Страница:
Еще хотелось Тане просить, чтоб помедлил, чтобы не так, как все, но стало уже поздно. Все произошло с будничной, напугавшей Таню простотой… после чего
Заварихин, верно как все они, сидел с поджатыми к подбородку коленями, ковыряя в зубах прошлогодней травинкой, а Таня еще полулежала навзничь на его брезенте, рассматривая побуревшие, начинавшие пылить сережки орешника, свесившиеся над самым ее лицом. Прямо перед нею простирались подмосковные, изрезанные овражками дали со сквозными перелесками на сбегающихся горизонтах. Промытая ветром окрестность проглядывалась с отчетливой до скуки резкостью, так что ничего там не оставалось недосказанного сейчас, как и в Таниной жизни. И, точно сжалясь, тонкий лучик солнца… не самый пока лучик, а лишь предчувствие его, просочился сверху, и только благодаря ему Таня увидела рядом, возле самого своего виска, едва распустившуюся, еще озябшую и пушистую ото сна лиловую медуничку. Насколько хватило зрения у Тани, она там была единственная: брачный подарок весны вполне соответствовал размерам Танина счастья.
Тотчас она ощутила смертельный зноб в лопатках, исходивший от ледяной еще земли. Ежась и содрогаясь, Таня присела и суматошно принялась оправлять волосы, шаря под собой рассыпавшиеся шпильки.
Больше всего ее пугало заварихинское молчанье, тогда она решилась:
— Ты ведь сегодня немножко выпивши был, Николушка, да?.. мне там, с крыльца, все слышно было, как ты с тем рыжим чокался. Я понимаю, праздник!.. Но со мною ты уж не будешь столько пить, чтоб это не повторялось больше, верно? Поклянись мне, Николушка…
— В чем это клясться-то? — недовольно спросил Заварихин, отплюнув в сторону надкушенную былинку.
— А в том, что никогда, никогда не будешь и со мною так же поступать, как с нею, с той несчастной клячей, давеча! — еле слышно напомнила Таня и, лишь бы не обиделся, неловко и быстро, куда придется, коснулась губами его обветренной шеи. — Если бы ты видел, Николушка, беспощадное какое стало у тебя лицо, когда ты на нее замахнулся…
Кажется, самая дикость сопоставленья немножко смутила нечистую заварихинскую совесть…
— То совсем другое, Гела, то игра жизни… а на тебя какой мне резон замахиваться?.. я и другого кого за тебя на части разыму.
Таня благодарно и несмело погладила его руку.
— Тогда уж скажи заодно, Николай Заварихин… но чистую правду, а то, ой, плохо тебе станет в жизни за меня. Скажи… — продолжала она, суровея и волнуясь. — Что же, действительно я нравлюсь тебе?… хоть чуточку!
— А то как же… — убежденно, только без особого жара, откликнулся тот, — ты для меня на свете самая красивая… почти. А в тот раз, в цирке, как стала подниматься в высоту, сердце во мне страхом и еще чем-то, не знаю, зашлось. Я и потому еще крикнул, что не знал, как мне скинуть тебя с души. Веришь ли, Гела, в тот раз захоти ты любое для проверки от меня… да я бы хоть коня на плечах тебе притащил.
— А чем, чем я для тебя красивая? — поспешно, пока не остыло, стала добиваться Таня: уж очень хотелось ей, чтоб хоть с опозданьем помянули немножко и про любовь.
— Как тебе сказать, Гела… ну, вся ты какая-то на черного лебедя похожая!
За неделю перед тем он имел случай, тоже по развлекательной оказии, любоваться с приятелями черным лебедем в зоопарке.
— Я и сама знаю, что смахиваю… — простосердечно засмеялась Таня. — Всегда у меня нос краснеет с холоду, прямо хоть на улицу не выходи. — И потерла самый кончик.
Тогда Заварихин принялся всерьез возражать ей, — нет, сравнение это осенило его тогда же, в тот скандальный вечер, когда она в черном плаще выбежала для него на арену и стала подниматься, как он выразился, в бездну над головой. И, значит, так понравилось ему с тех пор удовольствие страха, что отныне обещал Тане не пропускать ни одного ее выступления, если только не в ущерб коммерции найдется свободный часок.
Странным образом, от одного упоминания о цирке настроение у Тани испортилось окончательно. Вдобавок все еще не прошел пронизывающий до ломоты холод в спине от лежанья на сырой, непрогретой земле, и не к месту вспомнился тоже неосторожный, с синими губами, птицелов на майской травке; поеживаясь, со скукой в голосе она запросилась домой. Заварйхин поднял с земли свой брезент и, насвистывая, стряхивал с него приставший лесной сор…
Возвращались ближней дорогой, напрямки, как пояснил Заварихин. И тут оказалось, что до города рукой подать. В воздухе похолодало, стало накрапывать; колеса вязли глубже в чавкающей колее, самый экипажик вконец утратил свой праздничный глянец. Когда на одном ухабе Таня схватилась за Николкино плечо, ее рука почудилась Заварихину стопудовым грузом: никакой другой обузы не боялся он так на свете, как женщин. Тем не менее в конце пути Заварихин предложил Тане жить вместе как муж и жена, причем выразился в том смысле, что «каждому семечку долго летать без дела не положено, пора и корешок пускать». Рискуя подпортить дело поспешностью согласия, Таня с молчаливой признательностью пожала локоть своего внезапного жениха. Конечно, немножко пугала своеобразная форма предложенья, но ведь есть же совесть в людях, опять же даже у собак, при хорошем хозяине, бывают дом, покой и дети.
…Когда из-за последнего бугра стало подниматься мутное фабричное небо, словно и не мыли его с утра, Заварихин в последний раз приструнил на полную рысь бухвостовское чудо, скинул картуз Тане на колени, предоставляя встречному ветерку выдуть, вычесать любовную чепуху из головы. Город все больше захватывал их в свое кольцо, — плоский, неизбежный, бескрасочный. У окраины, проскочив сквозь вихрь закружившейся гадкой пыли, Заварихин неожиданно и повторно распространился о ближайших планах на будущее, но, то ли сглазу боялся, то ли по иной причине, прибеднялся до поры, только Тане теперь, после случившегося, они показались трогательно скромны, хотя часа три назад звучали до смешного самонадеянно.
— В гости не зову пока, Гела… вот на новую квартеру переберусь, тогда и съедемся, — говорил Заварихин, и тут за разговором оказалось, что они почти достигли того самого переулка, откуда началось их нынешнее свадебное путешествие. — Ты сказала давеча — ни горшка у тебя, ни гвоздя своего… так вот, запасайся хозяйством. Человек должен на земле своей прочно стоять, чтоб не сдуло его с ног какой-либо несвоевременной бурькой… много их нонче, без корней-то, по свету бродит! — Он осадил лошадь у подбитых бухвостовских ворот. — Эх, забыл совсем… может, домой тебя завезти?
Она заколебалась.
— Да нет, спасибо… ведь мне две остановки всего, и на трамвае доберусь. — И постаралась убедить себя, что так лучше, — чтобы среди соседей не пошли о ней преждевременные слухи, которые, как она по опыту знала, могли завершиться всеобщим, горше насмешки, сочувствием.
— Вот и славно, тебе недалеко тут… а то мне еще лошадку Зотею сдать да нужного человека навестить до вечерка! Ну… — Он сошел на мостовую проститься и, вспомнив, на всякий случай, не очень больно на этот раз, обнял Таню. — Теперь за тобой очередь… признавайся, кто этот Стасик у тебя? С утра спросить забываю…
— О, и не думай о нем, Николушка! — польщенно зарделась Таня и за одну эту нечаянную ревность простила ему многочисленные мужские оплошности того дня. — У него своих ребятишек детский дом, и он предан им больше всего в жизни.
Затуманенным взором проводила Таня въезжавшего в ворота жениха и все не могла решить, следовало ли благодарить Заварихина за эту в общем удачную пасхальную прогулку. На деле же ей просто хотелось подавить в себе одно, уж последнее, но самое существенное сомненье, как будто еще возможен был шаг назад, как будто от одной ее воли зависел выбор житейских обстоятельств. Стоя за кирпичным столбом, Таня видела, как сломя голову сбежал с крыльца Бухвостов, вдоволь натомившийся у окошка, — бежал и спрашивал на бегу, дивно ли покатались, досыта, без приключениев ли.
— Ничего такого с нами не случилося… а ты, поди, натерпелся страху, борода? — смеялся Заварихин, соскакивая с качалки. — Принимай красотку в сохранности. Как ей кличка-то?
— Фортунка! — тоном упрека отозвался Бухвостов, оглядывая, оглаживая лошадь, только тут признаваясь — сколько плачено.
— Своих денег стоит, чистая сатана на ходу! — прервал его Заварихин.
Он долез было за платком вытереть забрызганные грязью пальцы и наткнулся в кармане на предназначенный Тане букетик, правда очень видоизменившийся под влиянием происшедших событий. Машинально и без сожаления выкидывая цветы на груду дымившегося навоза, Заварихин даже не вспомнил, откуда взялась в его кармане эта мокрая, мятая, слизкая трава.
X
Заварихин, верно как все они, сидел с поджатыми к подбородку коленями, ковыряя в зубах прошлогодней травинкой, а Таня еще полулежала навзничь на его брезенте, рассматривая побуревшие, начинавшие пылить сережки орешника, свесившиеся над самым ее лицом. Прямо перед нею простирались подмосковные, изрезанные овражками дали со сквозными перелесками на сбегающихся горизонтах. Промытая ветром окрестность проглядывалась с отчетливой до скуки резкостью, так что ничего там не оставалось недосказанного сейчас, как и в Таниной жизни. И, точно сжалясь, тонкий лучик солнца… не самый пока лучик, а лишь предчувствие его, просочился сверху, и только благодаря ему Таня увидела рядом, возле самого своего виска, едва распустившуюся, еще озябшую и пушистую ото сна лиловую медуничку. Насколько хватило зрения у Тани, она там была единственная: брачный подарок весны вполне соответствовал размерам Танина счастья.
Тотчас она ощутила смертельный зноб в лопатках, исходивший от ледяной еще земли. Ежась и содрогаясь, Таня присела и суматошно принялась оправлять волосы, шаря под собой рассыпавшиеся шпильки.
Больше всего ее пугало заварихинское молчанье, тогда она решилась:
— Ты ведь сегодня немножко выпивши был, Николушка, да?.. мне там, с крыльца, все слышно было, как ты с тем рыжим чокался. Я понимаю, праздник!.. Но со мною ты уж не будешь столько пить, чтоб это не повторялось больше, верно? Поклянись мне, Николушка…
— В чем это клясться-то? — недовольно спросил Заварихин, отплюнув в сторону надкушенную былинку.
— А в том, что никогда, никогда не будешь и со мною так же поступать, как с нею, с той несчастной клячей, давеча! — еле слышно напомнила Таня и, лишь бы не обиделся, неловко и быстро, куда придется, коснулась губами его обветренной шеи. — Если бы ты видел, Николушка, беспощадное какое стало у тебя лицо, когда ты на нее замахнулся…
Кажется, самая дикость сопоставленья немножко смутила нечистую заварихинскую совесть…
— То совсем другое, Гела, то игра жизни… а на тебя какой мне резон замахиваться?.. я и другого кого за тебя на части разыму.
Таня благодарно и несмело погладила его руку.
— Тогда уж скажи заодно, Николай Заварихин… но чистую правду, а то, ой, плохо тебе станет в жизни за меня. Скажи… — продолжала она, суровея и волнуясь. — Что же, действительно я нравлюсь тебе?… хоть чуточку!
— А то как же… — убежденно, только без особого жара, откликнулся тот, — ты для меня на свете самая красивая… почти. А в тот раз, в цирке, как стала подниматься в высоту, сердце во мне страхом и еще чем-то, не знаю, зашлось. Я и потому еще крикнул, что не знал, как мне скинуть тебя с души. Веришь ли, Гела, в тот раз захоти ты любое для проверки от меня… да я бы хоть коня на плечах тебе притащил.
— А чем, чем я для тебя красивая? — поспешно, пока не остыло, стала добиваться Таня: уж очень хотелось ей, чтоб хоть с опозданьем помянули немножко и про любовь.
— Как тебе сказать, Гела… ну, вся ты какая-то на черного лебедя похожая!
За неделю перед тем он имел случай, тоже по развлекательной оказии, любоваться с приятелями черным лебедем в зоопарке.
— Я и сама знаю, что смахиваю… — простосердечно засмеялась Таня. — Всегда у меня нос краснеет с холоду, прямо хоть на улицу не выходи. — И потерла самый кончик.
Тогда Заварихин принялся всерьез возражать ей, — нет, сравнение это осенило его тогда же, в тот скандальный вечер, когда она в черном плаще выбежала для него на арену и стала подниматься, как он выразился, в бездну над головой. И, значит, так понравилось ему с тех пор удовольствие страха, что отныне обещал Тане не пропускать ни одного ее выступления, если только не в ущерб коммерции найдется свободный часок.
Странным образом, от одного упоминания о цирке настроение у Тани испортилось окончательно. Вдобавок все еще не прошел пронизывающий до ломоты холод в спине от лежанья на сырой, непрогретой земле, и не к месту вспомнился тоже неосторожный, с синими губами, птицелов на майской травке; поеживаясь, со скукой в голосе она запросилась домой. Заварйхин поднял с земли свой брезент и, насвистывая, стряхивал с него приставший лесной сор…
Возвращались ближней дорогой, напрямки, как пояснил Заварихин. И тут оказалось, что до города рукой подать. В воздухе похолодало, стало накрапывать; колеса вязли глубже в чавкающей колее, самый экипажик вконец утратил свой праздничный глянец. Когда на одном ухабе Таня схватилась за Николкино плечо, ее рука почудилась Заварихину стопудовым грузом: никакой другой обузы не боялся он так на свете, как женщин. Тем не менее в конце пути Заварихин предложил Тане жить вместе как муж и жена, причем выразился в том смысле, что «каждому семечку долго летать без дела не положено, пора и корешок пускать». Рискуя подпортить дело поспешностью согласия, Таня с молчаливой признательностью пожала локоть своего внезапного жениха. Конечно, немножко пугала своеобразная форма предложенья, но ведь есть же совесть в людях, опять же даже у собак, при хорошем хозяине, бывают дом, покой и дети.
…Когда из-за последнего бугра стало подниматься мутное фабричное небо, словно и не мыли его с утра, Заварихин в последний раз приструнил на полную рысь бухвостовское чудо, скинул картуз Тане на колени, предоставляя встречному ветерку выдуть, вычесать любовную чепуху из головы. Город все больше захватывал их в свое кольцо, — плоский, неизбежный, бескрасочный. У окраины, проскочив сквозь вихрь закружившейся гадкой пыли, Заварихин неожиданно и повторно распространился о ближайших планах на будущее, но, то ли сглазу боялся, то ли по иной причине, прибеднялся до поры, только Тане теперь, после случившегося, они показались трогательно скромны, хотя часа три назад звучали до смешного самонадеянно.
— В гости не зову пока, Гела… вот на новую квартеру переберусь, тогда и съедемся, — говорил Заварихин, и тут за разговором оказалось, что они почти достигли того самого переулка, откуда началось их нынешнее свадебное путешествие. — Ты сказала давеча — ни горшка у тебя, ни гвоздя своего… так вот, запасайся хозяйством. Человек должен на земле своей прочно стоять, чтоб не сдуло его с ног какой-либо несвоевременной бурькой… много их нонче, без корней-то, по свету бродит! — Он осадил лошадь у подбитых бухвостовских ворот. — Эх, забыл совсем… может, домой тебя завезти?
Она заколебалась.
— Да нет, спасибо… ведь мне две остановки всего, и на трамвае доберусь. — И постаралась убедить себя, что так лучше, — чтобы среди соседей не пошли о ней преждевременные слухи, которые, как она по опыту знала, могли завершиться всеобщим, горше насмешки, сочувствием.
— Вот и славно, тебе недалеко тут… а то мне еще лошадку Зотею сдать да нужного человека навестить до вечерка! Ну… — Он сошел на мостовую проститься и, вспомнив, на всякий случай, не очень больно на этот раз, обнял Таню. — Теперь за тобой очередь… признавайся, кто этот Стасик у тебя? С утра спросить забываю…
— О, и не думай о нем, Николушка! — польщенно зарделась Таня и за одну эту нечаянную ревность простила ему многочисленные мужские оплошности того дня. — У него своих ребятишек детский дом, и он предан им больше всего в жизни.
Затуманенным взором проводила Таня въезжавшего в ворота жениха и все не могла решить, следовало ли благодарить Заварихина за эту в общем удачную пасхальную прогулку. На деле же ей просто хотелось подавить в себе одно, уж последнее, но самое существенное сомненье, как будто еще возможен был шаг назад, как будто от одной ее воли зависел выбор житейских обстоятельств. Стоя за кирпичным столбом, Таня видела, как сломя голову сбежал с крыльца Бухвостов, вдоволь натомившийся у окошка, — бежал и спрашивал на бегу, дивно ли покатались, досыта, без приключениев ли.
— Ничего такого с нами не случилося… а ты, поди, натерпелся страху, борода? — смеялся Заварихин, соскакивая с качалки. — Принимай красотку в сохранности. Как ей кличка-то?
— Фортунка! — тоном упрека отозвался Бухвостов, оглядывая, оглаживая лошадь, только тут признаваясь — сколько плачено.
— Своих денег стоит, чистая сатана на ходу! — прервал его Заварихин.
Он долез было за платком вытереть забрызганные грязью пальцы и наткнулся в кармане на предназначенный Тане букетик, правда очень видоизменившийся под влиянием происшедших событий. Машинально и без сожаления выкидывая цветы на груду дымившегося навоза, Заварихин даже не вспомнил, откуда взялась в его кармане эта мокрая, мятая, слизкая трава.
X
Недели через две, не дождавшись, Таня решилась напомнить жениху о своем существовании, адрес узнала у Пчхова. Тесная заварихинская каморка оказалась в третьем этаже старого, запущенного дома с нечистым двором и запутанными переходами. В единственном окне, на уровне соседнего брандмауэра, виднелось до тоски бесконечное множество латаных и мокрых крыш жилого деревянного старья. Весна сменила платье, в железный отлив за оконным стеклом бренчала однообразная дождливая дребеденница. В воскресенье торговля не производилась; Таня затем и выбрала этот день, чтобы наверняка застать Заварихина дома.
Тот собирался уходить. По-холостяцки, стоя, он расправлялся у подоконника с вареным судаком, сплевывая кости в консервную коробку рядом. Он был весь на ходу, внезапное Танино появленье явно нарушало какие-то его срочные планы. С судачьей головой в руке, застигнутый врасплох, он заметался, ожидая заслуженных попреков, по выражение виноватости в его лице показалось Тане настолько искренним, что она извинила ему слишком уж откровенное смущенье. Безошибочное женское чутье подсказало ей, что неотложные торговые напасти, а не равнодушие или сердечное непостоянство были причиной его непростительного, казалось бы, поведенья. В ее условиях разумнее было не обнаруживать уныния пли обиды.
— Ты не бойся, я не задержу тебя… торопишься? — поспешила она успокоить после прохладного, неуверенного рукопожатья. — Верно, все срочные заботы, Николушка?
— Да так, пустяки, выгодной холстинки предложили в одном месте, по случаю… — в краске мальчишеской досады пояснил Заварихин. — Ты не серчай на меня, Гела… оно верно, уж цельную неделю я тут, да опасался даже на новоселье тебя позвать. Живности в щелях целые полчища от прежних жильцов остались… Сбираюсь заново комнату переклеить, а и за обоями сходить некогда.
Она внимательно дослушала до последнего звука и чуточку дальше, пожалуй.
— Ты мог и мне это поручить… — легонько намекнула Таня. — Но все равно, ты, в общем, славно устроился, рада за тебя. И комната не такая плохая, потому что… ну, уедипенная. С первого взгляда понятно, что здесь только начинается разгон человека, у которого все впереди…
И еще мелькнуло у ней в мыслях, до какой степени любая мелочь здесь на учете, на виду, именно — как у солдата в переходе через трудный перевал.
Впрочем, над койкой, покрытой лоскутным деревенским одеялом, висела на ремне дешевая гармонь, показавшаяся ей, горожанке, самой чужой вещью здесь.
— Играешь? — незначащим тоном спросила Таня.
— Случается, по праздникам… что, не любишь?
— Нет, почему же!.. но в прошлый раз, помнится, ты сказал, что давно бросил это… баловство, как ты выразился.
— Ишь память-то у тебя какая! — чистосердечно подивился Заварихин.
— Я вообще памятливая, Николушка, в особенности на ласку. Я даже помню, какие странные вещи ты мне в прошлый раз говорил… не поверишь, если тебе напомнить: почти любовные! Впрочем, ты ведь немножко выпивши был… — Все это она произносила легким голосом, без слез или горечи. — Теперь откройся мне начистоту… очень недоволен моим приходом? Я все понимаю, но… знаешь, мне одной так грустно стало!
— Как тебе не стыдно, Гела… — отбивался Заварихин от ее печальных пристальных глаз. — А дела мои подождут… каб еще шерсть, а холстина не раз до конца месяца набежит. И присаживайся пока хоть на койку.
За истекшие несколько минут он мысленно успел все углы обшарить в поисках угощенья для гостьи. Сам он сластей не терпел, кондитерские были закрыты по случаю воскресного дня, а вторично отшутиться скудостью, как в прошлый раз у Пчхова, не позволяло самолюбие.
— Вот что значит без хозяйки жить, — перевела на шутку Таня, — даже обедаешь стоя да всухомятку! Сейчас я тебя по праву будущей супруги чаем напою, кстати я захватила половинку торта: Стасик вчера на рожденье преподнес! Такой вкусный, что грех было бы утаить от тебя… хочешь попробовать? — И, не давая ему времени сгореть от сознания своей дикарской неуклюжести, притянула за плечи к себе. — А ведь ты немножко каешься, Николушка… нет, не в том, что не пришел вчера, ты же не знал!.. а в том, что между нами произошло тогда. Но ты не жалей, Николушка, ничего особенно непоправимого не случилось. Так что не порть себе здоровья укорами совести: я, как и ты из моей, — легко смогу удалиться из твоей жизни и непременно удалюсь, как только торт съедим… но ненадолго удалюсь, не рассчитывай!.. А пока я действительно присяду, с твоего позволенья, а то устала… ведь собственного трамвая на своей улице ты не завел пока… кажется, целый год тебя в этих трущобах проискала! — Так все смеялась, впустую звенела она и сама развязывала принесенный пакетик, сама вешала пальто на одинокий крючок в простенке, но шляпку зачем-то оставила на себе. — Теперь марш на кухню, Заварихин Николай… господи, да хоть чайник-то у тебя найдется, по крайней мере?
В ее положении надлежало быть легкой — в том смысле, чтобы ни капризом, ни плохим настроеньем не быть в тягость этому неукрощенному, неохочему до обязанностей человеку… ах, еще лучше было бы, пожалуй, даже тени собственной здесь не иметь! Видимо, ей удалась беспечная притворная улыбка, — Заварихин стоял перед нею в полном понимании своего убогого провинциального ничтожества, не в силах оторвать взор от худощавой подвижной фигурки незлопамятной, необременительной и тем в особенности приятной ему женщины. «Лакомая…» — крикнуло в уши мужское чувство. «Знаменитая!» — подсказало польщенное тщеславие. «Денежная!» — подшепнула проворная, заставившая его зардеться, деловитость. Как раз на неделе, перед выгоднейшей сделкой, обнаружилась досадная, не по аппетиту, заминка в денежных средствах. Под скользящим, испытующим взглядом Тани он невольно опустил глаза, — не от стыда за свою гадкую сообразительность, впрочем, а от врожденного в каждом молодом, не униженном пока существе гордого достоинства, которое само пружинно противится негодяйству. Еще и еще оценивал Заварихин на глазок стоявшую перед ним женщину и все на ней: до невесомости легкое, с крупными васильками и дразнящим запахом платье, шляпка на пушистых и нарядно подвитых волосах, простые, но очень дорогие туфельки — все теперь кружило ему голову, хотя какой-то внутренний трезвый голос все еще спрашивал его — по карману ли будет ему эта городская, наверно с прихотями, полубарынька. И хотя не собирался возвращаться в деревню, силился представить на всякий случай, как эта нарядная госпожа в непрочной, точно из пепла сотканной одежде станет в весеннюю страду управляться с вилами на крестьянском дворе, по щиколотку в навозной жиже.
От этого промелькнувшего в его мимолетном взоре недоверия, почти отчужденности, что-то дрогнуло и у Тани на душе. Однако она нашла в себе силу немедленно подойти к Заварихину, положить ему руки на плечи, заглянуть в глаза.
— Не узнаю тебя, Николушка… Может, помоложе успел завести, так сразу признавайся… ну, пока чая не заваривал, чтоб добро не пропадало зря!
Ее жестокая шутка попала в цель, он усмехнулся.
— С того самого воскресенья мысль меня одна неотступно гложет… — проговорился он.
— Какая же тебя мысль гложет? — тихонько удивилась Таня. — Из-за меня?
И тогда постепенно, неуклюжими словами Заварихин признался Тане в неприязни к городу, к его непонятным забавам и потребностям, к его древним уловкам и западням на всякую природную неукрощенную вольность, его обходительным и расчетливым дельцам, владеющим недоступной ему умственной изворотливостью, к его обольстительным женщинам с коварной заманкой в очах, столь губительной для едва пробудившейся мужской силы, — к бабам вообще, наконец!
Охватив его руками за шею, Таня искренне смеялась над этими страхами дикаря.
— Да ведь это все фантазия твоя, Николушка, пуганая выдумка твоя. В городе ведь и хитрые бывают и отзывчивые, богатые и бедняки… да и женщины в нем тоже разные. Откуда у тебя такая боязнь, оскомина на нас, если иногда и не таких уж жалких, то, как видишь, довольно беспомощных?!
И так душевно глядела она, так преданно, что смешанное чувство вины и благодарности за прошлое пересилило в нем врожденную подозрительность, вернуло ему дар речи, прорвалось. Его забавный ужас перед женщинами объяснялся одним случаем детства, в деревне… впрочем, и вспоминать о нем зазорно! Таня мягко настояла, чтоб Заварихин раскрылся ей… Итак, все началось со знакомства с бабкой Маврой, пастушихой по прозвищу, которая юных подпасков, безусых и безволосых, обучала греху.
— Яблочком да пряником заманит, бывало, в баню, на огороде у себя, да и тешится с ним…
Таня полуприкрыла ему рот рукой.
— И ты тоже? — спросила она с гадливым любопытством.
— Пытался! — и жестоко ухмыльнулся воспоминанию. — Досталось ей от меня… недели две, гадюка, только ночью на колодец выходила…
— Ноготками, что ли?
— Зачем? И кулаком тоже. Он у меня сызмальства такой… родимец! — и с косой приглядкой, как на постороннее существо, положил себе на колено сжатый до синевы ужасный свой кулак. — Иногда такое чувство от него, словно он-то и ведет меня вперед, и веру в себя внушает. Завижу — дерево при дороге стоит, и знаю: вот возьмусь за шейку поухватистей и достану с корешком… — И заодно, в припадке откровенности, а возможно, и в поисках сообщницы, раскрылся перед Таней — впрочем, не весь пока, а до первого донца. — Вот вроде и силен, Гела, а на душе кошки скребут. Ведь я тебя не навещал, чтобы заботами не омрачать, вконец одолели. О, если бы ты понять смогла, как мне торопиться надо, пока другие такие же не освоили самые доходные, разоренные-то места… — Понятно было, что он имел в виду не только свою торговлю. — Ведь эту шатию порохом через год-другой не выкорчуешь, дружков, вроде того — рыжего, а деньжат, к сожалению… словом, погонялку завел, да вот ехать не на чем. Ведь я соврал тебе давеча насчет холстины… товарец мне один чуть не дарма предлагают… вроде и темноват малость, а упустить — изведусь я весь, Гела!
— И много тебе денег надо? — очень серьезно, что-то переломив в себе, осведомилась Таня. — Может быть, у меня найдутся…
Она еще не предлагала, боясь обидеть, а он уже соглашался: то был наиболее безопасный выход из затруднения. Заварихина в ту встречу и подкупила в Тане ее безоговорочная готовность поддержать владевшую им страсть, разделить ответственность, понять его роковую одержимость… И оттого, что Таня оказалась сейчас сильней Заварихина, его вдруг неукротимо повлекло к ней. Он оживился, воодушевленный необозримыми планами, и лишь теперь в полную меру испытал радость от прихода невесты.
— А ты дельно придумала, Гела, что пришла, — бормотал он, по-холостяцки прибираясь на столе. — Погоди, я тебя чайком по всем правилам угощу. Тут у меня ларечник один, тоже будущий туз козырной, с заднего хода по воскресным дням торгует!
И, роняя все кругом, забывая закрыть дверь после себя, Заварихин умчался за лимоном, который, в простоте крестьянского воображения, почитал пока высшим лакомством на свете.
Оставшись одна, Таня оправила постель, подняла опрокинутую Николкой табуретку и попыталась навести хоть самый поверхностный уют в его хозяйстве; отчасти это помогало ей оправдаться перед собою в мыслях. Из-за небогатого заварихинского обихода вся уборка заняла не больше трех минут. Ни цветика не виднелось на окошке, ни лубочной картинки на стене, ни даже осколка зеркальца, — только дешевый кухонный стол, затекшая салом керосинка на полу и, в пару к табуретке, кособокий венский стул подмосковной выделки. Примериваясь к будущему, Таня присела для пробы на скрипучую железную койку, кстати заглянула под нее. Сундучок с пузатой крышкой прятался там да одеревеневшие от времени несмазанные сапоги; ничто не выдавало занятий жильца. Внешне как бы нараспашку открытое, все по существу было крайне обманчиво здесь. Главное Николкино — нажитая движимость вместе с заветными мечтаньями были сокрыты где-то понадежней. Фирсов описывал это помещение как образцовое для стремительного, с медной полушки, возвышения незаурядного русского капиталиста; к слову, в повести его заключались кое-какие неоправдавшиеся пророчества. У Тани, не обладавшей даже и фирсовским политическим чутьем, в сердце захолонуло от мысли о великой заварихинской будущности. Себя она в тот месяц считала конченой.
В намерении заодно подмести комнату, Таня поискала щетку либо веник, — их не было; не оказалось их и в темном коридоре за дверью. Тут ей почудились протяжные булькающие звуки, которых не смешаешь ни с какими другими на свете. Таня приподняла голову, звук не повторялся. Ни пятнышка света не сочилось ниоткуда. Уже она собралась вернуться, — опять, словно дразня, всхлипнули в глубине квартиры, где заварихинская комната приходилась первою от лестницы. Не в силах преодолеть колдовское, сдавившее ей горло любопытство, шаря руками впереди себя, Таня двинулась по неровному, изношенному паркету. Теперь плакали шагах в четырех, никак не дальше, тихонько, женщина, верно, за приспущенной до полу портьеркой и в прижатый ко рту платок, как бывает на исходе неутешного горя. Какая-то, по самую грудь, дощатая вещь с жесткой бахромкой по борту стала падать на Таню, задетая впотьмах коленом; пришлось некоторое время подержать ее в руках, пока выяснялась причина того ранящего плача.
— Дура, ты теперя чистая, как есть слободная, можешь в кино сходить, — слышался бесстрастный шепот увещанья. — Дочка моя жребий свой полностью отстрадала… ужли ж за соседский приниматься? Куды ей, хроменькой… нонче и без костылей-то в жизни еле управляешься. Опять же кому любо слышать писк калеки, все одно что стон чужой любви?
— Умирала-то, как розочка лежала, — всхлипывал другой, как бы выцветший от слез женский голос. — На спинку откинулась и померла…
Лишь теперь Танино вниманье перекинулось на предмет, который почти держала на весу, — едва не вскрикнула, догадавшись о его назначении. За дверью лежала в гробу мертвая девочка-подросток. Эпизод показался ей уже не первым зловещим предзнаменованьем, и в этом укрепившемся предчувствии бесследно растворялась живая Танина сила. Едва не кинув крышку, цеплявшуюся за пальцы парчовой бахромкой, Таня бежала назад, к свету, к Николке в комнату.
В ту минуту одна паническая тревога владела ею: любой ценой скрыть от жениха свое состоянье. На глаза попалась зачитанная газетка с важным разъяснением о частной торговле, — по счастью, у Тани нашлось время до возвращения Николки принять убедительную видимость углубленного чтения.
Движеньем бровей старалась она не выдать своего смятенья, но так билось сердце, так безнадежно приковался взор к облюбованной строке, что Заварихин сразу распознал Танино неблагополучие. Он озабоченно подсел рядом, и у Тани не нашлось воли отолгаться от него подходящим пустячком, пока все не забудется.
— Боюсь, Николушка…
— Чего, чего тебе бояться, чего?
— Ах, гибели… ну мало ли чего! — пожалась она. Из опасения утратить расположение этого сильного и, как нередко — на взлете, суеверного человека, она и сейчас не призналась ему в мучившем ее с некоторых пор страхе смерти,
— Так ты же не одна на свете, — говорил Заварихип, расправляясь с лимоном большим карманным ножом, годным хоть и для сапожного ремесла. — Вот погоди, обоями раздобудусь, тогда съедемся в одно гнездо… а там уж, со мною, ничего боле не страшись!
— Обои-то еще купить надо, на стенки наклеивать… да потом они сохнуть будут, а тем временем жизнь-то помимо нашей воли все идет… к одной какой-то точке! — насильственно улыбнулась она.
— А пока, для постоянного разговору, старик твой завсегда при тебе живет.
— Ах, Николушка, да ведь с ним еще горше мне! — вырвалось у Тани, и затем вся распахнулась настежь, едва Заварихин догадался взять ее за руку. — Нет, ты не думай, что он мешает мне или вообще в тягость… нет! конечно, он ко всем меня ревнует, потому что я у него последняя зацепка в жизни… как нянька при мне, чулки мои стирает, как-то даже утомительно предан мне… как, впрочем, и остальные товарищи, хотя без всякого повода с моей стороны. Нет, я не то что холодная к ним или там скупая, а только неумелая, стеснительная. Сойдутся, заласкают, надарят всего и уйдут, а я остаюсь наедине со своими подозреньями: за что они меня так горько любят, за что? Верно, знают кое-что наперед про меня и заранее, чтоб потом не каяться, стараются будущее мне подсластить?
— Чего ж они про тебя могут знать? — хмурясь, добивался Заварихин.
— Ну то, что должно когда-нибудь случиться… какая-то ужасная мгновенная боль. Тебе этого не понять, Николушка! Попадаются же такие счастливцы среди людей, ничто к ним не пристает: ни зараза, ни предчувствие душевное, ни слезы чужие. Со временем они становятся властителями жизни, и ты из их числа! А я… — Она огляделась, ища причину давнего, лишь теперь осознанного ею неудобства. — Послушай, отчего у тебя воздух какой-то ледяной здесь?.. даже ноги застыли. Ведь лето…
Тот собирался уходить. По-холостяцки, стоя, он расправлялся у подоконника с вареным судаком, сплевывая кости в консервную коробку рядом. Он был весь на ходу, внезапное Танино появленье явно нарушало какие-то его срочные планы. С судачьей головой в руке, застигнутый врасплох, он заметался, ожидая заслуженных попреков, по выражение виноватости в его лице показалось Тане настолько искренним, что она извинила ему слишком уж откровенное смущенье. Безошибочное женское чутье подсказало ей, что неотложные торговые напасти, а не равнодушие или сердечное непостоянство были причиной его непростительного, казалось бы, поведенья. В ее условиях разумнее было не обнаруживать уныния пли обиды.
— Ты не бойся, я не задержу тебя… торопишься? — поспешила она успокоить после прохладного, неуверенного рукопожатья. — Верно, все срочные заботы, Николушка?
— Да так, пустяки, выгодной холстинки предложили в одном месте, по случаю… — в краске мальчишеской досады пояснил Заварихин. — Ты не серчай на меня, Гела… оно верно, уж цельную неделю я тут, да опасался даже на новоселье тебя позвать. Живности в щелях целые полчища от прежних жильцов остались… Сбираюсь заново комнату переклеить, а и за обоями сходить некогда.
Она внимательно дослушала до последнего звука и чуточку дальше, пожалуй.
— Ты мог и мне это поручить… — легонько намекнула Таня. — Но все равно, ты, в общем, славно устроился, рада за тебя. И комната не такая плохая, потому что… ну, уедипенная. С первого взгляда понятно, что здесь только начинается разгон человека, у которого все впереди…
И еще мелькнуло у ней в мыслях, до какой степени любая мелочь здесь на учете, на виду, именно — как у солдата в переходе через трудный перевал.
Впрочем, над койкой, покрытой лоскутным деревенским одеялом, висела на ремне дешевая гармонь, показавшаяся ей, горожанке, самой чужой вещью здесь.
— Играешь? — незначащим тоном спросила Таня.
— Случается, по праздникам… что, не любишь?
— Нет, почему же!.. но в прошлый раз, помнится, ты сказал, что давно бросил это… баловство, как ты выразился.
— Ишь память-то у тебя какая! — чистосердечно подивился Заварихин.
— Я вообще памятливая, Николушка, в особенности на ласку. Я даже помню, какие странные вещи ты мне в прошлый раз говорил… не поверишь, если тебе напомнить: почти любовные! Впрочем, ты ведь немножко выпивши был… — Все это она произносила легким голосом, без слез или горечи. — Теперь откройся мне начистоту… очень недоволен моим приходом? Я все понимаю, но… знаешь, мне одной так грустно стало!
— Как тебе не стыдно, Гела… — отбивался Заварихин от ее печальных пристальных глаз. — А дела мои подождут… каб еще шерсть, а холстина не раз до конца месяца набежит. И присаживайся пока хоть на койку.
За истекшие несколько минут он мысленно успел все углы обшарить в поисках угощенья для гостьи. Сам он сластей не терпел, кондитерские были закрыты по случаю воскресного дня, а вторично отшутиться скудостью, как в прошлый раз у Пчхова, не позволяло самолюбие.
— Вот что значит без хозяйки жить, — перевела на шутку Таня, — даже обедаешь стоя да всухомятку! Сейчас я тебя по праву будущей супруги чаем напою, кстати я захватила половинку торта: Стасик вчера на рожденье преподнес! Такой вкусный, что грех было бы утаить от тебя… хочешь попробовать? — И, не давая ему времени сгореть от сознания своей дикарской неуклюжести, притянула за плечи к себе. — А ведь ты немножко каешься, Николушка… нет, не в том, что не пришел вчера, ты же не знал!.. а в том, что между нами произошло тогда. Но ты не жалей, Николушка, ничего особенно непоправимого не случилось. Так что не порть себе здоровья укорами совести: я, как и ты из моей, — легко смогу удалиться из твоей жизни и непременно удалюсь, как только торт съедим… но ненадолго удалюсь, не рассчитывай!.. А пока я действительно присяду, с твоего позволенья, а то устала… ведь собственного трамвая на своей улице ты не завел пока… кажется, целый год тебя в этих трущобах проискала! — Так все смеялась, впустую звенела она и сама развязывала принесенный пакетик, сама вешала пальто на одинокий крючок в простенке, но шляпку зачем-то оставила на себе. — Теперь марш на кухню, Заварихин Николай… господи, да хоть чайник-то у тебя найдется, по крайней мере?
В ее положении надлежало быть легкой — в том смысле, чтобы ни капризом, ни плохим настроеньем не быть в тягость этому неукрощенному, неохочему до обязанностей человеку… ах, еще лучше было бы, пожалуй, даже тени собственной здесь не иметь! Видимо, ей удалась беспечная притворная улыбка, — Заварихин стоял перед нею в полном понимании своего убогого провинциального ничтожества, не в силах оторвать взор от худощавой подвижной фигурки незлопамятной, необременительной и тем в особенности приятной ему женщины. «Лакомая…» — крикнуло в уши мужское чувство. «Знаменитая!» — подсказало польщенное тщеславие. «Денежная!» — подшепнула проворная, заставившая его зардеться, деловитость. Как раз на неделе, перед выгоднейшей сделкой, обнаружилась досадная, не по аппетиту, заминка в денежных средствах. Под скользящим, испытующим взглядом Тани он невольно опустил глаза, — не от стыда за свою гадкую сообразительность, впрочем, а от врожденного в каждом молодом, не униженном пока существе гордого достоинства, которое само пружинно противится негодяйству. Еще и еще оценивал Заварихин на глазок стоявшую перед ним женщину и все на ней: до невесомости легкое, с крупными васильками и дразнящим запахом платье, шляпка на пушистых и нарядно подвитых волосах, простые, но очень дорогие туфельки — все теперь кружило ему голову, хотя какой-то внутренний трезвый голос все еще спрашивал его — по карману ли будет ему эта городская, наверно с прихотями, полубарынька. И хотя не собирался возвращаться в деревню, силился представить на всякий случай, как эта нарядная госпожа в непрочной, точно из пепла сотканной одежде станет в весеннюю страду управляться с вилами на крестьянском дворе, по щиколотку в навозной жиже.
От этого промелькнувшего в его мимолетном взоре недоверия, почти отчужденности, что-то дрогнуло и у Тани на душе. Однако она нашла в себе силу немедленно подойти к Заварихину, положить ему руки на плечи, заглянуть в глаза.
— Не узнаю тебя, Николушка… Может, помоложе успел завести, так сразу признавайся… ну, пока чая не заваривал, чтоб добро не пропадало зря!
Ее жестокая шутка попала в цель, он усмехнулся.
— С того самого воскресенья мысль меня одна неотступно гложет… — проговорился он.
— Какая же тебя мысль гложет? — тихонько удивилась Таня. — Из-за меня?
И тогда постепенно, неуклюжими словами Заварихин признался Тане в неприязни к городу, к его непонятным забавам и потребностям, к его древним уловкам и западням на всякую природную неукрощенную вольность, его обходительным и расчетливым дельцам, владеющим недоступной ему умственной изворотливостью, к его обольстительным женщинам с коварной заманкой в очах, столь губительной для едва пробудившейся мужской силы, — к бабам вообще, наконец!
Охватив его руками за шею, Таня искренне смеялась над этими страхами дикаря.
— Да ведь это все фантазия твоя, Николушка, пуганая выдумка твоя. В городе ведь и хитрые бывают и отзывчивые, богатые и бедняки… да и женщины в нем тоже разные. Откуда у тебя такая боязнь, оскомина на нас, если иногда и не таких уж жалких, то, как видишь, довольно беспомощных?!
И так душевно глядела она, так преданно, что смешанное чувство вины и благодарности за прошлое пересилило в нем врожденную подозрительность, вернуло ему дар речи, прорвалось. Его забавный ужас перед женщинами объяснялся одним случаем детства, в деревне… впрочем, и вспоминать о нем зазорно! Таня мягко настояла, чтоб Заварихин раскрылся ей… Итак, все началось со знакомства с бабкой Маврой, пастушихой по прозвищу, которая юных подпасков, безусых и безволосых, обучала греху.
— Яблочком да пряником заманит, бывало, в баню, на огороде у себя, да и тешится с ним…
Таня полуприкрыла ему рот рукой.
— И ты тоже? — спросила она с гадливым любопытством.
— Пытался! — и жестоко ухмыльнулся воспоминанию. — Досталось ей от меня… недели две, гадюка, только ночью на колодец выходила…
— Ноготками, что ли?
— Зачем? И кулаком тоже. Он у меня сызмальства такой… родимец! — и с косой приглядкой, как на постороннее существо, положил себе на колено сжатый до синевы ужасный свой кулак. — Иногда такое чувство от него, словно он-то и ведет меня вперед, и веру в себя внушает. Завижу — дерево при дороге стоит, и знаю: вот возьмусь за шейку поухватистей и достану с корешком… — И заодно, в припадке откровенности, а возможно, и в поисках сообщницы, раскрылся перед Таней — впрочем, не весь пока, а до первого донца. — Вот вроде и силен, Гела, а на душе кошки скребут. Ведь я тебя не навещал, чтобы заботами не омрачать, вконец одолели. О, если бы ты понять смогла, как мне торопиться надо, пока другие такие же не освоили самые доходные, разоренные-то места… — Понятно было, что он имел в виду не только свою торговлю. — Ведь эту шатию порохом через год-другой не выкорчуешь, дружков, вроде того — рыжего, а деньжат, к сожалению… словом, погонялку завел, да вот ехать не на чем. Ведь я соврал тебе давеча насчет холстины… товарец мне один чуть не дарма предлагают… вроде и темноват малость, а упустить — изведусь я весь, Гела!
— И много тебе денег надо? — очень серьезно, что-то переломив в себе, осведомилась Таня. — Может быть, у меня найдутся…
Она еще не предлагала, боясь обидеть, а он уже соглашался: то был наиболее безопасный выход из затруднения. Заварихина в ту встречу и подкупила в Тане ее безоговорочная готовность поддержать владевшую им страсть, разделить ответственность, понять его роковую одержимость… И оттого, что Таня оказалась сейчас сильней Заварихина, его вдруг неукротимо повлекло к ней. Он оживился, воодушевленный необозримыми планами, и лишь теперь в полную меру испытал радость от прихода невесты.
— А ты дельно придумала, Гела, что пришла, — бормотал он, по-холостяцки прибираясь на столе. — Погоди, я тебя чайком по всем правилам угощу. Тут у меня ларечник один, тоже будущий туз козырной, с заднего хода по воскресным дням торгует!
И, роняя все кругом, забывая закрыть дверь после себя, Заварихин умчался за лимоном, который, в простоте крестьянского воображения, почитал пока высшим лакомством на свете.
Оставшись одна, Таня оправила постель, подняла опрокинутую Николкой табуретку и попыталась навести хоть самый поверхностный уют в его хозяйстве; отчасти это помогало ей оправдаться перед собою в мыслях. Из-за небогатого заварихинского обихода вся уборка заняла не больше трех минут. Ни цветика не виднелось на окошке, ни лубочной картинки на стене, ни даже осколка зеркальца, — только дешевый кухонный стол, затекшая салом керосинка на полу и, в пару к табуретке, кособокий венский стул подмосковной выделки. Примериваясь к будущему, Таня присела для пробы на скрипучую железную койку, кстати заглянула под нее. Сундучок с пузатой крышкой прятался там да одеревеневшие от времени несмазанные сапоги; ничто не выдавало занятий жильца. Внешне как бы нараспашку открытое, все по существу было крайне обманчиво здесь. Главное Николкино — нажитая движимость вместе с заветными мечтаньями были сокрыты где-то понадежней. Фирсов описывал это помещение как образцовое для стремительного, с медной полушки, возвышения незаурядного русского капиталиста; к слову, в повести его заключались кое-какие неоправдавшиеся пророчества. У Тани, не обладавшей даже и фирсовским политическим чутьем, в сердце захолонуло от мысли о великой заварихинской будущности. Себя она в тот месяц считала конченой.
В намерении заодно подмести комнату, Таня поискала щетку либо веник, — их не было; не оказалось их и в темном коридоре за дверью. Тут ей почудились протяжные булькающие звуки, которых не смешаешь ни с какими другими на свете. Таня приподняла голову, звук не повторялся. Ни пятнышка света не сочилось ниоткуда. Уже она собралась вернуться, — опять, словно дразня, всхлипнули в глубине квартиры, где заварихинская комната приходилась первою от лестницы. Не в силах преодолеть колдовское, сдавившее ей горло любопытство, шаря руками впереди себя, Таня двинулась по неровному, изношенному паркету. Теперь плакали шагах в четырех, никак не дальше, тихонько, женщина, верно, за приспущенной до полу портьеркой и в прижатый ко рту платок, как бывает на исходе неутешного горя. Какая-то, по самую грудь, дощатая вещь с жесткой бахромкой по борту стала падать на Таню, задетая впотьмах коленом; пришлось некоторое время подержать ее в руках, пока выяснялась причина того ранящего плача.
— Дура, ты теперя чистая, как есть слободная, можешь в кино сходить, — слышался бесстрастный шепот увещанья. — Дочка моя жребий свой полностью отстрадала… ужли ж за соседский приниматься? Куды ей, хроменькой… нонче и без костылей-то в жизни еле управляешься. Опять же кому любо слышать писк калеки, все одно что стон чужой любви?
— Умирала-то, как розочка лежала, — всхлипывал другой, как бы выцветший от слез женский голос. — На спинку откинулась и померла…
Лишь теперь Танино вниманье перекинулось на предмет, который почти держала на весу, — едва не вскрикнула, догадавшись о его назначении. За дверью лежала в гробу мертвая девочка-подросток. Эпизод показался ей уже не первым зловещим предзнаменованьем, и в этом укрепившемся предчувствии бесследно растворялась живая Танина сила. Едва не кинув крышку, цеплявшуюся за пальцы парчовой бахромкой, Таня бежала назад, к свету, к Николке в комнату.
В ту минуту одна паническая тревога владела ею: любой ценой скрыть от жениха свое состоянье. На глаза попалась зачитанная газетка с важным разъяснением о частной торговле, — по счастью, у Тани нашлось время до возвращения Николки принять убедительную видимость углубленного чтения.
Движеньем бровей старалась она не выдать своего смятенья, но так билось сердце, так безнадежно приковался взор к облюбованной строке, что Заварихин сразу распознал Танино неблагополучие. Он озабоченно подсел рядом, и у Тани не нашлось воли отолгаться от него подходящим пустячком, пока все не забудется.
— Боюсь, Николушка…
— Чего, чего тебе бояться, чего?
— Ах, гибели… ну мало ли чего! — пожалась она. Из опасения утратить расположение этого сильного и, как нередко — на взлете, суеверного человека, она и сейчас не призналась ему в мучившем ее с некоторых пор страхе смерти,
— Так ты же не одна на свете, — говорил Заварихип, расправляясь с лимоном большим карманным ножом, годным хоть и для сапожного ремесла. — Вот погоди, обоями раздобудусь, тогда съедемся в одно гнездо… а там уж, со мною, ничего боле не страшись!
— Обои-то еще купить надо, на стенки наклеивать… да потом они сохнуть будут, а тем временем жизнь-то помимо нашей воли все идет… к одной какой-то точке! — насильственно улыбнулась она.
— А пока, для постоянного разговору, старик твой завсегда при тебе живет.
— Ах, Николушка, да ведь с ним еще горше мне! — вырвалось у Тани, и затем вся распахнулась настежь, едва Заварихин догадался взять ее за руку. — Нет, ты не думай, что он мешает мне или вообще в тягость… нет! конечно, он ко всем меня ревнует, потому что я у него последняя зацепка в жизни… как нянька при мне, чулки мои стирает, как-то даже утомительно предан мне… как, впрочем, и остальные товарищи, хотя без всякого повода с моей стороны. Нет, я не то что холодная к ним или там скупая, а только неумелая, стеснительная. Сойдутся, заласкают, надарят всего и уйдут, а я остаюсь наедине со своими подозреньями: за что они меня так горько любят, за что? Верно, знают кое-что наперед про меня и заранее, чтоб потом не каяться, стараются будущее мне подсластить?
— Чего ж они про тебя могут знать? — хмурясь, добивался Заварихин.
— Ну то, что должно когда-нибудь случиться… какая-то ужасная мгновенная боль. Тебе этого не понять, Николушка! Попадаются же такие счастливцы среди людей, ничто к ним не пристает: ни зараза, ни предчувствие душевное, ни слезы чужие. Со временем они становятся властителями жизни, и ты из их числа! А я… — Она огляделась, ища причину давнего, лишь теперь осознанного ею неудобства. — Послушай, отчего у тебя воздух какой-то ледяной здесь?.. даже ноги застыли. Ведь лето…