Страница:
Так, по крайней мере, Петр Горбидоныч на другой день Бундюковым объяснял, что всего лишь по воздуху пришлось, звук же пришлепка образовался якобы из множественного соприкосновения страниц. Но, судя по одностороннему левому румянцу у преддомкома, душевной разрядке и ощущению сытности в фирсовской руке, цель была вполне достигнута.
— Ага, так! — после кратчайшего остолбенения воскликнул Петр Горбидоныч, весь бледный за исключением помянутого места и, возможно, даже обрадованный фирсовской выходкой, сулившей тому неисчислимые бедствия. — Ну, держитесь теперь, Федор Федорыч: вам Чикилева в обиду не дадут… вам за Петра Горбидоныча бородки поубавят, хотя бы до эшафота на сей раз и не дошло.
Из-за позднего времени собрание стало редеть задолго до непозволительной сочинительской расправы, и раньше всех ушла Таня с Заварихиным, которого Фирсов почти заставил проводить ее: после происшедшего опасно стало оставлять ее наедине с собой.
— Теперь извините, гости дорогие… больше из угощения ничего не будет! — с поклоном объявила супруга безработного Бундюкова за хозяйку, находившуюся в самых расстроенных чувствах.
Все высыпали в прихожую, кроме одного Векшина. Безличным взором смотрел он, как снова разбуженная шумом Клавдя лакомилась отставшей от кренделя сахарной корочкой, положив подбородок на стол; впрочем, вряд ли он видел девочку. Несколько оправившаяся к тому времени именинница провожала гостей и каждого порознь просила на прощанье не серчать, если не все так кругло получилось, как хотелося.
— Трешница штрафа за мной! — со шляпой набекрень посулил Чикилеву сочинитель, уходя.
Петр Горбидоныч вдогонку ему лишь мизинчиком погрозил, и тот, несмотря на азарт ожесточения, спиной его мановение учуял, а вскоре по выходе повести в свет и остальным телом испытал неблаговоление к себе затронутой стихии,
XVI
— Ага, так! — после кратчайшего остолбенения воскликнул Петр Горбидоныч, весь бледный за исключением помянутого места и, возможно, даже обрадованный фирсовской выходкой, сулившей тому неисчислимые бедствия. — Ну, держитесь теперь, Федор Федорыч: вам Чикилева в обиду не дадут… вам за Петра Горбидоныча бородки поубавят, хотя бы до эшафота на сей раз и не дошло.
Из-за позднего времени собрание стало редеть задолго до непозволительной сочинительской расправы, и раньше всех ушла Таня с Заварихиным, которого Фирсов почти заставил проводить ее: после происшедшего опасно стало оставлять ее наедине с собой.
— Теперь извините, гости дорогие… больше из угощения ничего не будет! — с поклоном объявила супруга безработного Бундюкова за хозяйку, находившуюся в самых расстроенных чувствах.
Все высыпали в прихожую, кроме одного Векшина. Безличным взором смотрел он, как снова разбуженная шумом Клавдя лакомилась отставшей от кренделя сахарной корочкой, положив подбородок на стол; впрочем, вряд ли он видел девочку. Несколько оправившаяся к тому времени именинница провожала гостей и каждого порознь просила на прощанье не серчать, если не все так кругло получилось, как хотелося.
— Трешница штрафа за мной! — со шляпой набекрень посулил Чикилеву сочинитель, уходя.
Петр Горбидоныч вдогонку ему лишь мизинчиком погрозил, и тот, несмотря на азарт ожесточения, спиной его мановение учуял, а вскоре по выходе повести в свет и остальным телом испытал неблаговоление к себе затронутой стихии,
XVI
За всю ночь Петр Горбидоныч глаз не смежил, — лишь на рассвете, как вставать, накатило краткое похмельное оцепенение. Ему приснилась дощатая, семь на семь, как бы эстрада на Таганской площади, близ кино, и сюда доставили для четвертования сочинителя Фирсова, причем сам он, Петр Горбидоныч, присутствует в качестве доверенного лица от домоуправления, даже придерживает преступника за полу, чтобы не выскользнул из-под топора… но из-за проклятого будильника доглядеть самое существенное так и не удалось. Тут же, пока вдохновенье, Петр Горбидоныч в одном белье присел было за донос, но такая поганая тусклятина с пера текла, что еле челюсть зевотой не вывихнул. Поэтому мероприятие свое он решил отложить до лучших времен, а пока на том успокоиться, что никто из гостей не порешится разглашать про нанесенное Чикилеву оскорбление, — одни из брезгливости, другие по нехватке смелости, а если у кого и хватило бы, вроде Векшина, так тоже остережется по здравом размышлении. Векшинская прописка в квартире давно кончилась, и в комнату его на время ремонта подвального этажа перевели домовую контору, так что за отсутствием своего угла он ночевал на раскладушке у Балуевой, с негласного чикилевского разрешения.
Утром, перед службой, Петр Горбидоныч забежал к ней справиться, настолько ли оскорбительной выглядела вчерашняя фирсовская выходка: требовалось удостовериться, дружно ли у них там ночь прошла. Как ни юлил, Зина Васильевна к себе его не впустила, а сама вышла к нему в коридор. Она вполголоса присоветовала Петру Горбидонычу не слишком-то во вчерашний случай вникать, поскольку писатели сплошь нервные, и биографии ихние почитать, до такой степени поведением беспокойные, что лучше с ихним братом и ие связываться. Чикилев и сам достаточно был осведомлен, что русский сочинитель — народ аховый, а которому и посчастливится петли да плахи избегнуть, своего лично либо соперницкого пистолета, так уж непременно от запоя норовит помереть, да еще с приложением чахотки. И если Петр Горбидоныч до сих пор не вносил законопроекта, чтобы заблаговременно эту публику по сумасшедшим домам распределять, то только из соображения, что тогда через самый короткий промежуток останутся в России одни читатели.
Приведенные резоны не доставили Петру Горбидонычу желательного успокоения. Конечно, никакая пощечина, даже с повреждением кожной поверхности, чего, к слову, не было, не есть еще увечье, лишающее средств к добыче пропитания. Вызывать Фирсова на дуэль Петр Горбидоныч не желал единственно из опасения доставить огорченье начальству, тем более что за битую наружность со службы не выключают. Все это отнюдь не означало отказа от лютой мести; следовало для виду как бы примириться сперва, убавившись до микробьей незримости, усыпить ликующего врага, а самому тем временем исподтишка и любыми средствами добиваться всемерного возвышения и, однажды заполнив своей особой свод небесный, нависнуть негаданно в какую-нибудь блаженнейшую для обидчика минуту да, погрузив ему во внутренность руку по самое плечо, причинить там надлежащей силы боль. Месть должна была начинаться сразу по выходе фирсовской повести в свет, и несомненная выгода отсрочки заключалась в возможности приложить к доносу перечень наиболее вопиющих в книге мест вольнодумства, политической клеветы, половой распущенности — пока, а там, глядишь, и еще что-нибудь годненькое да гаденькое набежит. К тому времени неплохо было бы сотенку читательских подписей подсобрать, понеразборчивей, от сослуживцев либо по местожительству, хотя, конечно, от области в целом либо от всей центрально-черноземной полосы было бы еще куда внушительней, чтобы сразу в хлорную известку его, писучего подлеца!.. Так, весь дрожа и замирая от ненависти, Петр Горбидоныч становился на вахту в большую литературную подворотню, где уже толпились с чернильными приборами старые, самого пестрого происхождения фирсовские дружки.
Прибрав комнату в то утро и оставив завтрак на столе, Зина Васильевна отправилась на рынок задолго до векшинского пробужденья. Проснувшись и открыв глаза, Векшин осмотрелся, не отрываясь от подушки; ровно ничего не хотелось ему, и потом свинец болезненно катался в голове. Но погода была прекрасна, солнечный свет и дождик на рассвете досиня промыли небо и навели веселый блеск на клочок природы под окном. Было еще не жарко, солнце стояло смирно, как привязанное, и так благоухали внизу тополя, что Векшин невольно расширил ноздри.
Ленивое мяуканье заставило его приподняться на локте. В косом солнечном ромбе на полу Клавдя возилась со старой кошкой, пытаясь укрепить у нее на хвосте алую ленточку от вчерашних конфет.
— Что, не ладится твое дело? — пошутил Векшин девочке, разливавшей своим платьицем алый радостный отсвет.
— Бантик склизкий… — общительно отвечала маленькая; в ту же минуту кошка юркнула в дверь вместе со своим украшением, и Клавдя не побежала следом, а наблюдала, чуть скосив глаза, как Векшин натаскивает на ногу тесный сапог. — А я знаю, кто ты, — сказала она наконец.
— Кто же я? — приподнял Векшин голову.
— Ты, Митька, вор, — очень внятно произнесла девочка, — Ты теперь будешь мамин муж. Она тебе кровать купила, в сарае стоит, а дядя Матвей на ящиках спал. Мама добрая, она у меня толстая. Ты ее не бей, ладно? Прошлый папа посуду колотил и все ругался… — невинным голоском она произнесла мерзкое слово, чуть усилив его детским искаженьем. — Только он недолго папа был… А ты сам больше чего воруешь, деньги или чего?.. ты игрушки тоже уворовываешь?
— Ладно, ступай куда-нибудь… или займись своим делом, девочка, — безразлично сказал Векшин, вставая.
Он увидел приготовленный ему на комоде, заметно побывавший в употреблении бритвенный прибор и сперва потянулся к нему рукою, но, кажется, по дороге забыл свое намеренье. В необъяснимом раздумий он примерил на голову чужой парусиновый картуз с гвоздя и постоял перед зеркалом, стараясь опознать себя в черном, жеваном господине с лакейскими бачками по ту сторону пятнистого стекла. Поношенные, тоже чужие мужские шлепанцы выглядывали из-под постели, — оно как бы обступало его. Вполне исправное гнездо предлагалось ему судьбою, настолько обжитое, что можно было вложить себя в готовые, на простыне, вмятины от предыдущего мужа… Когда вернувшаяся Зина Васильевна внесла в комнату кофейник, она еще застала Векшина в том же поразительно подлого покроя картузе. Векшин почти не отвечал на ее угодливые многословные обращенья. Никогда еще он не испытывал к Зинке такой отчужденности, если не враждебности; она вязала ему руки, эта клейкая ее ласковость. Пить и есть не стал, а, не снимая картуза и раздумчиво, словно сомневался в необходимости выходить из дому, взялся за скобу двери.
— Хоть покушал бы на дорогу! — еле слышно сказала Зина Васильевна, но тот промолчал. — Тебе деньжонок на табачок не нужно, Митя? — еще спросила она, и тот отвечал таким же шелестом, что у него полпачки папирос в запасе.
…Векшин пропадал весь день. Сперва он отправился к Саньке, который, по дошедшим в тюрьму сведениям, поселился на противоположной окраине города. Санькино местожительство отыскалось в полуподвале, в углу неопрятного, обставленного мелкоэтажными каменными строеньями проходного двора. К перекошенной двери сводили покатые щербатые ступеньки. Сапожный колодочник А. Бабкин — было написано на жестянке, прибитой мягким сапожным гвоздиком, — прием заказов из своего матерьяла. Пониже висел бумажный лоскуток с уведомлением о срочной продаже вещей по случаю. Тщательно перенумерованный, перечислялся там весь небогатый Санькин скарб: кухонный стол и ломберный без одной ножки, мясорубка, стуло… Под номером восьмым стояла балалайка, а под девятым приглашение — спросить здесь. Кривой улыбкой преодолевая снисхожденье жалости, Векшин спустился вниз и вошел.
Двери стояли открытые настежь, домотканый половичок смягчил его шаги.
Незастекленное оконце скудно освещало никогда не просыхающие стены. Здесь на полке, в тесных сенцах, стояли пыльные горшки, а самое иристенье внизу завалено было деревянными заготовками, из которых Санька делал свой хлеб. Помещеньице за второю дверью вовсе не годилось бы под жилье, кабы не потрудилась вдоволь заботливая женская рука, — несмотря на это, нужно было привыкать к тяжелому плесневому воздуху, зеленоватым сумеркам, к спертой тишине подвала. Лоскут дешевого, на гвоздиках, тюля закрывал единственное окно, а с потолка свисала клетка, но за все время векшииского пребывания птица в ней не только не чирикнула, даже не двинулась ни разу. Спиною к облезлому, бывалому комоду сидела и шила бесцветная, совсем молодая женщина, ловко пользуясь светом из окна, отраженным грязноватой штукатуркой прилегающего вплотную брандмауэра.
— Привет, привет… — без всякого выражения поздоровался Векшин, — сам дома?
Что-то во взгляде этой тихой, до хрупкости худенькой женщины заставило его сдернуть с себя картуз. — Ой, как вы напугали меня… — растерянно заулыбалась та, хватаясь за сердце, и Векшину эта робкая и еветлая улыбка невольно показалась здесь, среди всякого лома и самодельщины, единственной, пожалуй, ценностью. — Шуры нету дома, он к заказчику пошел… но скоро вернется. Присядьте пока!.. вы, верно, от Ложкиных будете, за товаром?
— Нет, я буду от самого себя, — отвечал Векшин, опускаясь на низевькое подобие табуретки, и полез за папироской.
Женщина тотчас забеспокоилась:
— Только… если вам нетрудно, то… не курите тут, пожалуйста, — нодкупающей скороговоркой попросила она. — У меня легкие не в порядке… так, слетка, а лечиться перед отъездом уж некогда, и окошко у нас наглухо замазано. А то соседняя помойка очень накаливается на солнце, и мы только по вечерам у себя проветриваем, и то через выходвую дверь. Но Шура такой лист фанеры изобрел, так что при махании воздух очень хорошо про-свежаетея…
— Ладно, ладно, не будуг — прервал ее Векшин и спрятал коробку в карман. — Далеко уезжать собираетесь?
Вместо ответа она виновата заметалась, даже щеки зарделись от смущенья, и видно было, что клянет себя за сорвавшуюся с языка тайну.
— Скажите… у вас очень срочное дело к Шуре?.. недельки две подождать не может? — еле осмелилась спросить Санькина жена и вся поникла под леденящим векшинским взором. — А то много работы последнее время. Вот я прикинула сейчас его дела, и у меня вдруг пропала всякая уверенность, вернется ли он до вечера…
Видимо, она принимала посетителя за одного из сподвижников мужа по брошенному ремеслу, вздумавшего пригласить Велосипеда на очередное ночное предприятие. Голос ее дрожал, просил пощады, она стала как-то прозрачней от внезапно налетевшего страха, кашель разочка два колыхнул ей грудь, и Векшин не без основания подумал, что, кабы Санька не подобрал ее в тот вечер с бульвара, так через месяц-другой лежать бы бедной дамочке в морге.
— Нет, я Векшин, Дмитрий Векшин, тот самый… вспомнилось теперь? — с чувством оказанного великодушия успокоил он, раскрывая себя не из бахвальства, а единственно чтобы не боялась его, испытывала к гостю одна лишь благодарное доверие, как к давнему руководящему другу. — Мы боевые друзья с Александром… и славы и горечи, черт возьми, досыта с ним как тины нахлебались! Он у меня чувствительный был, наверно надоел вам рассказами про меня?
В голосе его прозвучали и смущенная гордость за испытанные лишения походной жизни, и снисхожденье к отбившемуся товарищу, так что в дальнейшем можно было рассчитывать и на полное от Векшина прощенье. Он ждал благодарного оживления, подтянул было свои гладкие, дорогие сапоги. Однако векшинское сообщение не вызвало ровно никакого отклика у совсем неискусной на притворство Санькиной жены.
— Векшин, говорите? Не знаю… нет, он как-то ни разу мне не поминал про Векшина. Да его и судить нельзя за это, он последнее время такой рассеянный бывает… — постаралась она смягчить непростительный в глазах гостя, если только не вполне сознательный, промах мужа и еще ниже склонилась над шитьем.
Векшин огляделся, — ни в чем вокруг не содержалось и намека не только на существование Дмитрия Векшина, но хотя бы на совместное прошлое с ним. Будто ничего святого не оставалось у Саньки Бабкина позади, будто метелкой вымел, выскреб и руки тряпкой вытер начисто. Тогда Векшин отложил в сторонку хозяйские ножницы, которые вертел в руке, и как бы между делом отправился взглянуть на семейные фотографии, расставленные в рамочках на комоде или приколотые веером к обоям. Среди них уж непременно должна была находиться одна, фронтовая, где снимались всем эскадроном вместе с видным товарищем, наезжавшим из Москвы. Помнится, месяц спустя тот прислал в часть дюжину оттисков для раздачи наиболее достойным, и с реликвией этой как с паспортом личных заслуг не разлучался Векшин никогда. Неизвестно, куда задевал Санька свою, только нигде ее тут не было, а везде красовалась лишь эта самая худенькая — то в веночке вроде из васильков, то в сообществе барышень и подростков сильно нетрудового облика, а то и вовсе возле дачи с терраской, где подозрительно чистая публика баловалась чем-то среди бела дня в хрустальных бокальчиках, небось — бланманже. Только на одной карточке Санькина жена была снята вместе с мужем, голова к голове, видимо в первый час супружества, еще в свадебной фате. То была вещественная улика — что венчались в церкви, через попа, и, так как в глазах Векшина это означало нечто гораздо худшее, чем просто отступничество — прямую измену, у него почему-то возникло странное, тоскливое, невыносимо чадное, никогда толком не объяснившееся чувство, словно лучшие друзья не только ограбили его или даже обставили в ристании современников, но и достигли этим путем помимо его воли какого-то заключительного для себя благополучия. Лишь бы не видеть улыбки идиотского блаженства на Санькином лице, он стал разглядывать соседние, в особенности крайнюю слева карточку, непоправимо побуревшую, надо думать, от длительного хранения в каком-то сыром тайнике. Добрых полминуты потребовалось на то, чтобы различить на ней длиннолицего насупленного старика с подусниками и в мундире с расшитой грудью.
— Бравый какой… из полиции, видать! — протянул Векшин с сожалением за друга, оступившегося в такую бездну. — Родственник, что ли?
Санькина жена испуганно обернулась:
— Да, это папа мой. У них форма была такая, обязательная, он в сенате работал… я хочу сказать, он одно время… сенатором был.
— И как же, трудная там у них была работа? — смущенный таким открытием, осведомился Векшин, и с этой минуты буквально все раздражало его кругом.
Она замялась:
— Как вам сказать: законы обсуждал. Трудная — если их для себя писать, а для других законы придумывать, на мой взгляд, одна забава приятная!
И опять почему-то не понравилась Векшину фальшиво прозвучавшая у ней резкость в оценке отцовской деятельности.
— Небось и навещает вас, под вечерочек… как-никак тестя палкой не погонишь? — шаг за шагом добирался Векшин до самой глубины Санькина паденья. — Или с соображением старик, воздерживается?
— Нет, Он воздерживается… — школьным голосом начала Санькина жена, потом оборвалась, головой закачала с непривычки к неправде. — Собственно, он даже умер тут как-то… в позапрошлом еще году.
Векшин холодно посмотрел на Санькину жену, явственно распознав неуловимую лжинку в ее признании, по всей вероятности скрытую от Саньки,
— Но от чего же он умер?
— От простуды… — сказала та на глубоком вздохе. На несколько мгновений их глаза встретились, почти спаялись и с болью разошлись, но за это короткое время Санькина жена успела оценить отношение к себе собеседника, его незаурядную волю и, следовательно, характер опасности, грозившей ее благополучию. Впервые вместе с тем ее собственная вина в настолько полном объеме предстала перед нею, что ей оставалось рассчитывать лишь на великодушие этого загадочного Векшина… и сразу в расчете на что-то, с решимостью — словно в полынью бросалась — она горячо и сбивчиво принялась описывать страшному посетителю, какого труда стоило ей заставить мужа порвать с блатом, и как первое время таскались в гости к ним разные там, пока чуточку не поотвыкли, и как сам Шура тяготится прежними знакомствами, и что заказы в последний месяц, слава богу, значительно увеличились, — «все колодки за время голодных лет, сами знаете, на дрова пожгли». И, наконец, излишней и многословной откровенностью стремясь подкупить непримиримого пришельца из прошлого, принялась рассказывать, что едят они с Шурой, на чем экономят, куда отправляются праздничный вечеришко скоротать. Любопытно была видеть, как усердно, хоть и бессознательно, всем существом своим, не только привычками, даже речевым складом старалась она стать поскорее Санькиной половиной.
— Мы с ним как-то по лекциям все больше пристрастились ходить… и дешевле театра обходится, да и пользы не в пример больше. Теперь много разпых лекций читают — про крестовые походы или какие рыбы на дне океана живут. Саня у меня ужасно жадный на эти вещи… да и я с ним: так и замру, чтобы ни крупинки мимо ушей не пролетело. Нас с сестрой в детстве больше взаперти держали, кипяченым воздухом приходилось дышать!.. А то на днях про луну попалось, как она, бедная, вкруг земли-то мотается, никак от нее оторваться не может. Ей, наверно, и хотелось бы порхнуть к солнышку… а не может!
Векшин рассеянно внимал ее жалким уловкам оправдаться в чем-то, поглядывал, как бегали по шитву ее тонкие, прозрачные, не наши пальцы, хотя она ими и белье стирала мужу, и полы мыла, и все там прочее… Он даже соглашался, что, в общем, это были неплохие тужи, тихие и добрые, но тем именно бесконечно опасные, что в сладчайший ил, по-русалочьи, затягивали пригодного для великих походов бойца. Строй его мыслей в достаточной мере показывал, что после тюремной спячки Дмитрий Векюшин разгуливался понемножку и, постепенно согреваясь на людях, возвращал себе утраченную было во хмелю способность суждения о добре и зле.
…Санька вернулся через час, и тотчас все ожило, сильней забурлило в кастрюльке на керосинке, а закоченелая птица его принялась за свою коноплю, — из клетки развеселая долетела шелуха. Он показался Векпшну поопрятнее, чем в прошлую встречу, усы под влиянием неограниченного счастья разрослись еще пышней, а пестрый, при веснушках, загар придавал его и без того смешному лицу забавную деревенскую простоватость. Выглядел теперь Саяька заправским мастеровым в своих стоптанных штиблетах и кургузой куртчонке ровно с чужого плеча, с поразившими Векшина черными, в порезах и клею руками, запотевший с дороги, пятернею чесанный, а в конце концов все тот же незабвенный Санька Бабкин, славный товарищ недавних лет.
— Хозяин! — воскликнул он сперва отстраняясь от друга, как от видения, но потерялся, раскаялся под прямым векшинским взором и лишь руками развел на убогий уют своего каменного закутка. — Хозяин… — еле слышно повторил он и заплакал от нежной радости о векшинском приходе на его новоселье.
Тому было немножко и стеснительно наблюдать чересчур сильное душевное волнение товарища, ио вместе с тем неудобство это было какое-то приятное. Тем более сумрачно оглянулся он на Санькину жену, которая сзади подавала мужу всякие суматошные злаки и, по всей видимости, собиралась отнять у Векшина эти лично ему принадлежавшие слезы.
— Ладно, здравствуй, Велосипед, — твердо сказал он, во-первых, чтобы уравновесить нестерпимее мещанское благолепие и показать, вочвторых, что и в беде не намерен выпускать дружка из объятий своего одностороннего приятельетва. — Да уймись же ты, чудище гороховое… эх, а еще колодочник сапожный!
Так поталкивал он Саньку в плечо, и тому пора бы перестать, а он все всхлипывал, с бегающими глазами помахивал принесенным узелком, возможно, в намерении выиграть время, сообразить обстановку, понять путаную мимику жены. Подмеченная переглядка несколько поохладила векшинское расположение к этому долговязому парню, который, лишь ненадолго оставшись без присмотра и указаний, успел наделать столько почти непоправимых промахов.
— Птица-то у тебя клест, что ли? — поинтересовался Векшин.
— Поползень… — отвечал Санька, а Векшин обратил внимание на то, как несообразно быстро высохли его слезы. — Это я намедни с получки растратился… обожаю, чтобы шум и сор завсегда в дому были. Знаешь, шум и сор самое первое дело, когда жизнь! Ты, Ксения, ступай пока отсюда, — строго велел он жене, — я кликну, как понадобишься!
Бросив на мужа взгляд отчаянья, Санькина жена двинулась к дверям, но он окликнул ее уже на пороге. Они пошептались, даже не без мелкой ссоры, кажется, после чего женщина ушла совсем, забрав с комода медную мелочь.
— Сейчас она нам с тобою доставит провиант и поднесет по чарочке, а ты окажи ей честь, не брыкайся, — стал усиленно просить Санька и все подмигивал, хотя Векшин и не собирался отказываться. — Она тебя страсть как уважает… Да ты садись, пристраивайся, хозяин… аи уж насиделся? — пошутил он про тюрьму.
— Нет, я все же присяду, — недобро усмехнулся Векшин, садясь прочно и надолго. — Ну, как ты тут?.. процветаешь, замечаю.
— Живу по маленькой, не жалуюсь, впустую не работаю. Гляди, весь я тут и потроха мои! Да вот с Ксенькой не везет, прихварывает…
— Постой, разве ее Ксенькой зовут? — чему-то удивился Векшин. — А почему же мне казалось, будто Катька…
— Ксенькой Аркадьевной… — тихо поправил Санька. — Рановато здоровьишком поизносилась, но только ты не подумай чего дурного, — и сделал большие глаза, — я ее почти в самый тот момент из огня выхватил. И чудно, так мне это дело понравилось, хозяин, что сам я ее, собственными своими руками из такого горя вызволил, что… ни с какою сластью не сравнить. А то две войны подряд сидю в седле да шайкой направо-налево полосую, а тут как-то…
— Соображать надо, о чем треплешься, — оборвал его Векшин. — Слышно, уезжать собираешься?
— Уж набрехала? А иначе не отобьешься от них, от друзьишек. Придет незваный, водки требует, с сапогами в душу лезет, а сапоги со шпорами! — Разволновавшись, Санька придвинулся с табуреткой и схватил дорогого гостя за руки. — Вот мы с Ксенькой и сшептались: махнем-ка давай в самую малую, какая найдется, городишечку о двух колоколенках… чтоб птички в деревьях журчали и чтоб печали нашей ежечасной, все об одном и том же, не было. Выйдешь вечерком на крылечко, а тишина тебе и от хлопотных мыслей полный спокой. Доктор толкует, что сразу тогда и с грудью полегчает у Ксеньки моей… — Он закрыл глаза, и похоже стало, будто песню сочиняет колодочник про то, что так и не далось ему в жизни. — Я люблю, знаешь, когда небо в отливах, ровно раковина, и облачишки лоскутками дремлют, и коростель с шумком колынется. А тут лунишка из оврага выползает… и ночь, ночь, на тыщу верст ночь кругом, как сметана: ночь! А главное, никто в тебя пальцем не постучится, ничего постороннего в тебя не заронит. Нет в природе дряни, хозяин, вся от человека дрянь. — Из осторожности он приоткрыл сперва лишь один глаз на гостя. — Чудно, бывшие воры про птичек разговор завели…
— Я и теперь вор, — резко сказал Векшин, смахнув со своих рук Санькины. — Самого меня в эту тину и плесень никогда не тянуло, да и тебе, Велосипед, не советую.
Санька боязливо оглянулся на дверь, — не столько советом задетый, как самим обращеньем.
— Ты меня так не зови больше, хозяин, а то… рассержусь. Ксеня не любит, как припадочная делается тогда… Ладно, и сам не буду, а только… разве это плесень, хозяин, птица-то? И опять повторю: вот уж сколько ты мной командуешь, то есть, как я понимаю, к самолучшему ведешь, а ведь и не подразумеваешь поди, какой я птишник у тебя. И даже не ем ее никакую, вот как я птицу люблю! Не могу, точно самого себя ем… — со смешком извиненья вырвалось у него, и Векшин невольно улыбнулся такому шальному у человека пристрастью. — А ведь на фронте ел, забвенье находило… все забывал, самое имя свое забывал. Слыхал ты, хозяин, как скворец иволгу дразнит? Ты послушай только! — И, вытянув губы, он артистически изобразил и кошачьи взвизги птицы, и нежное её задушевное тюрлюлюканье. — Я тут попка одного нашкой подкармливаю, на птичьем рынке подобрал… бывшего, не бойся! Весь пропился, крест нагрудный пропил, за двугривенный на икону плюет!.. а тварь эту летучую обожает, только за птиц в жизни и держится. Разговоримся порой, и кажется мне, что расселись они там по кусточкам и ждут меня, ждут. Да ты вроде задремал у меня, хозяин… как по-твоему, ждут еще меня птицы? — в крайнем воодушевлении вскричал он, покачав векшинское колено.
Утром, перед службой, Петр Горбидоныч забежал к ней справиться, настолько ли оскорбительной выглядела вчерашняя фирсовская выходка: требовалось удостовериться, дружно ли у них там ночь прошла. Как ни юлил, Зина Васильевна к себе его не впустила, а сама вышла к нему в коридор. Она вполголоса присоветовала Петру Горбидонычу не слишком-то во вчерашний случай вникать, поскольку писатели сплошь нервные, и биографии ихние почитать, до такой степени поведением беспокойные, что лучше с ихним братом и ие связываться. Чикилев и сам достаточно был осведомлен, что русский сочинитель — народ аховый, а которому и посчастливится петли да плахи избегнуть, своего лично либо соперницкого пистолета, так уж непременно от запоя норовит помереть, да еще с приложением чахотки. И если Петр Горбидоныч до сих пор не вносил законопроекта, чтобы заблаговременно эту публику по сумасшедшим домам распределять, то только из соображения, что тогда через самый короткий промежуток останутся в России одни читатели.
Приведенные резоны не доставили Петру Горбидонычу желательного успокоения. Конечно, никакая пощечина, даже с повреждением кожной поверхности, чего, к слову, не было, не есть еще увечье, лишающее средств к добыче пропитания. Вызывать Фирсова на дуэль Петр Горбидоныч не желал единственно из опасения доставить огорченье начальству, тем более что за битую наружность со службы не выключают. Все это отнюдь не означало отказа от лютой мести; следовало для виду как бы примириться сперва, убавившись до микробьей незримости, усыпить ликующего врага, а самому тем временем исподтишка и любыми средствами добиваться всемерного возвышения и, однажды заполнив своей особой свод небесный, нависнуть негаданно в какую-нибудь блаженнейшую для обидчика минуту да, погрузив ему во внутренность руку по самое плечо, причинить там надлежащей силы боль. Месть должна была начинаться сразу по выходе фирсовской повести в свет, и несомненная выгода отсрочки заключалась в возможности приложить к доносу перечень наиболее вопиющих в книге мест вольнодумства, политической клеветы, половой распущенности — пока, а там, глядишь, и еще что-нибудь годненькое да гаденькое набежит. К тому времени неплохо было бы сотенку читательских подписей подсобрать, понеразборчивей, от сослуживцев либо по местожительству, хотя, конечно, от области в целом либо от всей центрально-черноземной полосы было бы еще куда внушительней, чтобы сразу в хлорную известку его, писучего подлеца!.. Так, весь дрожа и замирая от ненависти, Петр Горбидоныч становился на вахту в большую литературную подворотню, где уже толпились с чернильными приборами старые, самого пестрого происхождения фирсовские дружки.
Прибрав комнату в то утро и оставив завтрак на столе, Зина Васильевна отправилась на рынок задолго до векшинского пробужденья. Проснувшись и открыв глаза, Векшин осмотрелся, не отрываясь от подушки; ровно ничего не хотелось ему, и потом свинец болезненно катался в голове. Но погода была прекрасна, солнечный свет и дождик на рассвете досиня промыли небо и навели веселый блеск на клочок природы под окном. Было еще не жарко, солнце стояло смирно, как привязанное, и так благоухали внизу тополя, что Векшин невольно расширил ноздри.
Ленивое мяуканье заставило его приподняться на локте. В косом солнечном ромбе на полу Клавдя возилась со старой кошкой, пытаясь укрепить у нее на хвосте алую ленточку от вчерашних конфет.
— Что, не ладится твое дело? — пошутил Векшин девочке, разливавшей своим платьицем алый радостный отсвет.
— Бантик склизкий… — общительно отвечала маленькая; в ту же минуту кошка юркнула в дверь вместе со своим украшением, и Клавдя не побежала следом, а наблюдала, чуть скосив глаза, как Векшин натаскивает на ногу тесный сапог. — А я знаю, кто ты, — сказала она наконец.
— Кто же я? — приподнял Векшин голову.
— Ты, Митька, вор, — очень внятно произнесла девочка, — Ты теперь будешь мамин муж. Она тебе кровать купила, в сарае стоит, а дядя Матвей на ящиках спал. Мама добрая, она у меня толстая. Ты ее не бей, ладно? Прошлый папа посуду колотил и все ругался… — невинным голоском она произнесла мерзкое слово, чуть усилив его детским искаженьем. — Только он недолго папа был… А ты сам больше чего воруешь, деньги или чего?.. ты игрушки тоже уворовываешь?
— Ладно, ступай куда-нибудь… или займись своим делом, девочка, — безразлично сказал Векшин, вставая.
Он увидел приготовленный ему на комоде, заметно побывавший в употреблении бритвенный прибор и сперва потянулся к нему рукою, но, кажется, по дороге забыл свое намеренье. В необъяснимом раздумий он примерил на голову чужой парусиновый картуз с гвоздя и постоял перед зеркалом, стараясь опознать себя в черном, жеваном господине с лакейскими бачками по ту сторону пятнистого стекла. Поношенные, тоже чужие мужские шлепанцы выглядывали из-под постели, — оно как бы обступало его. Вполне исправное гнездо предлагалось ему судьбою, настолько обжитое, что можно было вложить себя в готовые, на простыне, вмятины от предыдущего мужа… Когда вернувшаяся Зина Васильевна внесла в комнату кофейник, она еще застала Векшина в том же поразительно подлого покроя картузе. Векшин почти не отвечал на ее угодливые многословные обращенья. Никогда еще он не испытывал к Зинке такой отчужденности, если не враждебности; она вязала ему руки, эта клейкая ее ласковость. Пить и есть не стал, а, не снимая картуза и раздумчиво, словно сомневался в необходимости выходить из дому, взялся за скобу двери.
— Хоть покушал бы на дорогу! — еле слышно сказала Зина Васильевна, но тот промолчал. — Тебе деньжонок на табачок не нужно, Митя? — еще спросила она, и тот отвечал таким же шелестом, что у него полпачки папирос в запасе.
…Векшин пропадал весь день. Сперва он отправился к Саньке, который, по дошедшим в тюрьму сведениям, поселился на противоположной окраине города. Санькино местожительство отыскалось в полуподвале, в углу неопрятного, обставленного мелкоэтажными каменными строеньями проходного двора. К перекошенной двери сводили покатые щербатые ступеньки. Сапожный колодочник А. Бабкин — было написано на жестянке, прибитой мягким сапожным гвоздиком, — прием заказов из своего матерьяла. Пониже висел бумажный лоскуток с уведомлением о срочной продаже вещей по случаю. Тщательно перенумерованный, перечислялся там весь небогатый Санькин скарб: кухонный стол и ломберный без одной ножки, мясорубка, стуло… Под номером восьмым стояла балалайка, а под девятым приглашение — спросить здесь. Кривой улыбкой преодолевая снисхожденье жалости, Векшин спустился вниз и вошел.
Двери стояли открытые настежь, домотканый половичок смягчил его шаги.
Незастекленное оконце скудно освещало никогда не просыхающие стены. Здесь на полке, в тесных сенцах, стояли пыльные горшки, а самое иристенье внизу завалено было деревянными заготовками, из которых Санька делал свой хлеб. Помещеньице за второю дверью вовсе не годилось бы под жилье, кабы не потрудилась вдоволь заботливая женская рука, — несмотря на это, нужно было привыкать к тяжелому плесневому воздуху, зеленоватым сумеркам, к спертой тишине подвала. Лоскут дешевого, на гвоздиках, тюля закрывал единственное окно, а с потолка свисала клетка, но за все время векшииского пребывания птица в ней не только не чирикнула, даже не двинулась ни разу. Спиною к облезлому, бывалому комоду сидела и шила бесцветная, совсем молодая женщина, ловко пользуясь светом из окна, отраженным грязноватой штукатуркой прилегающего вплотную брандмауэра.
— Привет, привет… — без всякого выражения поздоровался Векшин, — сам дома?
Что-то во взгляде этой тихой, до хрупкости худенькой женщины заставило его сдернуть с себя картуз. — Ой, как вы напугали меня… — растерянно заулыбалась та, хватаясь за сердце, и Векшину эта робкая и еветлая улыбка невольно показалась здесь, среди всякого лома и самодельщины, единственной, пожалуй, ценностью. — Шуры нету дома, он к заказчику пошел… но скоро вернется. Присядьте пока!.. вы, верно, от Ложкиных будете, за товаром?
— Нет, я буду от самого себя, — отвечал Векшин, опускаясь на низевькое подобие табуретки, и полез за папироской.
Женщина тотчас забеспокоилась:
— Только… если вам нетрудно, то… не курите тут, пожалуйста, — нодкупающей скороговоркой попросила она. — У меня легкие не в порядке… так, слетка, а лечиться перед отъездом уж некогда, и окошко у нас наглухо замазано. А то соседняя помойка очень накаливается на солнце, и мы только по вечерам у себя проветриваем, и то через выходвую дверь. Но Шура такой лист фанеры изобрел, так что при махании воздух очень хорошо про-свежаетея…
— Ладно, ладно, не будуг — прервал ее Векшин и спрятал коробку в карман. — Далеко уезжать собираетесь?
Вместо ответа она виновата заметалась, даже щеки зарделись от смущенья, и видно было, что клянет себя за сорвавшуюся с языка тайну.
— Скажите… у вас очень срочное дело к Шуре?.. недельки две подождать не может? — еле осмелилась спросить Санькина жена и вся поникла под леденящим векшинским взором. — А то много работы последнее время. Вот я прикинула сейчас его дела, и у меня вдруг пропала всякая уверенность, вернется ли он до вечера…
Видимо, она принимала посетителя за одного из сподвижников мужа по брошенному ремеслу, вздумавшего пригласить Велосипеда на очередное ночное предприятие. Голос ее дрожал, просил пощады, она стала как-то прозрачней от внезапно налетевшего страха, кашель разочка два колыхнул ей грудь, и Векшин не без основания подумал, что, кабы Санька не подобрал ее в тот вечер с бульвара, так через месяц-другой лежать бы бедной дамочке в морге.
— Нет, я Векшин, Дмитрий Векшин, тот самый… вспомнилось теперь? — с чувством оказанного великодушия успокоил он, раскрывая себя не из бахвальства, а единственно чтобы не боялась его, испытывала к гостю одна лишь благодарное доверие, как к давнему руководящему другу. — Мы боевые друзья с Александром… и славы и горечи, черт возьми, досыта с ним как тины нахлебались! Он у меня чувствительный был, наверно надоел вам рассказами про меня?
В голосе его прозвучали и смущенная гордость за испытанные лишения походной жизни, и снисхожденье к отбившемуся товарищу, так что в дальнейшем можно было рассчитывать и на полное от Векшина прощенье. Он ждал благодарного оживления, подтянул было свои гладкие, дорогие сапоги. Однако векшинское сообщение не вызвало ровно никакого отклика у совсем неискусной на притворство Санькиной жены.
— Векшин, говорите? Не знаю… нет, он как-то ни разу мне не поминал про Векшина. Да его и судить нельзя за это, он последнее время такой рассеянный бывает… — постаралась она смягчить непростительный в глазах гостя, если только не вполне сознательный, промах мужа и еще ниже склонилась над шитьем.
Векшин огляделся, — ни в чем вокруг не содержалось и намека не только на существование Дмитрия Векшина, но хотя бы на совместное прошлое с ним. Будто ничего святого не оставалось у Саньки Бабкина позади, будто метелкой вымел, выскреб и руки тряпкой вытер начисто. Тогда Векшин отложил в сторонку хозяйские ножницы, которые вертел в руке, и как бы между делом отправился взглянуть на семейные фотографии, расставленные в рамочках на комоде или приколотые веером к обоям. Среди них уж непременно должна была находиться одна, фронтовая, где снимались всем эскадроном вместе с видным товарищем, наезжавшим из Москвы. Помнится, месяц спустя тот прислал в часть дюжину оттисков для раздачи наиболее достойным, и с реликвией этой как с паспортом личных заслуг не разлучался Векшин никогда. Неизвестно, куда задевал Санька свою, только нигде ее тут не было, а везде красовалась лишь эта самая худенькая — то в веночке вроде из васильков, то в сообществе барышень и подростков сильно нетрудового облика, а то и вовсе возле дачи с терраской, где подозрительно чистая публика баловалась чем-то среди бела дня в хрустальных бокальчиках, небось — бланманже. Только на одной карточке Санькина жена была снята вместе с мужем, голова к голове, видимо в первый час супружества, еще в свадебной фате. То была вещественная улика — что венчались в церкви, через попа, и, так как в глазах Векшина это означало нечто гораздо худшее, чем просто отступничество — прямую измену, у него почему-то возникло странное, тоскливое, невыносимо чадное, никогда толком не объяснившееся чувство, словно лучшие друзья не только ограбили его или даже обставили в ристании современников, но и достигли этим путем помимо его воли какого-то заключительного для себя благополучия. Лишь бы не видеть улыбки идиотского блаженства на Санькином лице, он стал разглядывать соседние, в особенности крайнюю слева карточку, непоправимо побуревшую, надо думать, от длительного хранения в каком-то сыром тайнике. Добрых полминуты потребовалось на то, чтобы различить на ней длиннолицего насупленного старика с подусниками и в мундире с расшитой грудью.
— Бравый какой… из полиции, видать! — протянул Векшин с сожалением за друга, оступившегося в такую бездну. — Родственник, что ли?
Санькина жена испуганно обернулась:
— Да, это папа мой. У них форма была такая, обязательная, он в сенате работал… я хочу сказать, он одно время… сенатором был.
— И как же, трудная там у них была работа? — смущенный таким открытием, осведомился Векшин, и с этой минуты буквально все раздражало его кругом.
Она замялась:
— Как вам сказать: законы обсуждал. Трудная — если их для себя писать, а для других законы придумывать, на мой взгляд, одна забава приятная!
И опять почему-то не понравилась Векшину фальшиво прозвучавшая у ней резкость в оценке отцовской деятельности.
— Небось и навещает вас, под вечерочек… как-никак тестя палкой не погонишь? — шаг за шагом добирался Векшин до самой глубины Санькина паденья. — Или с соображением старик, воздерживается?
— Нет, Он воздерживается… — школьным голосом начала Санькина жена, потом оборвалась, головой закачала с непривычки к неправде. — Собственно, он даже умер тут как-то… в позапрошлом еще году.
Векшин холодно посмотрел на Санькину жену, явственно распознав неуловимую лжинку в ее признании, по всей вероятности скрытую от Саньки,
— Но от чего же он умер?
— От простуды… — сказала та на глубоком вздохе. На несколько мгновений их глаза встретились, почти спаялись и с болью разошлись, но за это короткое время Санькина жена успела оценить отношение к себе собеседника, его незаурядную волю и, следовательно, характер опасности, грозившей ее благополучию. Впервые вместе с тем ее собственная вина в настолько полном объеме предстала перед нею, что ей оставалось рассчитывать лишь на великодушие этого загадочного Векшина… и сразу в расчете на что-то, с решимостью — словно в полынью бросалась — она горячо и сбивчиво принялась описывать страшному посетителю, какого труда стоило ей заставить мужа порвать с блатом, и как первое время таскались в гости к ним разные там, пока чуточку не поотвыкли, и как сам Шура тяготится прежними знакомствами, и что заказы в последний месяц, слава богу, значительно увеличились, — «все колодки за время голодных лет, сами знаете, на дрова пожгли». И, наконец, излишней и многословной откровенностью стремясь подкупить непримиримого пришельца из прошлого, принялась рассказывать, что едят они с Шурой, на чем экономят, куда отправляются праздничный вечеришко скоротать. Любопытно была видеть, как усердно, хоть и бессознательно, всем существом своим, не только привычками, даже речевым складом старалась она стать поскорее Санькиной половиной.
— Мы с ним как-то по лекциям все больше пристрастились ходить… и дешевле театра обходится, да и пользы не в пример больше. Теперь много разпых лекций читают — про крестовые походы или какие рыбы на дне океана живут. Саня у меня ужасно жадный на эти вещи… да и я с ним: так и замру, чтобы ни крупинки мимо ушей не пролетело. Нас с сестрой в детстве больше взаперти держали, кипяченым воздухом приходилось дышать!.. А то на днях про луну попалось, как она, бедная, вкруг земли-то мотается, никак от нее оторваться не может. Ей, наверно, и хотелось бы порхнуть к солнышку… а не может!
Векшин рассеянно внимал ее жалким уловкам оправдаться в чем-то, поглядывал, как бегали по шитву ее тонкие, прозрачные, не наши пальцы, хотя она ими и белье стирала мужу, и полы мыла, и все там прочее… Он даже соглашался, что, в общем, это были неплохие тужи, тихие и добрые, но тем именно бесконечно опасные, что в сладчайший ил, по-русалочьи, затягивали пригодного для великих походов бойца. Строй его мыслей в достаточной мере показывал, что после тюремной спячки Дмитрий Векюшин разгуливался понемножку и, постепенно согреваясь на людях, возвращал себе утраченную было во хмелю способность суждения о добре и зле.
…Санька вернулся через час, и тотчас все ожило, сильней забурлило в кастрюльке на керосинке, а закоченелая птица его принялась за свою коноплю, — из клетки развеселая долетела шелуха. Он показался Векпшну поопрятнее, чем в прошлую встречу, усы под влиянием неограниченного счастья разрослись еще пышней, а пестрый, при веснушках, загар придавал его и без того смешному лицу забавную деревенскую простоватость. Выглядел теперь Саяька заправским мастеровым в своих стоптанных штиблетах и кургузой куртчонке ровно с чужого плеча, с поразившими Векшина черными, в порезах и клею руками, запотевший с дороги, пятернею чесанный, а в конце концов все тот же незабвенный Санька Бабкин, славный товарищ недавних лет.
— Хозяин! — воскликнул он сперва отстраняясь от друга, как от видения, но потерялся, раскаялся под прямым векшинским взором и лишь руками развел на убогий уют своего каменного закутка. — Хозяин… — еле слышно повторил он и заплакал от нежной радости о векшинском приходе на его новоселье.
Тому было немножко и стеснительно наблюдать чересчур сильное душевное волнение товарища, ио вместе с тем неудобство это было какое-то приятное. Тем более сумрачно оглянулся он на Санькину жену, которая сзади подавала мужу всякие суматошные злаки и, по всей видимости, собиралась отнять у Векшина эти лично ему принадлежавшие слезы.
— Ладно, здравствуй, Велосипед, — твердо сказал он, во-первых, чтобы уравновесить нестерпимее мещанское благолепие и показать, вочвторых, что и в беде не намерен выпускать дружка из объятий своего одностороннего приятельетва. — Да уймись же ты, чудище гороховое… эх, а еще колодочник сапожный!
Так поталкивал он Саньку в плечо, и тому пора бы перестать, а он все всхлипывал, с бегающими глазами помахивал принесенным узелком, возможно, в намерении выиграть время, сообразить обстановку, понять путаную мимику жены. Подмеченная переглядка несколько поохладила векшинское расположение к этому долговязому парню, который, лишь ненадолго оставшись без присмотра и указаний, успел наделать столько почти непоправимых промахов.
— Птица-то у тебя клест, что ли? — поинтересовался Векшин.
— Поползень… — отвечал Санька, а Векшин обратил внимание на то, как несообразно быстро высохли его слезы. — Это я намедни с получки растратился… обожаю, чтобы шум и сор завсегда в дому были. Знаешь, шум и сор самое первое дело, когда жизнь! Ты, Ксения, ступай пока отсюда, — строго велел он жене, — я кликну, как понадобишься!
Бросив на мужа взгляд отчаянья, Санькина жена двинулась к дверям, но он окликнул ее уже на пороге. Они пошептались, даже не без мелкой ссоры, кажется, после чего женщина ушла совсем, забрав с комода медную мелочь.
— Сейчас она нам с тобою доставит провиант и поднесет по чарочке, а ты окажи ей честь, не брыкайся, — стал усиленно просить Санька и все подмигивал, хотя Векшин и не собирался отказываться. — Она тебя страсть как уважает… Да ты садись, пристраивайся, хозяин… аи уж насиделся? — пошутил он про тюрьму.
— Нет, я все же присяду, — недобро усмехнулся Векшин, садясь прочно и надолго. — Ну, как ты тут?.. процветаешь, замечаю.
— Живу по маленькой, не жалуюсь, впустую не работаю. Гляди, весь я тут и потроха мои! Да вот с Ксенькой не везет, прихварывает…
— Постой, разве ее Ксенькой зовут? — чему-то удивился Векшин. — А почему же мне казалось, будто Катька…
— Ксенькой Аркадьевной… — тихо поправил Санька. — Рановато здоровьишком поизносилась, но только ты не подумай чего дурного, — и сделал большие глаза, — я ее почти в самый тот момент из огня выхватил. И чудно, так мне это дело понравилось, хозяин, что сам я ее, собственными своими руками из такого горя вызволил, что… ни с какою сластью не сравнить. А то две войны подряд сидю в седле да шайкой направо-налево полосую, а тут как-то…
— Соображать надо, о чем треплешься, — оборвал его Векшин. — Слышно, уезжать собираешься?
— Уж набрехала? А иначе не отобьешься от них, от друзьишек. Придет незваный, водки требует, с сапогами в душу лезет, а сапоги со шпорами! — Разволновавшись, Санька придвинулся с табуреткой и схватил дорогого гостя за руки. — Вот мы с Ксенькой и сшептались: махнем-ка давай в самую малую, какая найдется, городишечку о двух колоколенках… чтоб птички в деревьях журчали и чтоб печали нашей ежечасной, все об одном и том же, не было. Выйдешь вечерком на крылечко, а тишина тебе и от хлопотных мыслей полный спокой. Доктор толкует, что сразу тогда и с грудью полегчает у Ксеньки моей… — Он закрыл глаза, и похоже стало, будто песню сочиняет колодочник про то, что так и не далось ему в жизни. — Я люблю, знаешь, когда небо в отливах, ровно раковина, и облачишки лоскутками дремлют, и коростель с шумком колынется. А тут лунишка из оврага выползает… и ночь, ночь, на тыщу верст ночь кругом, как сметана: ночь! А главное, никто в тебя пальцем не постучится, ничего постороннего в тебя не заронит. Нет в природе дряни, хозяин, вся от человека дрянь. — Из осторожности он приоткрыл сперва лишь один глаз на гостя. — Чудно, бывшие воры про птичек разговор завели…
— Я и теперь вор, — резко сказал Векшин, смахнув со своих рук Санькины. — Самого меня в эту тину и плесень никогда не тянуло, да и тебе, Велосипед, не советую.
Санька боязливо оглянулся на дверь, — не столько советом задетый, как самим обращеньем.
— Ты меня так не зови больше, хозяин, а то… рассержусь. Ксеня не любит, как припадочная делается тогда… Ладно, и сам не буду, а только… разве это плесень, хозяин, птица-то? И опять повторю: вот уж сколько ты мной командуешь, то есть, как я понимаю, к самолучшему ведешь, а ведь и не подразумеваешь поди, какой я птишник у тебя. И даже не ем ее никакую, вот как я птицу люблю! Не могу, точно самого себя ем… — со смешком извиненья вырвалось у него, и Векшин невольно улыбнулся такому шальному у человека пристрастью. — А ведь на фронте ел, забвенье находило… все забывал, самое имя свое забывал. Слыхал ты, хозяин, как скворец иволгу дразнит? Ты послушай только! — И, вытянув губы, он артистически изобразил и кошачьи взвизги птицы, и нежное её задушевное тюрлюлюканье. — Я тут попка одного нашкой подкармливаю, на птичьем рынке подобрал… бывшего, не бойся! Весь пропился, крест нагрудный пропил, за двугривенный на икону плюет!.. а тварь эту летучую обожает, только за птиц в жизни и держится. Разговоримся порой, и кажется мне, что расселись они там по кусточкам и ждут меня, ждут. Да ты вроде задремал у меня, хозяин… как по-твоему, ждут еще меня птицы? — в крайнем воодушевлении вскричал он, покачав векшинское колено.