ответственность предстоящего испытания.
   — С кем на пару пройдемся? — сановито продолжал удалец и ждал, подбоченясь, как в престольный праздник на рукопашном единоборстве.
   В ответ и последовала глупейшая выходка со стороны Векппша, которому — чем сильнее хмелел, тем больше не терпелось доказать, что он еще не забыл, не отбился от обычаев родины. Ничего не видел он сейчас, кроме насмешливых глаз того сурового мальчонки с улицы, чье расположение любой ценой потребно ему стало завоевать… Всем показалось, какое-то дикое непростительное озорство вымахнуло Векшина из-за стола.
   — Давай, давай… — закричал Векшин, покачнувшись, причем неудачно схватил подвернувшуюся сватью за рябое толстое лицо; та с визгом оттолкнула обидчика на стол, где жалостно зазвенела посуда, — с того и началось. — Гуляй, свадьба… сторонись! — крикнул он Леонтию, старавшемуся побольней ухватить его за пальцы… и вот уже стоял один на один со своим статным противником, ловя то плечом, то локтем судорожные приступы гармони… К тому времени действовала лишь одна, другая отдыхала возле, раскинувшись пестрыми мехами, и от владельца ее, на соломке поодаль, торчали лишь сапоги носками вверх.
   Никогда в жизни не плясал Векпшн, не пробовал, но тут особый случай подступил: рушились мечта и детство, и он по-русски топтал обломки, чтоб уж не оставалось ничего. Нелепо вскидывая руки, вопреки музыке и потешая зрителей, он производил суматошные движенья человека, уносимого потоком.
   — Придержите его, дяденьки… этак он нам избу завалит, — с осуждением произнес мальчик в богатырских сапогах, ради которого через десяток логических звеньев и совершался танец.
   Свесив ноги с полатей, он сурово и презрительно поглядывал на происходившее, и нос его был облачен в шуточные, из проволоки гнутые очки. Отрезвляющая детская насмешка остановила Векшина, как кубарь в разбеге, затем изба стала клониться на сторону, и он сам повалился вместе с нею.
   Векшин очнулся на пустых мешках, в затхлом амбарном мраке, с глухим отчаяньем и каким-то будто подмененным телом. Откуда-то поодаль, сквозь тонкую стенку сочился расплывчатый говорок пополам со стуком перемываемой посуды, а сзади лилась на затылок духовито луговая свежесть, сверчок пилил, и, если, несмотря на ломоту в шее, откинуть голову назад, в квадратной бревенчатой отдушинке сияла тяжелая полночная звезда. Едва шевельнулся, немедленно заломило в висках и захотелось пить. Постепенно прояснялись стыдные подробности гульбы: сорванная при падении оконная занавеска, злые глаза ближней старушонки, в которой до сих пор не признал мачехи, и, уже по догадке, — терпеливое, бесстрастное вниманье, с каким простой народ созерцает возвышение и ничтожество знаменитых земляков. Первая мысль была о бегстве. Векшин на ощупь поискал дверь и нашарил еще не остылый самовар. Следующим неосторожным движеньем он задел что-то железное, верно безмен со стенки, и тотчас на дребезг паденья явился Леонтий, словно и не ложился.
   Он был уже без пояса, в расстегнутой у ворота рубахе, босой. Пламя свечи, вровень с лицом, позволяло рассмотреть его непроницаемые, пристально наблюдающие глаза.
   — Приятпо ли отдохнулося, Митрий Егорыч? — спросил он без гнева, или сочувствия, или удовольствия от созерцания крайнего векщинского упадка. — У нас тут хорошо, в самый раз.
   — Принеси водицы, брат, — с обессилевшим сознаньем сказал Векшин. — Чего я там натворил, шут гороховый?.. да еще на глазах у всех!
   — А ничего, в общем, зазорного! На свадьбе и не то случается, а наш народ привышный, он всего навидался. Мы сперва-то вас на воздух было вынесли, травкой непорядок с пиджака стереть, да потом испугалися. Ночь ясная, росная, долго ли остудиться… Ну, мы вас сюда, в каморочку, тем же манерцем: главное, вольготно здесь, и комар над ухом не позудит… Теперь опирайтеся на мое плечо, Митрий Егорыч, я вас на сеновалец провожу!