Страница:
На другой день поутру Педрильо явился в нашу гостиницу.
— Господа, — сказал он, — если я вчера не объяснил вам, какими средствами располагаю, чтоб услужить капитану Чинчилья, то это потому, что мы были в месте, не подходящем для таких сообщений. Кроме того, мне хотелось до разговора с вами самому нащупать почву. Знайте же, что я — доверенный лакей сеньора дона Родриго Кальдерона,
134первого секретаря герцога Лермы. Мой господин — великий ловец перед господом и ужинает почти каждый вечер у одной арагонской пташки, для которой завел клетку в дворцовом квартале. Это — прехорошенькая девица, родом из Альбарасина; она очень неглупа и отлично поет, а потому по заслугам зовется доньей Сиреной. Мне приходится носить ей каждое утро записочки, так что я сейчас иду от нее. Я предложил ей выдать сеньора дона Анибала за своего дядю и с помощью этой уловки заставить дона Родриго оказать ему свое покровительство. Она согласна взяться за это дело. Не говоря о маленькой награде, которую она чает получить, ей лестно прослыть за племянницу достойного идальго.
Сеньор Чинчилья поморщился от такого предложения. Он с отвращением отказался стать соучастником этого плутовства, а тем более допустить, чтоб какая-то авантюристка опозорила его, сказавшись ему родственницей. Он не только обижался за самого себя, но усматривал в этом, задним числом, также бесчестье для своих предков. Такая щепетильность показалась Педрильо неуместной, и он, возмутившись, воскликнул:
— Смеетесь вы, что ли? Что это за рассуждение? Все вы таковы, захудалые дворянчики! У вас смехотворная спесь! Сеньор кавальеро, — продолжал он, — обращаясь ко мне, — вас не поражает такая совестливость? Клянусь богом, при дворе люди не столь разборчивы. Они не упустят счастья, под какой бы гнусной оболочкой оно им ни подвернулось.
Я одобрил доводы Педрильо, и мы вдвоем так напустились на капитана, что заставили его против воли превратиться в дядюшку Сирены. Одержав эту победу над его гордостью, — что далось нам отнюдь не легко, — мы принялись втроем составлять для министра новую челобитную, каковая подверглась просмотру, дополнениям и исправлениям. Затем я переписал ее начисто, а Педрильо отправился с ней к арагонке, которая в тот же вечер вручила ее сеньору дону Родриго и так настоятельно просила за дона Анибала, что секретарь, поверивший в ее родство с капитаном, обещал оказать свое содействие.
Спустя несколько дней мы увидали результат этой военной хитрости. Педрильо снова пожаловал в нашу гостиницу и на этот раз с торжествующим видом.
— Добрые вести, капитан! — сказал он Чинчилье. — Король собирается раздавать командорства,
135бенефиции и пенсии. Вы также не будете забыты, о чем мне велено вам передать. Одновременно я получил распоряжение узнать, какой подарок вы собираетесь сделать Сирене. Что касается меня, то мне ничего не нужно: удовольствие улучшить судьбу своего бывшего барина мне милее всего золота на свете. Но наша альбарасинская нимфа не так бескорыстна: она рассуждает несколько по-жидовски, когда надо помочь ближнему. Есть за ней такой грешок: с родного отца деньги возьмет, не то что с подставного дяди.
— Пусть скажет, сколько она хочет, — отвечал дон Анибал. — Если она согласится ежегодно получать треть моей пенсии, то я обещаю ее выплачивать. Полагаю, что моего обещания было бы достаточно, даже если б речь шла о всех доходах его католического величества.
— Я бы, конечно, положился на ваше слово, — возразил Меркурий дона Родриго, — ибо знаю, что оно вернее верного. Но вы имеете дело с маленькой бестией, которая от природы весьма недоверчива. Она, пожалуй, предпочтет, чтоб вы дали ей сразу вперед две трети наличными деньгами.
— А откуда мне их взять, черт подери? — резко прервал его офицер. — Что я, королевский казначей, по ее мнению? Разве вы не объяснили ей моего положения?
— Простите, — возразил Педрильо, — ей отлично известно, что вы бедны, как Иов; она не может этого не знать после того, что я ей сказал. Но вы напрасно тревожитесь, ибо нет человека изворотливее меня. Я знаю одного старого аудитора; этот мошенник охотно ссужает деньги из десяти за сто. Вы переуступите ему нотариальным порядком вашу пенсию за первый год в той сумме, получение коей подтвердите, и эта сумма, действительно, будет вам выплачена за вычетом процентов вперед. Что касается обеспечения, то заимодавец удовлетворится вашим замком Чинчилья в его теперешнем виде; на этот счет у вас не будет никаких пререканий.
Капитан объявил, что примет эти условия, если ему посчастливится не быть обойденным при раздаче милостей, назначенной на послезавтра. Все сошло благополучно: ему определили пенсию в триста пистолей из доходов одного командорства. По получении этого известия он выдал все гарантии, которые от него требовали, и, уладив свои делишки, возвратился в Новую Кастилию с несколькими оставшимися у него пистолями.
Язавел себе привычку заглядывать всякое утро во дворец, где проводил по два и по три часа, наблюдая, как входили и выходили гранды, являвшиеся туда без той помпы, которая окружает их в других местах.
Как-то раз я спесиво прохаживался по покоям, представляя собой, подобно многим другим, довольно глупую фигуру, и вдруг увидал Фабрисио, с которым расстался в Вальядолиде, когда он находился в услужении у смотрителя богадельни. Особенно удивило меня то, что он запросто беседовал с герцогом Медина Сидония и с маркизом де Сен-Круа, причем оба эти сеньора, казалось, внимали ему с удовольствием. К тому же он был одет не хуже любого знатного кавалера.
«Не померещилось ли мне? — подумал я. — Действительно ли это сын цирюльника Нуньеса? Или это какой-нибудь молодой придворный, похожий на него?»
Но я недолго пребывал в недоумении. Сеньоры удалились, и я подошел к Фабрисио. Он сразу же узнал меня, взял за руки и, протискавшись сквозь толпу, вывел из апартаментов.
— Очень рад тебя видеть, милейший Жиль Блас! — сказал он, обнимая меня.
— Что ты делаешь в Мадриде? Служишь ли еще у господ или занимаешь какую-нибудь придворную должность? Как твои дела? Расскажи мне все, что случилось с тобой после твоего внезапного исчезновения из Вальядолида.
— Ты задаешь мне сразу слишком много вопросов, — отвечал я. — К тому же это совсем неподходящее место, чтоб рассказывать о своих похождениях.
— Ты прав, — заметил он, — нам будет удобнее у меня. Пойдем, я тебя поведу. Это недалеко. Я свободен, занимаю отличную, хорошо обставленную квартиру, живу припеваючи и вполне счастлив, поскольку считаю себя таковым.
Я принял приглашение и послушно пошел за Фабрисио. Мы остановились подле великолепного дома, в котором, по словам моего приятеля, находилась его квартира. Затем мы пересекли двор, где по одну сторону помещалось парадное крыльцо, ведшее в роскошные хоромы, а по другую — маленькая, столь же темная, сколь и узкая лестница, по которой мы поднялись в хваленую квартиру Фабрисио. Она состояла из одной комнаты, которую мой изобретательный друг превратил в четыре с помощью сосновых перегородок. Первая конура служила прихожей для второй, в которой спал Фабрисио; третья именовалась кабинетом, а последняя — кухней. Спальня и передняя были увешены географическими картами и философскими тезисами, а мебель вполне соответствовала убранству стен. Она состояла из большой постели с совершенно потертым парчовым пологом, старых стульев, обитых желтой саржей и украшенных гренадской шелковой бахромой того же цвета, стола на золоченых ножках, покрытого некогда красной кожей и окаймленного мишурной, почерневшей от времени бахромой, и, наконец, из шкапа черного дерева с фигурами грубой резьбы. Маленький стол заменял ему в кабинете секретер, а библиотека насчитывала всего несколько книг и связок с рукописями, которые лежали на полках, расположенных вдоль стен друг над другом. В кухне, гармонировавшей со всем остальным, красовалась глиняная посуда и прочая необходимая утварь.
Подождав, пока я вдосталь налюбуюсь на его жилище, Фабрисио спросил меня:
— Ну, как тебе нравится мое хозяйство и моя квартира? Не правда ли, восхитительно?
— Разумеется, — отвечал я, улыбаясь. — Видимо, дела твои в Мадриде идут удачно, раз ты так оперился. Ты, вероятно, пристроился на какую-нибудь должность.
— Упаси господь! — воскликнул он. — Избранное мною занятие стоит выше всяких должностей. Вельможа, которому принадлежит этот дом, предоставил мне комнату, а я превратил ее в четыре, омеблировав так, как ты видишь. Я делаю только то, что мне нравится, и ни в чем не нуждаюсь.
— Говори яснее! — прервал я его. — Ты разжигаешь во мне желание узнать, чем собственно ты занимаешься.
— Ну, что ж, готов тебя удовлетворить, — сказал он. — Я сделался сочинителем, записался в остромыслы, пишу стихами и прозой, словом, мастер на все руки.
— Как! Ты стал любимцем Аполлона? — вскричал я, расхохотавшись. — Ни за что бы не угадал! Всякое другое ремесло меня бы меньше удивило. Но что соблазнило тебя примкнуть к поэтам? Насколько я знаю, их презирают в обществе, и они не всякий день бывают сыты.
— Фуй! — воскликнул он, в свою очередь. — Ты имеешь в виду тех жалких писак, сочинениями которых гнушаются книготорговцы и актеры. Нет ничего удивительного, что никто не уважает таких бумагомарателей. Но хорошие авторы занимают совсем другое положение в свете, и могу сказать не хвалясь, что я принадлежу к их числу.
— Нисколько не сомневаюсь, — сказал я. — Ты умный малый и, наверно, недурно сочиняешь. Мне только хочется узнать, откуда взялся у тебя писательский зуд. Полагаю, что мое любопытство заслуживает оправдания.
— Да, ты в праве удивляться, — возразил Фабрисио. — Я был так доволен своим положением у сеньора Мануэля Ордоньеса, что не мечтал о лучшем. Но дух мой, — подобно духу Плавта,
136 — возвысился постепенно над рабским своим состоянием, и я написал комедию, которую вальядолидские актеры сыграли в театре. Хотя она ни к черту не годилась, однако же имела огромный успех. Из этого я рассудил, что публика — добрая корова, которую нетрудно доить. Это соображение, а также бешеная страсть к сочинению новых пьес отвратили меня от богадельни. Любовь к поэзии охладила любовь к богатству. Чтоб усовершенствовать свой вкус, я решил отправиться в Мадрид, являющийся средоточием блестящих умов. Я просил смотрителя отпустить меня, на что он-согласился лишь с сожалением, так как питал ко мне привязанность. «Фабрисио, — сказал он, — почему ты меня покидаешь? Не подал ли я тебе неумышленно какого-либо повода к неудовольствию?» — «Нет, сеньор, — отвечал я ему, — лучшего господина не сыскать во всем мире, и я в умилении от вашей доброты, но вы знаете, что против судьбы не устоишь. Я чувствую себя рожденным для того, чтоб увековечить свое имя литературными произведениями». — «Что за сумасбродство! — возразил этот добрый человек.
— Ты уже пустил корни в богадельне, а из людей твоей складки выходят экономы и даже иной раз смотрители. А ты хочешь менять надежное дело на вздорное. Будешь каяться, дитя мое». Смотритель, отчаявшись переубедить меня, выплатил мне жалованье и подарил пятьдесят дукатов в награду за мою усердную службу. Эти деньги вместе с теми, которые мне удалось сколотить при исполнении мелких поручений, доверенных моему бескорыстию, позволяли мне прилично одеться, что я не преминул выполнить, хотя наши писатели обычно не гонятся за чистоплотностью. Я вскоре познакомился с Лопе де Вега Карпио, с Мигелем Сервантес де Сааведра и другими прославленными сочинителями; но предпочтительно перед этими великими людьми я выбрал в наставники молодого бакалавра, несравненного дона Луиса де Гонгора,
137величайшего гения, когда-либо порожденного Испанией. Он не желает печатать своих творений при жизни и довольствуется тем, что читает их друзьям. Самое удивительное — это то, что благодаря редкостному природному таланту он преуспевает во всех областях поэзии. Особенно удаются ему сатирические произведения: это его конек. Он не какой-нибудь Луцилий,
138которого можно сравнить с мутной речкой, уносящей множество ила; нет, Гонгора подобен Таго, катящему прозрачные волны по золотистому песку.
— Судя по твоему лестному описанию, бакалавр этот весьма талантлив, — сказал я, — а потому надо думать, что он нажил себе немало завистников.
Все сочинители, как хорошие, так и плохие, — отвечал Фабрисио, — обрушились на него. Одни говорят, что он любит напыщенность, парадоксы, метафоры и инверсии, другие — что его стихи туманны, как гимны, которые салии
139распевали во время своих процессий и которых никто не понимал. Иные даже упрекают его в той, что он бросается от сонетов к романсам, от комедий к децимам и летрилиям,
140точно ему взбрела на ум сумасшедшая мысль затмить лучших писателей во всех жанрах. Но эти стрелы зависти только ломают свое острие о его музу, чарующую как вельмож, так и толпу.
Как видишь, мое ученичество проходит под руководством опытного наставника, и смею сказать не хвалясь, что плоды — налицо. Я так освоился с его духом, что уже сочиняю глубокомысленные произведения, которые он сам почел бы достойными своего пера. Следуя его примеру, я сбываю свой товар в аристократических домах, где меня отлично принимают и где люди не очень привередливы. Правда, я превосходно декламирую, что, разумеется, способствует успеху моих сочинений. Наконец, я пользуюсь расположением некоторых знатных сеньоров и живу на такой же ноге с герцогом Медина Седония, как Гораций жил с Меценатом. Вот каким образом, — закончил Фабрисио, — я превратился в сочинителя. Больше мне нечего рассказывать. Теперь твоя очередь, Жиль Блас, воспеть свои геройства.
Тогда я принялся за повествование и, опуская несущественные обстоятельства, рассказал ему то, о чем он меня просил.
Затем наступило время позаботиться об обеде. Фабрисио извлек из шкапа черного дерева салфетки, хлеб, остаток жареной бараньей ноги, а также бутылку превосходного вина, и мы уселись за стол в том веселом настроении, которое испытывают друзья, встретившиеся после продолжительной разлуки.
— Как видишь, — сказал Фабрисио, — я веду свободный и независимый образ жизни. Пожелай я следовать примеру своих собратьев, то ходил бы всякий день обедать к знатным особам. Но меня нередко задерживает дома любовь к моим занятиям, а к тому же я в своем роде маленький Аристипп, ибо чувствую себя довольным как в великосветском обществе, так и в уединении, как за обильной, так и за скудной трапезой.
Вино показалось нам таким вкусным, что пришлось достать из шкапа еще бутылку. За десертом я выразил Фабрисио желание ознакомиться с его творчеством. Он тотчас же разыскал между бумагами сонет, который прочел самым выспренним тоном. Несмотря на отличное чтение, стихи показались мне столь туманными, что я решительно ничего не понял. Это не ускользнуло от Фабрисио, и он спросил меня:
— Ты, кажется, находишь мой сонет не особенно ясным, не правда ли?
Я сознался, что предпочел бы несколько больше вразумительности.
Фабрисио осыпал меня насмешками:
— Если этот сонет, — продолжал он, — действительно непонятен, то тем лучше, друг мой. Сонеты, оды и прочие произведения, требующие выспренности, не терпят простоты и естественности. Туманность — вот их главное достоинство! Вполне достаточно, если сам поэт думает, что он их понимает.
— Ты, по-видимому, издеваешься надо мной! — прервал я его. — В стихах должен быть здравый смысл и ясность, к какому бы роду поэзии они ни принадлежали, и если твой несравненный Гонгора пишет так же невразумительно, как ты, то, признаться, я за него недорого дам. Такой стихотворец обманет разве только современников. Посмотрим теперь на твою прозу.
Нуньес показал, мне предисловие, которое, по его словам, собирался предпослать сборнику своих комедий, находившемуся тогда в печати. Затем он спросил, что я о нем думаю.
— По-моему, — сказал я, — твоя проза не лучше твоих стихов. Сонет не что иное, как напыщенная галиматья, а в предисловии встречаются слишком изысканные выражения, слова, никем не употребляемые, и фразы, так сказать, закрученные винтом. Словом, у тебя чудной стиль. Книги наших добрых старых сочинителей написаны совсем не так.
— Жалкий невежда! — воскликнул Фабрисио, — ты, по-видимому, не знаешь, что всякий прозаик, рассчитывающий на репутацию изящного писателя, пользуется этим своеобразным стилем и этими иносказательными выражениями, на которые ты досадуешь. Нас пять или шесть смелых новаторов, вознамерившихся переделать испанский язык самым коренным образом, и если богу будет угодно, то мы доведем это дело до конца, невзирая ни на Лопе де Вега, ни на Сервантеса, ни на прочих прославленных гениев, придирающихся к нам за новые обороты. Нас поддерживает целый ряд достойных сторонников, и в нашей клике имеются даже богословы.
Как бы там ни было, — продолжал он, — но наше намерение достойно похвалы, и, откинув предрассудки, надо сказать, что мы стоим выше тех безыскусственных сочинителей, которые говорят, как рядовые обыватели. Не понимаю, почему столько порядочных людей относятся к ним с уважением. Это было уместно в Афинах и в Риме, где в обществе не было таких резких различий, и вот почему Сократ сказал Алкивиаду, что лучший учитель языка — это народ. Но в Мадриде существует как изысканная, так и простая речь, и наши придворные изъясняются иначе, чем мещане. Могу тебя в этом заверить. Наконец, наш новый стиль превосходит стиль наших антагонистов. Одной черточкой я дам тебе почувствовать разницу между прелестью нашей манеры выражаться и их безвкусицей. Так, например, они сказали бы просто: «интермедия украшает комедию», а мы говорим гораздо изящнее: «интермедия доставляет красоту комедии». Заметь себе это выражение «составляет красоту». Чувствуешь ли ты весь его блеск, всю его изысканность и прелесть?
Я громким хохотом прервал речь моего новатора.
— Чудак ты, Фабрисио, со своим жеманным слогом, — сказал я.
— А ты со своим естественным стилем просто олух! Ступайте, — продолжал он, применяя ко мне слова гренадского архиепископа, — ступайте к моему казначею, пусть отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам немножко больше вкуса.
Я снова расхохотался на эту шутку, а Фабрисио, простив мне непочтительный отзыв об его писаниях, нисколько не утратил своего прекрасного расположения духа. Мы допили вторую бутылку, после чего встали из-за стола несколько навеселе и вышли из дому с намерением прогуляться по Прадо, но, проходя мимо дверей одного лимонадчика, вздумали туда заглянуть.
В этом заведении обычно собиралась чистая публика. Там было два отдельных зала, причем в каждом из них я заметил кавалеров, развлекавшихся по-своему. В одном играли в приму и в шахматы, в другом человек десять — двенадцать внимательно слушали спор двух записных любомудров. Даже не подходя к ним, нам нетрудно было догадаться, что предметом их дискуссий служила метафизическая задача, ибо они ораторствовали с таким жаром и задором, что их можно было принять за бесноватых. Полагаю, что если б им поднести к носу перстень Елеазара,
141то у них из ноздрей повыскочили бы демоны.
— Ну и темперамент, черт подери! — сказал я своему приятелю. — Какие здоровые легкие! Эти спорщики родились, чтоб быть публичными глашатаями. Большинство людей занимается не тем, чем им надо.
— Ты прав, — возразил он. — Эти люди, видимо, из породы Новия,
142того римского банкира, который заглушал голосом грохот повозок. Но в их споре мне всего противнее то, — добавил он, — что они жужжат тебе в уши без всякого толку.
Мы удалились от этих шумливых метафизиков, и благодаря этому я избежал мигрени, которая было начала меня одолевать. Затем мы выбрали местечко в углу другой залы, откуда, распивая прохладительные напитки, могли наблюдать за входившими и выходившими посетителями. Нуньес знал их почти всех.
— Клянусь богом! — воскликнул он, — спор наших философов кончится не так скоро: вот идет новое подкрепление! Те трое, что сейчас вошли, тоже ввяжутся в разговор. Обрати внимание на двух чудаков, которые собираются удалиться. Того смуглого, сухопарого коротышку, прямые длинные волосы которого свисают одинаково как спереди, так и сзади, зовут доном Хулианом де Вильянуно. Это молодой аудитор, корчащий из себя петиметра. На днях я зашел к нему пообедать с одним приятелем, и мы застали его за довольно странным занятием. Он развлекался в своем кабинете тем, что кидал большой борзой сумки с тяжебными делами, по которым он является докладчиком, а затем заставлял ее приносить их обратно, причем собака разрывала документы в клочки. Сопровождающего его лиценциата с махровой рожей зовут Керубин Тонто. Это — каноник толедского собора, самый глупый человек на свете. Между тем, судя по его веселому и остроумному лицу, можно подумать, что он большой умник. Глаза у него блестят, а смех тонкий и лукавый. Иному, пожалуй, покажется, что каноник обладает проницательностью. Когда в его присутствии читают какое-нибудь изящное произведение, то он слушает его со вниманием, точно вникает в смысл, а на самом деле не понимает решительно ничего. Он обедал с нами у аудитора. Там говорилось множество забавных вещей и всяких острот. Дон Керубин не проронил ни звука, но зато он одобрял все такими ужимками и жестами, которые казались остроумнее отпускаемых нами шуток.
— Знаешь ли ты, — спросил я Нуньеса, — тех двух взлохмаченных молодцов, которые, опершись локтями на стол, шепчутся там в углу и дышат друг другу в лицо?
— Нет, — возразил он, — их лица мне не знакомы. Но по всем данным, это — кофейные политики,
143поносящие правительство. Взгляни на прелестного кавалера, который, посвистывая, прогуливается по залу и переваливается с ноги на ногу. Это дон Аугустин Морето, молодой, не лишенный таланта стихотворец, которого льстецы и невежды превратили в полусумасшедшего. Сейчас подходит к нему один из его собратьев, который пишет рифмованной прозой и тоже навлек на себя гнев Дианы.
144
— А вот и еще сочинители! — воскликнул он, указывая на двух вошедших офицеров. — Они точно все сговорились прийти сюда для того, чтоб ты устроил им смотр. Ты видишь перед собой дона Бернальдо Десленгуадо и дона Себастьяна де Вилья Висиоса. Первый из них — человек желчный, автор, родившийся под созвездием Сатурна,
145злокозненный писака, ненавидящий всех и не любимый никем. Что касается дона Себастьяна, то это добродушный малый и писатель, не желающий отягчать своей совести. Он недавно поставил в театре пьесу, имевшую исключительный успех, и теперь печатает ее, не желая дальше злоупотреблять одобрением публики.
Милосердный ученик Гонгоры собрался было продолжать свои разъяснения по поводу фигур мелькавшей перед нами живой картины, но его прервал дворянин из свиты герцога Медина Сидония:
— Я разыскиваю вас, сеньор дон Фабрисио, по поручению господина герцога, который желает с вами поговорить. Он ждет вас у себя.
Нуньес, знавший, что желания знатного вельможи надлежит исполнять немедленно, поспешно покинул меня, чтоб пойти к своему меценату, а я остался, недоумевая над тем, что его величают «доном» и что он столь неожиданно превратился в дворянина, хотя его отец, почтенный Хрисостом, был всего-навсего брадобреем.
Мне так хотелось снова повидаться с Фабрисио, что я отправился к нему на другой день с раннего утра.
— Приветствую сеньора дона Фабрисио, цветок или, точнее говоря, грибок астурийского дворянства! — сказал я, входя к нему.
Он расхохотался в ответ на мои слова и воскликнул!
— Так ты заметил, что меня величают доном?
— Как же, сеньор идальго, — возразил я, — и позвольте мне указать, что, рассказывая вчера про свою метаморфозу, вы забыли самое главное.
— Твоя правда, — отвечал Фабрисио, — но если я присвоил себе это почетное звание, то не столько в угоду своему тщеславию, сколько для того, чтоб приспособиться к тщеславию других. Ведь ты знаешь испанцев: они ни во что не ставят порядочного человека, если, на его несчастье, у него нет состояния и благородных предков. Скажу тебе еще, что мне приходится встречать множество людей, — и одному богу известно, какого сорта людей, — которые заставляют называть себя доном Франсиско, доном Габриэль, доном Педро и какими хочешь донами, а потому приходится признать, что дворянское звание стало вещью довольно обыкновенной и что приличный разночинец, пожалуй, еще оказывает ему честь, когда соглашается к нему примкнуть.
— Но поговорим о другом, — добавил он. — Вчера вечером за ужином у герцога Медина Седония, где присутствовал в числе прочих гостей знатный сицилийский вельможа, граф Галиано, зашла речь о смехотворных последствиях самолюбия. Обрадовавшись тому, что у меня есть чем позабавить общество, я угостил их историей с проповедями. Можешь себе представить, как они хохотали и как досталось на орехи твоему архиепископу. Это, однако, тебе ничуть не повредило. Напротив, тебя жалели, а граф Галиано, расспросив обстоятельно о тебе, — на что, как ты понимаешь, я отвечал ему надлежащим образом, — поручил мне привести тебя к нему. Я как раз собирался зайти за тобой. Он, видимо, намерен принять тебя в число своих секретарей. Советую не отказываться от такого места. Ты отлично устроишься у этого сеньора: он богат и тратится в Мадриде с размахом посланника. Говорят, что он прибыл ко двору, чтоб совещаться с герцогом Лермой относительно королевских латифундий в Сицилии, которые этот министр намеревается отчуждить. Наконец, граф Галиано хотя и сицилиец, однако же похож на человека щедрого, прямодушного и откровенного. Ты поступишь весьма разумно, если пристроишься к этому сеньору. Вероятно, ему-то и суждено тебя обогатить, согласно предсказанию, сделанному тебе в Гренаде.
— Господа, — сказал он, — если я вчера не объяснил вам, какими средствами располагаю, чтоб услужить капитану Чинчилья, то это потому, что мы были в месте, не подходящем для таких сообщений. Кроме того, мне хотелось до разговора с вами самому нащупать почву. Знайте же, что я — доверенный лакей сеньора дона Родриго Кальдерона,
134первого секретаря герцога Лермы. Мой господин — великий ловец перед господом и ужинает почти каждый вечер у одной арагонской пташки, для которой завел клетку в дворцовом квартале. Это — прехорошенькая девица, родом из Альбарасина; она очень неглупа и отлично поет, а потому по заслугам зовется доньей Сиреной. Мне приходится носить ей каждое утро записочки, так что я сейчас иду от нее. Я предложил ей выдать сеньора дона Анибала за своего дядю и с помощью этой уловки заставить дона Родриго оказать ему свое покровительство. Она согласна взяться за это дело. Не говоря о маленькой награде, которую она чает получить, ей лестно прослыть за племянницу достойного идальго.
Сеньор Чинчилья поморщился от такого предложения. Он с отвращением отказался стать соучастником этого плутовства, а тем более допустить, чтоб какая-то авантюристка опозорила его, сказавшись ему родственницей. Он не только обижался за самого себя, но усматривал в этом, задним числом, также бесчестье для своих предков. Такая щепетильность показалась Педрильо неуместной, и он, возмутившись, воскликнул:
— Смеетесь вы, что ли? Что это за рассуждение? Все вы таковы, захудалые дворянчики! У вас смехотворная спесь! Сеньор кавальеро, — продолжал он, — обращаясь ко мне, — вас не поражает такая совестливость? Клянусь богом, при дворе люди не столь разборчивы. Они не упустят счастья, под какой бы гнусной оболочкой оно им ни подвернулось.
Я одобрил доводы Педрильо, и мы вдвоем так напустились на капитана, что заставили его против воли превратиться в дядюшку Сирены. Одержав эту победу над его гордостью, — что далось нам отнюдь не легко, — мы принялись втроем составлять для министра новую челобитную, каковая подверглась просмотру, дополнениям и исправлениям. Затем я переписал ее начисто, а Педрильо отправился с ней к арагонке, которая в тот же вечер вручила ее сеньору дону Родриго и так настоятельно просила за дона Анибала, что секретарь, поверивший в ее родство с капитаном, обещал оказать свое содействие.
Спустя несколько дней мы увидали результат этой военной хитрости. Педрильо снова пожаловал в нашу гостиницу и на этот раз с торжествующим видом.
— Добрые вести, капитан! — сказал он Чинчилье. — Король собирается раздавать командорства,
135бенефиции и пенсии. Вы также не будете забыты, о чем мне велено вам передать. Одновременно я получил распоряжение узнать, какой подарок вы собираетесь сделать Сирене. Что касается меня, то мне ничего не нужно: удовольствие улучшить судьбу своего бывшего барина мне милее всего золота на свете. Но наша альбарасинская нимфа не так бескорыстна: она рассуждает несколько по-жидовски, когда надо помочь ближнему. Есть за ней такой грешок: с родного отца деньги возьмет, не то что с подставного дяди.
— Пусть скажет, сколько она хочет, — отвечал дон Анибал. — Если она согласится ежегодно получать треть моей пенсии, то я обещаю ее выплачивать. Полагаю, что моего обещания было бы достаточно, даже если б речь шла о всех доходах его католического величества.
— Я бы, конечно, положился на ваше слово, — возразил Меркурий дона Родриго, — ибо знаю, что оно вернее верного. Но вы имеете дело с маленькой бестией, которая от природы весьма недоверчива. Она, пожалуй, предпочтет, чтоб вы дали ей сразу вперед две трети наличными деньгами.
— А откуда мне их взять, черт подери? — резко прервал его офицер. — Что я, королевский казначей, по ее мнению? Разве вы не объяснили ей моего положения?
— Простите, — возразил Педрильо, — ей отлично известно, что вы бедны, как Иов; она не может этого не знать после того, что я ей сказал. Но вы напрасно тревожитесь, ибо нет человека изворотливее меня. Я знаю одного старого аудитора; этот мошенник охотно ссужает деньги из десяти за сто. Вы переуступите ему нотариальным порядком вашу пенсию за первый год в той сумме, получение коей подтвердите, и эта сумма, действительно, будет вам выплачена за вычетом процентов вперед. Что касается обеспечения, то заимодавец удовлетворится вашим замком Чинчилья в его теперешнем виде; на этот счет у вас не будет никаких пререканий.
Капитан объявил, что примет эти условия, если ему посчастливится не быть обойденным при раздаче милостей, назначенной на послезавтра. Все сошло благополучно: ему определили пенсию в триста пистолей из доходов одного командорства. По получении этого известия он выдал все гарантии, которые от него требовали, и, уладив свои делишки, возвратился в Новую Кастилию с несколькими оставшимися у него пистолями.
ГЛАВА XIII
Жиль Блас встречается при дворе с любезным своим другом Фабрисио, к великой радости обеих сторон. Куда они оба отправились и какой любопытный разговор произошел между ними
Язавел себе привычку заглядывать всякое утро во дворец, где проводил по два и по три часа, наблюдая, как входили и выходили гранды, являвшиеся туда без той помпы, которая окружает их в других местах.
Как-то раз я спесиво прохаживался по покоям, представляя собой, подобно многим другим, довольно глупую фигуру, и вдруг увидал Фабрисио, с которым расстался в Вальядолиде, когда он находился в услужении у смотрителя богадельни. Особенно удивило меня то, что он запросто беседовал с герцогом Медина Сидония и с маркизом де Сен-Круа, причем оба эти сеньора, казалось, внимали ему с удовольствием. К тому же он был одет не хуже любого знатного кавалера.
«Не померещилось ли мне? — подумал я. — Действительно ли это сын цирюльника Нуньеса? Или это какой-нибудь молодой придворный, похожий на него?»
Но я недолго пребывал в недоумении. Сеньоры удалились, и я подошел к Фабрисио. Он сразу же узнал меня, взял за руки и, протискавшись сквозь толпу, вывел из апартаментов.
— Очень рад тебя видеть, милейший Жиль Блас! — сказал он, обнимая меня.
— Что ты делаешь в Мадриде? Служишь ли еще у господ или занимаешь какую-нибудь придворную должность? Как твои дела? Расскажи мне все, что случилось с тобой после твоего внезапного исчезновения из Вальядолида.
— Ты задаешь мне сразу слишком много вопросов, — отвечал я. — К тому же это совсем неподходящее место, чтоб рассказывать о своих похождениях.
— Ты прав, — заметил он, — нам будет удобнее у меня. Пойдем, я тебя поведу. Это недалеко. Я свободен, занимаю отличную, хорошо обставленную квартиру, живу припеваючи и вполне счастлив, поскольку считаю себя таковым.
Я принял приглашение и послушно пошел за Фабрисио. Мы остановились подле великолепного дома, в котором, по словам моего приятеля, находилась его квартира. Затем мы пересекли двор, где по одну сторону помещалось парадное крыльцо, ведшее в роскошные хоромы, а по другую — маленькая, столь же темная, сколь и узкая лестница, по которой мы поднялись в хваленую квартиру Фабрисио. Она состояла из одной комнаты, которую мой изобретательный друг превратил в четыре с помощью сосновых перегородок. Первая конура служила прихожей для второй, в которой спал Фабрисио; третья именовалась кабинетом, а последняя — кухней. Спальня и передняя были увешены географическими картами и философскими тезисами, а мебель вполне соответствовала убранству стен. Она состояла из большой постели с совершенно потертым парчовым пологом, старых стульев, обитых желтой саржей и украшенных гренадской шелковой бахромой того же цвета, стола на золоченых ножках, покрытого некогда красной кожей и окаймленного мишурной, почерневшей от времени бахромой, и, наконец, из шкапа черного дерева с фигурами грубой резьбы. Маленький стол заменял ему в кабинете секретер, а библиотека насчитывала всего несколько книг и связок с рукописями, которые лежали на полках, расположенных вдоль стен друг над другом. В кухне, гармонировавшей со всем остальным, красовалась глиняная посуда и прочая необходимая утварь.
Подождав, пока я вдосталь налюбуюсь на его жилище, Фабрисио спросил меня:
— Ну, как тебе нравится мое хозяйство и моя квартира? Не правда ли, восхитительно?
— Разумеется, — отвечал я, улыбаясь. — Видимо, дела твои в Мадриде идут удачно, раз ты так оперился. Ты, вероятно, пристроился на какую-нибудь должность.
— Упаси господь! — воскликнул он. — Избранное мною занятие стоит выше всяких должностей. Вельможа, которому принадлежит этот дом, предоставил мне комнату, а я превратил ее в четыре, омеблировав так, как ты видишь. Я делаю только то, что мне нравится, и ни в чем не нуждаюсь.
— Говори яснее! — прервал я его. — Ты разжигаешь во мне желание узнать, чем собственно ты занимаешься.
— Ну, что ж, готов тебя удовлетворить, — сказал он. — Я сделался сочинителем, записался в остромыслы, пишу стихами и прозой, словом, мастер на все руки.
— Как! Ты стал любимцем Аполлона? — вскричал я, расхохотавшись. — Ни за что бы не угадал! Всякое другое ремесло меня бы меньше удивило. Но что соблазнило тебя примкнуть к поэтам? Насколько я знаю, их презирают в обществе, и они не всякий день бывают сыты.
— Фуй! — воскликнул он, в свою очередь. — Ты имеешь в виду тех жалких писак, сочинениями которых гнушаются книготорговцы и актеры. Нет ничего удивительного, что никто не уважает таких бумагомарателей. Но хорошие авторы занимают совсем другое положение в свете, и могу сказать не хвалясь, что я принадлежу к их числу.
— Нисколько не сомневаюсь, — сказал я. — Ты умный малый и, наверно, недурно сочиняешь. Мне только хочется узнать, откуда взялся у тебя писательский зуд. Полагаю, что мое любопытство заслуживает оправдания.
— Да, ты в праве удивляться, — возразил Фабрисио. — Я был так доволен своим положением у сеньора Мануэля Ордоньеса, что не мечтал о лучшем. Но дух мой, — подобно духу Плавта,
136 — возвысился постепенно над рабским своим состоянием, и я написал комедию, которую вальядолидские актеры сыграли в театре. Хотя она ни к черту не годилась, однако же имела огромный успех. Из этого я рассудил, что публика — добрая корова, которую нетрудно доить. Это соображение, а также бешеная страсть к сочинению новых пьес отвратили меня от богадельни. Любовь к поэзии охладила любовь к богатству. Чтоб усовершенствовать свой вкус, я решил отправиться в Мадрид, являющийся средоточием блестящих умов. Я просил смотрителя отпустить меня, на что он-согласился лишь с сожалением, так как питал ко мне привязанность. «Фабрисио, — сказал он, — почему ты меня покидаешь? Не подал ли я тебе неумышленно какого-либо повода к неудовольствию?» — «Нет, сеньор, — отвечал я ему, — лучшего господина не сыскать во всем мире, и я в умилении от вашей доброты, но вы знаете, что против судьбы не устоишь. Я чувствую себя рожденным для того, чтоб увековечить свое имя литературными произведениями». — «Что за сумасбродство! — возразил этот добрый человек.
— Ты уже пустил корни в богадельне, а из людей твоей складки выходят экономы и даже иной раз смотрители. А ты хочешь менять надежное дело на вздорное. Будешь каяться, дитя мое». Смотритель, отчаявшись переубедить меня, выплатил мне жалованье и подарил пятьдесят дукатов в награду за мою усердную службу. Эти деньги вместе с теми, которые мне удалось сколотить при исполнении мелких поручений, доверенных моему бескорыстию, позволяли мне прилично одеться, что я не преминул выполнить, хотя наши писатели обычно не гонятся за чистоплотностью. Я вскоре познакомился с Лопе де Вега Карпио, с Мигелем Сервантес де Сааведра и другими прославленными сочинителями; но предпочтительно перед этими великими людьми я выбрал в наставники молодого бакалавра, несравненного дона Луиса де Гонгора,
137величайшего гения, когда-либо порожденного Испанией. Он не желает печатать своих творений при жизни и довольствуется тем, что читает их друзьям. Самое удивительное — это то, что благодаря редкостному природному таланту он преуспевает во всех областях поэзии. Особенно удаются ему сатирические произведения: это его конек. Он не какой-нибудь Луцилий,
138которого можно сравнить с мутной речкой, уносящей множество ила; нет, Гонгора подобен Таго, катящему прозрачные волны по золотистому песку.
— Судя по твоему лестному описанию, бакалавр этот весьма талантлив, — сказал я, — а потому надо думать, что он нажил себе немало завистников.
Все сочинители, как хорошие, так и плохие, — отвечал Фабрисио, — обрушились на него. Одни говорят, что он любит напыщенность, парадоксы, метафоры и инверсии, другие — что его стихи туманны, как гимны, которые салии
139распевали во время своих процессий и которых никто не понимал. Иные даже упрекают его в той, что он бросается от сонетов к романсам, от комедий к децимам и летрилиям,
140точно ему взбрела на ум сумасшедшая мысль затмить лучших писателей во всех жанрах. Но эти стрелы зависти только ломают свое острие о его музу, чарующую как вельмож, так и толпу.
Как видишь, мое ученичество проходит под руководством опытного наставника, и смею сказать не хвалясь, что плоды — налицо. Я так освоился с его духом, что уже сочиняю глубокомысленные произведения, которые он сам почел бы достойными своего пера. Следуя его примеру, я сбываю свой товар в аристократических домах, где меня отлично принимают и где люди не очень привередливы. Правда, я превосходно декламирую, что, разумеется, способствует успеху моих сочинений. Наконец, я пользуюсь расположением некоторых знатных сеньоров и живу на такой же ноге с герцогом Медина Седония, как Гораций жил с Меценатом. Вот каким образом, — закончил Фабрисио, — я превратился в сочинителя. Больше мне нечего рассказывать. Теперь твоя очередь, Жиль Блас, воспеть свои геройства.
Тогда я принялся за повествование и, опуская несущественные обстоятельства, рассказал ему то, о чем он меня просил.
Затем наступило время позаботиться об обеде. Фабрисио извлек из шкапа черного дерева салфетки, хлеб, остаток жареной бараньей ноги, а также бутылку превосходного вина, и мы уселись за стол в том веселом настроении, которое испытывают друзья, встретившиеся после продолжительной разлуки.
— Как видишь, — сказал Фабрисио, — я веду свободный и независимый образ жизни. Пожелай я следовать примеру своих собратьев, то ходил бы всякий день обедать к знатным особам. Но меня нередко задерживает дома любовь к моим занятиям, а к тому же я в своем роде маленький Аристипп, ибо чувствую себя довольным как в великосветском обществе, так и в уединении, как за обильной, так и за скудной трапезой.
Вино показалось нам таким вкусным, что пришлось достать из шкапа еще бутылку. За десертом я выразил Фабрисио желание ознакомиться с его творчеством. Он тотчас же разыскал между бумагами сонет, который прочел самым выспренним тоном. Несмотря на отличное чтение, стихи показались мне столь туманными, что я решительно ничего не понял. Это не ускользнуло от Фабрисио, и он спросил меня:
— Ты, кажется, находишь мой сонет не особенно ясным, не правда ли?
Я сознался, что предпочел бы несколько больше вразумительности.
Фабрисио осыпал меня насмешками:
— Если этот сонет, — продолжал он, — действительно непонятен, то тем лучше, друг мой. Сонеты, оды и прочие произведения, требующие выспренности, не терпят простоты и естественности. Туманность — вот их главное достоинство! Вполне достаточно, если сам поэт думает, что он их понимает.
— Ты, по-видимому, издеваешься надо мной! — прервал я его. — В стихах должен быть здравый смысл и ясность, к какому бы роду поэзии они ни принадлежали, и если твой несравненный Гонгора пишет так же невразумительно, как ты, то, признаться, я за него недорого дам. Такой стихотворец обманет разве только современников. Посмотрим теперь на твою прозу.
Нуньес показал, мне предисловие, которое, по его словам, собирался предпослать сборнику своих комедий, находившемуся тогда в печати. Затем он спросил, что я о нем думаю.
— По-моему, — сказал я, — твоя проза не лучше твоих стихов. Сонет не что иное, как напыщенная галиматья, а в предисловии встречаются слишком изысканные выражения, слова, никем не употребляемые, и фразы, так сказать, закрученные винтом. Словом, у тебя чудной стиль. Книги наших добрых старых сочинителей написаны совсем не так.
— Жалкий невежда! — воскликнул Фабрисио, — ты, по-видимому, не знаешь, что всякий прозаик, рассчитывающий на репутацию изящного писателя, пользуется этим своеобразным стилем и этими иносказательными выражениями, на которые ты досадуешь. Нас пять или шесть смелых новаторов, вознамерившихся переделать испанский язык самым коренным образом, и если богу будет угодно, то мы доведем это дело до конца, невзирая ни на Лопе де Вега, ни на Сервантеса, ни на прочих прославленных гениев, придирающихся к нам за новые обороты. Нас поддерживает целый ряд достойных сторонников, и в нашей клике имеются даже богословы.
Как бы там ни было, — продолжал он, — но наше намерение достойно похвалы, и, откинув предрассудки, надо сказать, что мы стоим выше тех безыскусственных сочинителей, которые говорят, как рядовые обыватели. Не понимаю, почему столько порядочных людей относятся к ним с уважением. Это было уместно в Афинах и в Риме, где в обществе не было таких резких различий, и вот почему Сократ сказал Алкивиаду, что лучший учитель языка — это народ. Но в Мадриде существует как изысканная, так и простая речь, и наши придворные изъясняются иначе, чем мещане. Могу тебя в этом заверить. Наконец, наш новый стиль превосходит стиль наших антагонистов. Одной черточкой я дам тебе почувствовать разницу между прелестью нашей манеры выражаться и их безвкусицей. Так, например, они сказали бы просто: «интермедия украшает комедию», а мы говорим гораздо изящнее: «интермедия доставляет красоту комедии». Заметь себе это выражение «составляет красоту». Чувствуешь ли ты весь его блеск, всю его изысканность и прелесть?
Я громким хохотом прервал речь моего новатора.
— Чудак ты, Фабрисио, со своим жеманным слогом, — сказал я.
— А ты со своим естественным стилем просто олух! Ступайте, — продолжал он, применяя ко мне слова гренадского архиепископа, — ступайте к моему казначею, пусть отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам немножко больше вкуса.
Я снова расхохотался на эту шутку, а Фабрисио, простив мне непочтительный отзыв об его писаниях, нисколько не утратил своего прекрасного расположения духа. Мы допили вторую бутылку, после чего встали из-за стола несколько навеселе и вышли из дому с намерением прогуляться по Прадо, но, проходя мимо дверей одного лимонадчика, вздумали туда заглянуть.
В этом заведении обычно собиралась чистая публика. Там было два отдельных зала, причем в каждом из них я заметил кавалеров, развлекавшихся по-своему. В одном играли в приму и в шахматы, в другом человек десять — двенадцать внимательно слушали спор двух записных любомудров. Даже не подходя к ним, нам нетрудно было догадаться, что предметом их дискуссий служила метафизическая задача, ибо они ораторствовали с таким жаром и задором, что их можно было принять за бесноватых. Полагаю, что если б им поднести к носу перстень Елеазара,
141то у них из ноздрей повыскочили бы демоны.
— Ну и темперамент, черт подери! — сказал я своему приятелю. — Какие здоровые легкие! Эти спорщики родились, чтоб быть публичными глашатаями. Большинство людей занимается не тем, чем им надо.
— Ты прав, — возразил он. — Эти люди, видимо, из породы Новия,
142того римского банкира, который заглушал голосом грохот повозок. Но в их споре мне всего противнее то, — добавил он, — что они жужжат тебе в уши без всякого толку.
Мы удалились от этих шумливых метафизиков, и благодаря этому я избежал мигрени, которая было начала меня одолевать. Затем мы выбрали местечко в углу другой залы, откуда, распивая прохладительные напитки, могли наблюдать за входившими и выходившими посетителями. Нуньес знал их почти всех.
— Клянусь богом! — воскликнул он, — спор наших философов кончится не так скоро: вот идет новое подкрепление! Те трое, что сейчас вошли, тоже ввяжутся в разговор. Обрати внимание на двух чудаков, которые собираются удалиться. Того смуглого, сухопарого коротышку, прямые длинные волосы которого свисают одинаково как спереди, так и сзади, зовут доном Хулианом де Вильянуно. Это молодой аудитор, корчащий из себя петиметра. На днях я зашел к нему пообедать с одним приятелем, и мы застали его за довольно странным занятием. Он развлекался в своем кабинете тем, что кидал большой борзой сумки с тяжебными делами, по которым он является докладчиком, а затем заставлял ее приносить их обратно, причем собака разрывала документы в клочки. Сопровождающего его лиценциата с махровой рожей зовут Керубин Тонто. Это — каноник толедского собора, самый глупый человек на свете. Между тем, судя по его веселому и остроумному лицу, можно подумать, что он большой умник. Глаза у него блестят, а смех тонкий и лукавый. Иному, пожалуй, покажется, что каноник обладает проницательностью. Когда в его присутствии читают какое-нибудь изящное произведение, то он слушает его со вниманием, точно вникает в смысл, а на самом деле не понимает решительно ничего. Он обедал с нами у аудитора. Там говорилось множество забавных вещей и всяких острот. Дон Керубин не проронил ни звука, но зато он одобрял все такими ужимками и жестами, которые казались остроумнее отпускаемых нами шуток.
— Знаешь ли ты, — спросил я Нуньеса, — тех двух взлохмаченных молодцов, которые, опершись локтями на стол, шепчутся там в углу и дышат друг другу в лицо?
— Нет, — возразил он, — их лица мне не знакомы. Но по всем данным, это — кофейные политики,
143поносящие правительство. Взгляни на прелестного кавалера, который, посвистывая, прогуливается по залу и переваливается с ноги на ногу. Это дон Аугустин Морето, молодой, не лишенный таланта стихотворец, которого льстецы и невежды превратили в полусумасшедшего. Сейчас подходит к нему один из его собратьев, который пишет рифмованной прозой и тоже навлек на себя гнев Дианы.
144
— А вот и еще сочинители! — воскликнул он, указывая на двух вошедших офицеров. — Они точно все сговорились прийти сюда для того, чтоб ты устроил им смотр. Ты видишь перед собой дона Бернальдо Десленгуадо и дона Себастьяна де Вилья Висиоса. Первый из них — человек желчный, автор, родившийся под созвездием Сатурна,
145злокозненный писака, ненавидящий всех и не любимый никем. Что касается дона Себастьяна, то это добродушный малый и писатель, не желающий отягчать своей совести. Он недавно поставил в театре пьесу, имевшую исключительный успех, и теперь печатает ее, не желая дальше злоупотреблять одобрением публики.
Милосердный ученик Гонгоры собрался было продолжать свои разъяснения по поводу фигур мелькавшей перед нами живой картины, но его прервал дворянин из свиты герцога Медина Сидония:
— Я разыскиваю вас, сеньор дон Фабрисио, по поручению господина герцога, который желает с вами поговорить. Он ждет вас у себя.
Нуньес, знавший, что желания знатного вельможи надлежит исполнять немедленно, поспешно покинул меня, чтоб пойти к своему меценату, а я остался, недоумевая над тем, что его величают «доном» и что он столь неожиданно превратился в дворянина, хотя его отец, почтенный Хрисостом, был всего-навсего брадобреем.
ГЛАВА XIV
Фабрисио определяет Жиль Бласа на должность к сицилийскому вельможе, графу Галиано
Мне так хотелось снова повидаться с Фабрисио, что я отправился к нему на другой день с раннего утра.
— Приветствую сеньора дона Фабрисио, цветок или, точнее говоря, грибок астурийского дворянства! — сказал я, входя к нему.
Он расхохотался в ответ на мои слова и воскликнул!
— Так ты заметил, что меня величают доном?
— Как же, сеньор идальго, — возразил я, — и позвольте мне указать, что, рассказывая вчера про свою метаморфозу, вы забыли самое главное.
— Твоя правда, — отвечал Фабрисио, — но если я присвоил себе это почетное звание, то не столько в угоду своему тщеславию, сколько для того, чтоб приспособиться к тщеславию других. Ведь ты знаешь испанцев: они ни во что не ставят порядочного человека, если, на его несчастье, у него нет состояния и благородных предков. Скажу тебе еще, что мне приходится встречать множество людей, — и одному богу известно, какого сорта людей, — которые заставляют называть себя доном Франсиско, доном Габриэль, доном Педро и какими хочешь донами, а потому приходится признать, что дворянское звание стало вещью довольно обыкновенной и что приличный разночинец, пожалуй, еще оказывает ему честь, когда соглашается к нему примкнуть.
— Но поговорим о другом, — добавил он. — Вчера вечером за ужином у герцога Медина Седония, где присутствовал в числе прочих гостей знатный сицилийский вельможа, граф Галиано, зашла речь о смехотворных последствиях самолюбия. Обрадовавшись тому, что у меня есть чем позабавить общество, я угостил их историей с проповедями. Можешь себе представить, как они хохотали и как досталось на орехи твоему архиепископу. Это, однако, тебе ничуть не повредило. Напротив, тебя жалели, а граф Галиано, расспросив обстоятельно о тебе, — на что, как ты понимаешь, я отвечал ему надлежащим образом, — поручил мне привести тебя к нему. Я как раз собирался зайти за тобой. Он, видимо, намерен принять тебя в число своих секретарей. Советую не отказываться от такого места. Ты отлично устроишься у этого сеньора: он богат и тратится в Мадриде с размахом посланника. Говорят, что он прибыл ко двору, чтоб совещаться с герцогом Лермой относительно королевских латифундий в Сицилии, которые этот министр намеревается отчуждить. Наконец, граф Галиано хотя и сицилиец, однако же похож на человека щедрого, прямодушного и откровенного. Ты поступишь весьма разумно, если пристроишься к этому сеньору. Вероятно, ему-то и суждено тебя обогатить, согласно предсказанию, сделанному тебе в Гренаде.