— Собственно говоря, я собирался еще некоторое время бить баклуши и развлекаться, прежде чем снова поступить на службу, — сказал я. — Но ты так разлакомил меня своим рассказом о сицилийском графе, что это побудило меня переменить мое намерение. Мне уже не терпится состоять при нем.
   — Либо я сильно ошибаюсь, либо оно вскоре так и будет, — ответил Фабрисио.
   Затем мы оба вышли из дому, чтоб направиться к графу, который жил в палатах дона Санчо д'Авила, находившегося в то время в своем загородном доме.
   Мы застали во дворе множество пажей и лакеев в столь же богатых, сколь и изящных ливреях, а в прихожей толпу эскудеро, дворян и других приближенных. Все они были в роскошных одеждах, но отличались при этом такими несусветными рожами, что я принял их за стаю обезьян, переодетых испанцами. Приходится признать, что как у мужчин, так и у женщин встречаются такие физиономии, которым никакое искусство не поможет.
   Лакей доложил о доне Фабрисио, которого тотчас же пригласили в покои, куда и я последовал за ним. Граф сидел в шлафроке на софе и пил шоколад. Мы поклонились ему с изъявлением глубочайшего почтения, а он, со своей стороны, кивнул нам головой, сопровождая этот жест таким милостивым взглядом, что сразу же пленил мое сердце. Это — поразительное и в то же время обычное явление, что благосклонный прием знатных персон оказывает на нас неотразимое влияние. Только самое дурное отношение с их стороны может побудить нас к тому, чтоб мы их невзлюбили.
   Откушав шоколаду, граф забавлялся некоторое время, играя с большой обезьяной, которую называл Купидоном. Не сумею сказать, почему именно окрестили обезьяну именем этого бога. Разве только потому, что она не уступала ему в лукавстве; во всех же остальных отношениях она нисколько на него не походила. Но какая она там ни была, а обезьяна доставляла немалое удовольствие своему барину, который так восторгался ее ужимками, что не спускал ее с рук. Хотя ни я, ни Нуньес нисколько не интересовались прыжками обезьяны, однако же, притворились, что мы очарованы. Это понравилось сицилийцу, который прекратил забавлявшую его игру, чтоб сказать мне:
   — Друг мой, от вас зависит стать моим секретарем. Если должность вам подходит, то я назначу вам двести пистолей в год. С меня достаточно того, что вы рекомендованы доном Фабрисио и что он за вас ручается.
   — Да, сеньор, — воскликнул Нуньес, — я смелее Платона, убоявшегося поручиться за одного своего друга, которого он послал к тирану Дионисию. Я не опасаюсь навлечь на себя упреки.
   Я отблагодарил поклоном астурийского пиита за его учтивую смелость, а затем, обращаясь к графу Галиано, заверил его в своей преданности и старательности. Убедившись, что я с радостью принял его предложение, этот сеньор тотчас же послал за своим управителем, с которым о чем-то пошептался, после чего сказал мне:
   — Жиль Блас, я скажу вам потом, как именно собираюсь вас использовать. Покамест ступайте с моим управителем; он получил от меня касающиеся вас распоряжения.
   Я повиновался, оставив Фабрисио в обществе графа и Купидона.
   Управитель, оказавшийся прехитрым мессинцем, повел меня на свою половину, причем так и сыпал любезностями. Он послал за портным, который обшивал весь штат, и приказал ему поживее сшить мне такое же роскошное одеяние, какое носили важнейшие лица графской свиты. Портной снял с меня мерку и удалился.
   — Что касается помещения, — сказал мессинец, — то я отведу вам подходящую комнату. Скажите, вы уже завтракали? — добавил он.
   Я отвечал, что нет.
   — Что же вы мне раньше этого не сказали, мой бедный сеньор! — воскликнул управитель. — Вы находитесь здесь в таких палатах, где стоит только пожелать — и все исполнится. Я сейчас отведу вас в одно место, в котором, слава богу, нет ни в чем недостатка.
   С этими словами он повел меня вниз, в людскую, где мы застали неаполитанца-дворецкого, ни в чем не уступавшего мессинцу. Про эту парочку можно было сказать, что Жан пляшет лучше Пьера, а Пьер лучше Жана. Этот почтенный дворецкий находился в обществе пяти или шести друзей, которые набивали себе брюхо окороками, копчеными языками и солониной, что побуждало их утолять жажду усиленными возлияниями. Мы присоединились к этим объедалам и помогли им вылакать лучшие вина его сиятельства. Но пока в людской горнице шел пир горой, на кухне творились не лучшие дела. Повар также потчевал трех-четырех знакомых мещан, которые щадили господское вино не больше нас и лопали до отвала паштеты из кроликов и куропаток. Не было никого, включая и поварят, кто бы не ублажал своей утробы всем, что попадалось ему под руку. Мне казалось, будто я нахожусь в доме, отданном на поток и разграбление. Но это было далеко не все. Я видел лишь самые пустяки по сравнению с тем, что мне предстояло лицезреть.




ГЛАВА XV





Об обязанностях, которые граф Галиано возложил в своем доме на Жиль Бласа
   
Яотправился за своими пожитками и приказал отнести их на новую квартиру. Вернувшись, я застал графа за столом в обществе нескольких сеньоров и поэта Нуньеса, который весьма непринужденно вмешивался в разговор и позволял лакеям себе прислуживать. Я даже заметил, что каждое его слово доставляло собеседникам немалое удовольствие. Да здравствует ум! Кто им обладает, может корчить из себя какую хочет персону.
   Что касается меня, то я отправился кушать, со служителями, которых потчевали почти так же, как самого патрона. После обеда я удалился к себе в комнату, где принялся обдумывать свое положение.
   «Итак, Жиль Блас, — сказал я сам себе, — ты состоишь при сицилийском графе, характер коего тебе не известен. Судя по внешним данным, ты будешь чувствовать себя в этом доме, как рыба в воде. Но нельзя ни на что полагаться и не следует доверять судьбе, коварство которой ты не раз испытал. К тому же ты еще не знаешь, к каким обязанностям граф собирается тебя приставить. У него есть секретари и управитель. Каких же услуг он ждет от тебя? Вероятно, он хочет, чтоб ты носил кадуцей.
146Тем лучше! Кто состоит при знатном барине для таких надобностей, тот делает карьеру, как на курьерских. Оказывая честные услуги, идешь вперед шажком, да и то не всегда достигаешь цели».
   В то время как я предавался этим прекрасным рассуждениям, пришел ко мне лакей и объявил, что обедавшие у нас кавалеры разошлись по домам и что граф требует меня к себе. Я поспешил на графскую половину и застал своего господина лежащим на софе и собирающимся провести досуг в обществе обезьяны, которая находилась подле него.
   — Подойдите поближе, Жиль Блас, — сказал он, — возьмите стул и слушайте, что я вам скажу.
   Я повиновался, а он обратился ко мне со следующей речью:
   — Дон Фабрисио сказал, что, помимо прочих качеств, вы отличаетесь преданностью своим господам и исключительной честностью. Эти два достоинства побудили меня взять вас к себе. Мне нужен верный слуга, который принимал бы к сердцу мои интересы и тщательно присматривал за моим добром. Правда, я богат, но мои расходы каждый год значительно превышают доходы. А почему? Потому что меня обкрадывают, меня грабят. Я живу в своем доме, как в лесу, кишащем разбойниками. У меня есть подозрение, что дворецкий и управитель снюхались между собой, а этого, если не ошибаюсь, более чем достаточно, чтоб разорить меня дотла. Вы, разумеется, скажете, что мне ничего не стоит прогнать их со двора, если я считаю и того и другого мошенниками. Но где сыскать таких, которые были бы выпечены из лучшего теста? А потому мне остается только поручить наблюдение за ними человеку, облеченному правом надзора, и я выбрал вас для выполнения этой миссии. Если вам удастся справиться с ней, то будьте уверены, что вы не испытаете неблагодарности за свою услугу. Я позабочусь о том, чтоб доставить вам в Сицилии выгодную должность.
   После этих слов граф отпустил меня, и в тот же вечер в присутствии всей челяди я был объявлен главным управителем всего дома. Мессинец и неаполитанец сперва не очень обиделись, так как считали меня сговорчивым малым и надеялись, поделив со мной пирог, вести дело по-прежнему. Но на следующий день они сильно разочаровались, когда я заявил им, что не допущу никаких злоупотреблений. Я потребовал у дворецкого отчета относительно съестных припасов, проверил погреб и приказал показать себе все, что хранилось в людской, то есть серебряную посуду и столовое белье. Затем я предложил дворецкому и управителю беречь господское добро и не сорить деньгами и закончил свое увещевание предупреждением, что осведомлю его сиятельство обо всех недобросовестных поступках, какие будут мною замечены.
   Но я не остановился на этом, а решил завести шпиона, чтоб выведать, нет ли между мессинцем и неаполитанцем тайного согласия. Я наметил одного поваренка, который, польстившись на мои обещания, заявил, что мне трудно было бы сыскать более подходящего человека, чтобы знать обо всем, происходящем в нашем доме, что дворецкий и управитель спелись между собой и жгут свечу с обоих концов, что они ежедневно присваивают себе половину продуктов, покупаемых для кухни, что неаполитанец опекает дамочку, живущую напротив училища св. Фомы, а мессинец содержит другую у Пуэрта дель Соль, что сии господа посылают своим нимфам всякого рода провизию, что повар, со своей стороны, снабжает вкусными блюдами знакомую вдовушку, квартирующую по соседству, и что в награду за услуги, оказываемые им дворецкому и управителю, он пользуется наравне с ними графским погребом, и, наконец, что эти трое служителей являются виновниками бешеных расходов, уходящих на хозяйство его сиятельства.
   — Если вы не доверяете моим словам, — добавил поваренок, — то соблаговолите подойти завтра поутру около семи часов к училищу св. Фомы, и вы увидите меня нагруженным такой корзиной, что ваши сомнения превратятся в уверенность.
   — Так ты, значит, состоишь на посылках у этих галантных поставщиков? — спросил я.
   — Да, меня посылает дворецкий, — отвечал он, — а один из моих товарищей исполняет поручения управителя.
   Донесение, как мне показалось, стоило того, чтоб его проверить, и я полюбопытствовал на следующий день отправиться в указанный час к училищу св. Фомы. Мне недолго пришлось дожидаться своего шпиона. Вскоре он явился с огромной корзиной на спине, наполненной доверху убоиной, птицей и дичью. Я произвел подсчет припасов и составил на своих табличках маленький протокол, который отнес графу, сказав предварительно ложкомою, чтоб он выполнил, как обычно, свое поручение.
   Сицилийский вельможа, будучи весьма вспыльчив от природы, хотел было под горячую руку уволить и неаполитанца и мессинца, но, пораздумав, удовлетворился тем, что отделался от последнего, назначив меня на его место. Таким образом, должность главного управителя была упразднена вскоре после ее учреждения, и скажу откровенно, что я нисколько о ней не сожалел. В сущности это была должность почетного шпиона, не имевшая под собой солидной почвы, тогда как, став господином управителем, я получил в свое распоряжение денежную шкатулку, а это — главное. Такой служитель всегда является первым человеком в знатном доме, и с его должностью связано столько мелких барышей, что он неизбежно должен разбогатеть, хотя бы и был честным человеком.
   Мой неаполитанец, далеко не исчерпавший запаса своих хитростей, приметил мою звериную бдительность и, видя, что я всякое утро проверяю купленные припасы и веду им счет, перестал их присваивать, но продолжал ежедневно закупать точно такое же количество. Благодаря этой уловке он увеличил свои барыши от кухонных остатков, принадлежавших ему по праву, и получил возможность посылать своей крошке хотя бы вареную пищу, поскольку не мог снабжать ее сырой. Бес тешился по-прежнему, а граф не выгадал ничего от того, что обзавелся таким фениксом среди управителей. Я все же не преминул обнаружить эту новую плутню, обратив внимание на чрезмерное изобилие, царившее за нашим столом, и тут же восстановил порядок, урезав излишки каждой перемены блюд, что произвел, однако, с большой осторожностью, так, чтоб это не походило на скупость. Всякий сказал бы, что господствует прежняя расточительность, а между тем я благодаря своей экономии значительно сократил расходы. Граф именно этого и требовал: он хотел бережливости, но и не имел желания уменьшать великолепие. Тщеславие побеждало в нем скопидомство.
   Но я не удовлетворился этим и устранил еще и другое злоупотребление. Найдя, что расходуется слишком много вина, я заподозрил и здесь какую-то плутню. Действительно, когда за столом у графа собиралось, например, двенадцать персон, то выпивалось пятьдесят, а иной раз и шестьдесят бутылок. Это меня удивляло, и я обратился к своему оракулу, т. е. поваренку, с которым происходили у нас тайные собеседования и который доносил мне в точности все, что говорилось и делалось на кухне, где на него не имели ни малейшего подозрения. Так, он сообщил, что причиной обеспокоившего меня бедствия была новая лига, образованная дворецким, поваром и лакеями, разливавшими напитки, и что эти последние уносили на кухню наполовину опорожненные бутылки, каковые затем распределялись между конфедератами. Я отчитал лакеев и пригрозил вышвырнуть их из дому, если что-либо подобное повторится. Этого было достаточно, чтоб вернуть их на стезю долга. Мой барин, которого я тщательно оповещал о мельчайших мероприятиях, предпринимаемых мною в его интересах, осыпал меня похвалами, а расположение его ко мне возрастало с каждым днем. Желая, со своей стороны, вознаградить ложкомоя, оказавшего мне столь важные услуги, я произвел его в младшие повара. Вот какими способами честный слуга пробивает себе дорогу в богатых домах.
   Неаполитанец бесился оттого, что я всюду ставлю ему палки в колеса, но пуще всего досадовал на меня за выговоры, которыми я награждал его всякий раз, как он отчитывался в расходах. Ибо, желая окончательно обкорнать ему когти, я не ленился посещать рынки и узнавать цены на продукты, а когда он являлся ко мне после этого со своими раздутыми счетами, то натыкался на здоровую головомойку. Я не сомневаюсь, что он проклинал меня по сто раз в день, но причина этих проклятий была столь неблаговидна, что я нисколько не опасался, чтобы небо их услышало. Не знаю, что побуждало его выносить мои преследования и не бросать своего места у сицилийского вельможи. Вероятно, несмотря ни на что, он все-таки ухитрялся набивать себе карман.
   Фабрисио, с которым я изредка виделся и которому рассказывал о своих дотоле неслыханных подвигах на управительском поприще, был скорее склонен порицать, нежели одобрять мое поведение.
   — Дай бог, — сказал он мне однажды, — чтобы твое бескорыстие в конце концов получило должную награду. Но, говоря между нами, я думаю, что тебе ничего бы не сделалось, если бы ты обходился с дворецким менее круто.
   — Как? — отвечал я, — этот мошенник нагло ставит мне в счет десять пистолей за рыбу, которая обошлась ему не дороже четырех, и ты хочешь, чтобы я спускал ему эту плутню?
   — А почему бы и нет, — спокойно возразил он. — Пусть даст тебе половину излишка, и вы будете в расчете. Честное слово, любезный друг, — продолжал он, покачивая головой, — не ожидал я, чтобы такой умный человек столь глупо взялся за дело. Вы язва всякого порядочного дома и имеете много шансов долго остаться на месте, раз вы не обдираете угря, пока он у вас в руках. Знайте, что судьба похожа на бойких и ветреных кокеток, ускользающих от тех поклонников, которые не умеют взять их с нахрапа.
   Я только расхохотался на эту речь Нуньеса, после чего и он последовал моему примеру, желая меня убедить, что все это было сказано в шутку. Он стыдился того, что зря подал мне дурной совет. Я же твердо решил быть всегда верным и ревностным слугой, и могу похвастаться, что не отступил от своего намерения, а благодаря своей бережливости сэкономил графу в течение четырех месяцев, по крайней мере, три тысячи дукатов.




ГЛАВА XVI





О несчастье, приключившемся с обезьяной графа Галиано, и о печали, которую его сиятельство испытало по этому поводу. Отчего Жиль Блас занемог и каковы были последствия его болезни
   
Кэтому времени покой, царивший в наших палатах, был неожиданно нарушен происшествием, которое, пожалуй, покажется читателю незначительным, но которое наделало немало хлопот служителям и в особенности мне. Уже упомянутая мною обезьяна Купидон, столь любезная сердцу нашего господина, вздумала однажды перепрыгнуть с одного окна на другое, но сделала это так неудачно, что упала во двор и вывихнула себе лапу. Не успел граф узнать об этом несчастье, как принялся вопить, точно женщина. В порыве отчаяния он срывал сердце на всех служителях без разбора и чуть было не уволил их поголовно, ограничив, впрочем, свой гнев тем, что проклял нашу небрежность и обругал нас, не стесняясь в выражениях. Он немедленно послал за лекарями, славившимися в Мадриде по части переломов и вывихов костей. Лекари осмотрели лапу пациентки, вправили и забинтовали ее. Но хотя все они уверяли, что нет никакой опасности, граф тем не менее удержал одного из них для того, чтобы он неотлучно пребывал при обезьяне впредь до полного ее выздоровления.
   Я был бы неправ, если бы умолчал о муках и тревогах, пережитых сицилийским вельможей за это время. Поверите ли вы, что он весь день не расставался со своим милым Купидоном, что он неизменно присутствовал при перевязках и вставал два-три раза в ночь, чтобы на него взглянуть. Но хуже всего было то, что все слуги — а в особенности я — должны были непрестанно дежурить, будучи наготове бежать, куда прикажут, чтобы услужить обезьяне. Словом, никто не имел покоя в доме, пока проклятое животное не оправилось окончательно от своего падения и не принялось снова за свои обычные прыжки и кувыркания. Можно ли после этого сомневаться в сообщении Светония,
147повествующего нам о Калигуле, который так любил своего коня, что отвел ему богато отделанный дом, приставил к нему служителей и собирался даже провозгласить его консулом? Мой барин питал к своей обезьяне неменьшую любовь и охотно пожаловал бы ее в коррехидоры.
   Мое несчастье заключалось в том, что, желая угодить своему господину, я старался больше прочих слуг и, намучившись с этим Купидоном, сам занемог. У меня объявилась жестокая горячка, и болезнь моя так усилилась, что я впал в обморочное состояние. Не ведаю, что происходило со мной в те две недели, пока я находился между жизнью и смертью. Во всяком случае молодость моя так удачно боролась с горячкой, а может быть, и с лекарствами, которые мне давали, что я, наконец, пришел в сознание. При первых же его проблесках я заметил, что нахожусь не в своей комнате, а в какой-то другой. Мне захотелось узнать причину этого переселения, и я наведался у старухи, которая за мною ходила, но она отвечала, что мне вредно говорить и что врач запретил это самым строжайшим образом.
   Здоровый человек обычно смеется над лекарями, но больной покорно повинуется их предписаниям. Я решился поэтому молчать, хотя мне и очень хотелось побеседовать со своей сиделкой. В то время как я размышлял об этом, в комнату вошли две весьма вертлявых личности, смахивавшие на петиметров. На них были роскошные бархатные кафтаны и тончайшее белье, отороченное кружевами. Я вообразил, что это какие-нибудь знатные вельможи, приятели моего барина, которые из уважения к нему зашли меня навестить. Находясь под этим впечатлением, я сделал усилие, чтобы присесть на своем ложе, и почтительно сдернул с себя колпак, но моя сиделка снова уложила меня, сообщив, что эти господа не кто иные, как доктор и аптекарь.
   Врач подошел к моей постели, пощупал мне пульс и посмотрел в лицо. Обнаружив все признаки скорого выздоровления, он принял такой победоносный вид, точно был тому причиной, и заявил, что для завершения его трудов остается только прописать мне одно лекарство, после чего он сможет хвастаться весьма успешным случаем исцеления. Затем он приказал аптекарю написать рецепт, который он продиктовал ему, любуясь на себя в зеркало, поправляя прическу и проделывая такие ужимки, что, несмотря на свое состояние, я не мог удержаться от хохота. Затем, свысока кивнув мне головой, он вышел, более занятый своею внешностью, нежели прописанными лекарствами.
   По его уходе аптекарь, заявившийся ко мне не без цели, приготовился к совершению акта, о котором нетрудно догадаться. Опасался ли он, что старуха не выполнит его с надлежащим проворством, или хотел товар лицом показать, но он взялся за дело самолично. Однако не успел он закончить процедуры, как, бог его ведает почему, я, несмотря на всю его ловкость, вернул аптекарю все, что он мне вкатил, и привел его бархатный кафтан в плачевное состояние. Он взглянул на это происшествие, как на несчастье, связанное с аптекарским ремеслом, взял салфетку, вытерся, не говоря ни слова, и удалился, твердо решив, что заставит меня заплатить пятновыводчику, которому он, без сомнения, принужден был послать свой костюм.
   На следующий день он явился одетый более скромно, хотя ему не грозило никакой опасности, так как он пришел только принести лекарство, накануне прописанное доктором. Но, помимо того, что мне с каждым мгновением становилось лучше, я испытывал после вчерашнего такое отвращение к лекарям и аптекарям, что проклинал их всех вплоть до университетов, где сии господа получают право безнаказанно отправлять людей на тот свет. Будучи в таком расположении духа, я объявил ему с проклятиями, что не стану принимать его снадобий, и послал ко всем чертям Гиппократа и его присных. Аптекарь, коему было совершенно безразлично, что я сделаю с его микстурой, лишь бы за нее заплатили, оставил ее на столе и вышел, не сказав мне ни слова.
   Я приказал тотчас же вышвырнуть за окно это поганое пойло, против которого был так предубежден, что счел бы себя отравленным, если бы его проглотил. К этому акту послушания я присовокупил другой, а именно: нарушил запрет молчания и сказал решительным тоном сиделке, что непременно желаю получить сведения о своем барине. Старуха, боявшаяся удовлетворить мою просьбу, чтобы не вызвать у меня опасного волнения, или, может статься, раздражавшая меня нарочно с целью ухудшить мою болезнь, долго отвечала полусловами, но я так настаивал, что она, наконец, заявила:
   — Сеньор кавальеро, у вас нет теперь другого барина, кроме вас самих. Граф Галиано возвратился в Сицилию.
   Я не мог поверить собственным ушам, а между тем это оказалось чистейшей правдой. На второй день моей болезни этот вельможа, убоявшись, как бы я не умер у него в доме, приказал по своей доброте перенести меня с моим скарбом в меблированную комнату, где без дальнейших околичностей поручил своего управителя воле провидения и заботам сиделки. Получив тем временем предписание от двора отправиться в Сицилию, он выехал с такой поспешностью, что забыл обо мне, потому ли, что считал меня уже покойником, или потому, что у высокопоставленных персон вообще короткая память.
   Я узнал об этих подробностях от своей сиделки, которая сообщила, что сама надумала послать за доктором и аптекарем, дабы я не преставился без их содействия. Услыхав эти приятные вести, я впал в глубокую задумчивость. Прощай, выгодная должность в Сицилии! прощайте, сладчайшие надежды! «Когда над вами стрясется какое-нибудь большое несчастье, — сказал один папа, — то покопайтесь хорошенько в самом себе, и вы всякий раз убедитесь, что вина падает на вас». Да простит мне сей святой отец, но я решительно не вижу, чем именно навлек на себя в данном случае постигшую меня невзгоду.
   Как только рассеялись заманчивые химеры, которыми тешилось мое сердце, я прежде всего вспомнил о своем чемодане и приказал принести его на постель. Увидав, что он открыт, я испустил тяжелый вздох.
   — Увы, любезный мой чемодан! — воскликнул я, — единственное мое утешение! Ты побывал, сколь я вижу, в чужих руках!
   — Нет, нет, сеньор Жиль Блас! Успокойтесь, у вас ничего не украли, — сказала мне тогда старуха. — Я берегла ваш чемодан, как собственную честь.
   Я нашел там платье, бывшее на мне при поступлении на графскую службу, но тщетно искал то, которое заказал мессинец. Моему барину не заблагорассудилось оставить мне эту одежду, или, быть может, кто-нибудь ее себе присвоил. Прочие же мои пожитки оказались налицо, и в том числе большой кожаный кошелек, в котором хранились деньги. Я дважды проверил его содержимое, ибо усомнился в своем первом подсчете, при котором обнаружил всего-навсего пятьдесят пистолей из двухсот шестидесяти, бывших там до моей болезни.