— К этому, — отвечал я, — у меня была большая склонность, но веские причины встали на моем пути.
   — Тем хуже, — ответствовал Санградо, — следуя принципам, которые вы от меня переняли, вы могли бы стать искусным врачом при условии, что небо, по своему милосердию, предохранило бы вас от опасной склонности к химии, Ах, сын мой! — продолжал он с пафосом и со скорбью в голосе, — какие пертурбации произошли в медицине за последние годы! Я удивляюсь и негодую с полным основанием: у нашего искусства хотят отнять и честь и достоинство. Это искусство, во все времена охранявшее человеческую жизнь, ныне стало жертвою дерзости, самомнения и невежества. Ибо говорят, а скоро и камни возопиют о разбойническом промысле новых лекарей: lapides clamabunt. В здешнем городе можно видеть врачей, или так называемых врачей, которые впряглись в триумфальную колесницу антимония,
176currus triumphalis antimonii. Это — бесноватые, убежавшие из школы Парацельса,
177поклонники кермеса,
178лечащие наудачу, полагающие весь смысл медицинской науки в умении изготовлять химические снадобья. Что мне вам сказать? Все решительно в их методе должно быть отвергнуто. Кровопускание из ноги, прежде столь редкое, теперь практикуется почти исключительно. Прежние слабительные, столь мягкие и благодетельные, теперь уступили место рвотным и кермесу. Словом, сплошной хаос, где каждый позволяет себе что хочет и преступает границы порядка и благоразумия, указанные нам древнейшими учителями.
   Как ни разбирала меня охота рассмеяться над этим комическим разглагольствованием, я все же нашел в себе силы удержаться. Мало того, я и сам начал ораторствовать против кермеса, о коем не имел ни малейшего понятия, и посылать к чертям тех, кто его выдумал. Сипион, заметив, что эта сцена меня потешает, пожелал внести в нее свою лепту.
   — Сеньор доктор, — сказал он, обращаясь к Санградо, — да будет мне, яко внучатному племяннику врача старой школы, дозволено вознегодовать совместно с вами против химических лекарств. Покойный двоюродный дедушка — да смилуется господь над его душой — был таким горячим сторонником Гиппократа, что частенько дрался с эмпириками, недостаточно почтительно отзывавшимися о царе медицины. Яблоко от яблони недалеко падает: я охотно стал бы палачом этих невежественных новаторов, на которых вы столь справедливо и столь красноречиво жалуетесь. Какую конфузию производят эти несчастные в человеческом обществе!
   — Эта конфузия, — молвил доктор, — заходит еще дальше, чем вы думаете. Вотще написал я книгу против медицинского разбоя:
179он растет с каждым днем. Фельдшера, во что бы то ни стало желающие сойти за врачей, мнят себя достойными этого звания, раз дело сводится к прописыванию кермеса или винного камня,
180к которым они, если вздумается, еще прибавляют ножное кровопускание. Они доходят даже до того, что примешивают кермес в травяные отвары и крепительные напитки, — и вот они уже сравнялись с нынешними медицинскими заправилами. Эта зараза распространяется даже на монастыри. Есть среди монахов такие братцы, которые сразу совмещают в себе фельдшера и аптекаря. Эти обезьяны медицины всецело посвящают себя химии и изготовляют пагубные снадобья, с помощью коих сокращают жизнь преподобных отцов. В Вальядолиде же имеется более шестидесяти монастырей как мужских, так и женских: можете сами судить, какое побоище учиняет там кермес в союзе с винным камнем и ножными кровопусканиями.
   — Сеньор Санградо, — сказал я ему, — вы совершенно правы, когда гневаетесь на этих отравителей; я сетую вместе с вами и разделяю ваши опасения за жизнь людей, явно находящуюся под угрозой методов, столь отличных от вашего. Я крепко побаиваюсь, что химия в некий день приведет к уничтожению медицины, подобно тому как фальшивая монета разоряет государства. Дай нам бог, чтобы этот роковой день не скоро наступил!
   В этом месте наша беседа была прервана появлением старой служанки, принесшей доктору поднос с мягким хлебом, стаканом и двумя графинами, один из коих был наполнен водой, а другой — вином. Съев кусок хлеба, он выпил стаканчик, наполненный, правда, больше чем на две три водой, но все же не спасший его от упреков, которые он навлек на себя с моей стороны.
   — Ого, господин доктор! — сказал я ему, — ловлю вас на месте преступления. Вы пьете вино, — вы, который всегда высказывались против этого напитка, вы, который в течение трех четвертей своей жизни пили одну воду! С каких это пор вы впали в такое противоречие с самим собой? Вы не можете оправдываться своим возрастом, ибо в одном из своих сочинений называете старость естественной чахоткой, которая сушит и сжигает нас, и в силу этого определения сожалеете о невежестве всех тех, кто называет вино молоком старцев. Что же скажете вы теперь в свое оправдание?
   — Вы весьма несправедливо на меня нападаете, — ответствовал престарелый лекарь. — Если бы я пил чистое вино, вы бы имели право рассматривать меня как изменника собственному методу. Но вы видите, что вино мое сильно разбавлено.
   — Новое противоречие, дорогой учитель, — возразил я. — Вспомните, как вы порицали каноника Седильо за употребление вина, хотя он и примешивал к нему много воды. Лучше добровольно признайтесь, что вы убедились в своей ошибке и что вино вовсе не гибельная жидкость, как вы утверждаете в своих писаниях, если только пить его с умеренностью.
   Эти слова несколько смутили доктора. Он не мог отрицать, что в книгах своих запрещал употребление вина; но так как стыд и самолюбие мешали ему признать справедливость моего упрека, то он не знал, что ответить. Чтобы выручить его из столь великого затруднения, я переменил тему, а немного спустя откланялся, уговаривая его стойко держаться против новых врачей.
   — Мужайтесь, сеньор Санградо! — говорил я ему, — не уставайте порочить кермес и без устали бичуйте ножные кровопускания. Ежели, вопреки вашему рвению и приверженности к «ортодоксальной» медицине, это отродье эмпириков сумеет разрушить науку, то у вас все же будет утешение, что вы приложили все усилия, дабы ее сохранить.
   Когда мы с секретарем возвращались на постоялый двор, беседуя о комическом и своеобразном характере старого лекаря, мимо нас прошел человек лет пятидесяти пяти или шестидесяти, с потупленным взором и с большими четками в руках. Я внимательно посмотрел на него и без труда узнал в нем сеньора Мануэля Ордоньеса, доброго смотрителя богадельни, с похвалой упомянутого в первой книге моего повествования. Я подошел к нему с величайшими знаками уважения и сказал:
   — Нижайший привет мой досточтимому и разумному сеньору Мануэлю Ордоньесу, лучшему хранителю имущества бедняков.
   При этих словах он пристально взглянул на меня и отвечал, что черты мои ему несколько знакомы, но что он не может припомнить, где со мною виделся.
   — Я посещал ваш дом в те времена, — отвечал я, — когда в услужении у вас жил один из моих друзей, Фабрисио Нуньес.
   — Ага, теперь вспомнил, — подхватил смотритель с лукавой улыбкой, — помню, что оба вы были славные малые, Вы вместе совершили не одну проделку, свойственную юности. Ну, как? Что с ним теперь, с этим бедным Фабрисио? Всякий раз, как я о нем думаю, меня охватывает беспокойство относительно его делишек.
   — Именно для того, чтобы осведомить вас о его делах, я и осмелился остановить вас на улице. Фабрисио находится в Мадриде, где занимается смешанным творчеством.
   — Что вы называете смешанным творчеством? — спросил он. — Это какое-то двусмысленное определение.
   — Я хочу сказать, — отвечал я, — что он пишет в стихах и прозе, сочиняет комедии и романы; словом, этот малый талантливый и к тому же любезно принимаемый в лучших домах.
   — Но скажите мне, — заметил смотритель, — в каких отношениях он состоит со своим булочником?
   — Не в таких хороших, как со знатными господами, — ответил я. — Между нами будь сказано, я думаю, что он не очень богат.
   — О, я нимало в этом не сомневаюсь, — подхватил Ордоньес. — Пусть сколько душе угодно увивается перед вельможами: его любезности, льстивые слова и низкопоклонство принесут ему еще меньше дохода, чем его сочинения. Я предсказываю вам, что вы еще увидите его в богадельне.
   — Это легко может случиться, — отвечал я. — Поэзия уже многих до этого довела. Мой друг Фабрисио гораздо лучше сделал бы, если бы остался при вашей милости: в настоящее время он купался бы в золоте.
   — Во всяком случае, он жил бы в полном довольстве, — сказал Мануэль. — Я полюбил его и собирался, повышая из одной должности в другую, наконец, доставить ему в нашем богоугодном заведении прочное положение; а ему вдруг вздумалось удариться в литературу. Он сочинил комедию и дал ее сыграть находившимся здесь актерам; пьеса имела успех, и с той поры у автора вскружилась голова: он возомнил себя вторым Лопе де Вега и, предпочтя дым рукоплесканий тем реальным выгодам, которые обещала ему моя дружба, ушел от меня. Тщетно я доказывал ему, что он бросает кость и устремляется за тенью.
181Я не смог остановить этого безумца, одержимого манией писательства. Он не понимал своего счастья, — добавил Мануэль. — Тот юноша, которого я после него взял в услужение, может это засвидетельствовать: он хотя и не обладает таким умом, как Фабрисио, но, будучи благоразумнее его, посвятил себя исключительно тому, чтобы добросовестно исполнять свои обязанности и угождать мне. Потому-то я и возвысил его по заслугам: в настоящее время он занимает при богадельне две должности, младшей из коих более чем достаточно, чтобы прокормить честного человека, обремененного многочисленной семьей.




ГЛАВА II





Жиль Блас продолжает путешествие и благополучно прибывает в Овьедо. В каком состоянии застал он своих родителей, смерть его отца и ее последствия
   
Из Вальядолида мы в четыре дня добрались до Овьедо, нигде не повстречав недобрых людей, вопреки пословице, гласящей, что разбойники издали чуют деньги путников. А, между тем, они могли бы недурно поживиться, и каких-нибудь два обитателя подземелья без труда сумели бы отнять у нас все дублоны, так как я при дворе не научился храбрости, а Бертран, наш mozo de mulas
182не производил такого впечатления, что позволит скорее убить себя, чем отдаст хозяйский кошелек. Один только Сипион был до некоторой степени воякой.
   Ночь уже спустилась, когда мы прибыли в город. Пристали мы на постоялом дворе в двух шагах от дома моего дяди, каноника Хиля Переса. Мне очень хотелось осведомиться, в каком положении находятся мои родители, прежде чем показаться им на глаза; а для того чтобы узнать об этом, лучше всего было обратиться к хозяину и хозяйке гостиницы — людям, которые, как мне было известно, не могли не знать всех дел своих соседей.
   Действительно, гостиник, узнавший меня после внимательного разглядывания, воскликнул:
   — Клянусь св. Антонием Падуанским! Да ведь это сынок добрейшего стремянного, Бласа из Сантильяны!
   — И в самом деле так! — сказала хозяйка. — Он и есть. И почти совсем не изменился. Это тот самый шустрый Жиль Блас, у которого ума было больше, чем роста. Мне кажется, я еще вижу его, как он приходит сюда с бутылкой, чтобы купить вина дяде на ужин.
   — Сеньора, — сказал я ей, — у вас блестящая память. Но сделайте милость, расскажите мне о моих родных. Отец и мать, наверное, находятся не в очень блестящем положении.
   — Это, к сожалению, правда, — отвечала хозяйка. — В каком бы плачевном состоянии вы себе их ни представляли, вам трудно будет вообразить людей, более достойных жалости, чем они. У старичка Хиля Переса разбита параличом половина тела, и, по всей видимости, он долго не протянет; ваш батюшка, с некоторых пор поселившийся у каноника, страдает воспалением легких, или, вернее сказать, он сейчас находится между жизнью и смертью, а матушка ваша, которая тоже не слишком-то здорова, вынуждена служить сиделкой им обоим.
   При этих словах, заставивших меня вновь почувствовать себя сыном, я оставил Бертрана с каретой на постоялом дворе и в сопровождении своего секретаря, не пожелавшего меня покинуть, отправился к дяде. Как только я предстал перед матушкой, внезапное волнение известило ее о моем присутствии еще раньше, чем она различила мои черты.
   — Сын мой, — сказала она с грустью, после того как обняла меня, — войдите и посмотрите, как ваш отец умирает; вы прибыли как раз вовремя, чтобы присутствовать при этом мучительном зрелище.
   С этими словами она ввела меня в горницу, где бедный Блас из Сантильяны приближался к последнему своему часу на кровати, явно изобличавшей нищету бедняги-стремянного. Уже обвеваемый смертною сенью, он все же еще сохранял некоторые проблески сознания.
   — Милый друг, — сказала ему матушка, — вот ваш сын, Жиль Блас, который просит вас простить причиненные им горести и испрашивает вашего благословения.
   При этих словах отец мой приоткрыл глаза, уже готовые смежиться навеки; он остановил их на мне и, заметив, несмотря на подавленное свое состояние, что я огорчен тяжелой утратой, был тронут моей скорбью. Он хотел что-то сказать, но силы ему изменили. Я взял одну из его рук, и, пока я обливал ее слезами, не будучи в силах произнести ни слова, он скончался, словно только и ждал моего прибытия, чтобы испустить последний вздох.
   Мать моя слишком уже привыкла к мысли о его кончине, чтобы предаваться неумеренной горести. Я, казалось, был сильнее потрясен, чем она, хотя отец за всю свою жизнь не выказал мне ни одного знака приязни. Достаточно было быть сыном, чтобы его оплакивать; а кроме того, я упрекал себя в том, что вовремя не пришел ему на помощь. Думая об этой своей черствости, я представлялся сам себе чудовищем неблагодарности, вернее, отцеубийцей.
   Дядюшка, которого я затем увидал на другой койке в самом жалостном состоянии, заставил меня испытать новые угрызения совести.
   «Презренный выродок, — говорил я сам себе, — терзайся же теперь, при виде нужды твоих близких! Если бы ты уделил им частицу тех излишеств, коими пользовался до заточения, то мог бы окружить их удобствами, недоступными им при скудости приходских доходов, и, быть может, продлил бы жизнь своего отца».
   Несчастный Хиль Перес впал в детство. Память и рассудок покинули его. Напрасно я прижимал его к груди и всячески выказывал ему свою нежность: он оставался нечувствителен ко всему. Сколько ни твердила ему матушка, что я его племянник Жиль Блас, он смотрел на меня с тупым выражением, ничего не отвечая. Если бы даже голос крови и благодарности не побуждал меня пожалеть дядю, я все равно не мог бы удержаться от жалости, видя его в положении, столь достойном сострадания.
   В течение всего этого времени Сипион хранил мрачное молчание, разделяя мою скорбь и из дружбы смешивая свои вздохи с моими. Полагая, что матушка после столь долгой разлуки захочет со мной побеседовать и что присутствие незнакомого человека может ее стеснить, я отвел Сипиона в сторону и сказал ему:
   — Пойди, дитя мое, пойди отдохнуть в гостиницу и оставь меня наедине с матерью. У нас будет с ней длинная беседа. Твое присутствие может показаться ей лишним при разговоре, который будет касаться одних только семейных дел.
   Сипион, боясь стеснить нас, удалился, а я, действительно, провел всю ночь в беседе с матушкой. Мы дали друг другу отчет в том, что с нами произошло со времени моего отъезда из Овьедо. Она в точности описала все огорчения, пережитые ею в домах, где она служила дуэньей, и притом поведала множество подробностей, которые мне было бы не особенно приятно услышать в присутствии своего секретаря, хотя я ничего от него не скрывал. При всем уважении, коим я обязан памяти своей матери, должен все же сказать, что добрая старушка была несколько многоречива в рассказах: она облегчила бы мне на три четверти выслушивание своей истории, если бы откинула все излишние детали.

 

 
   Наконец, она закончила свое повествование, и наступил Мой черед. Я лишь слегка коснулся приключений, выпавших на мою долю; но, дойдя до визита, нанесенного мне в Мадриде сыном овьедского бакалейщика, Бертраном Мускадой, я подробно остановился на этом происшествии.
   — Признаюсь, — сказал я, — что плохо принял этого малого, который в отместку, вероятно, обрисовал меня вам в ужасном виде.
   — Он так и сделал, — отвечала она. — Вы, по его словам, якобы так возгордились благорасположением первого министра королевства, что едва соблаговолили его узнать; а когда он изложил вам наше бедственное положение, вы будто бы выслушали его крайне холодно. Но так как отцы и матери, — добавила она, — всегда стараются извинить своих детей, то мы не могли поверить, что у вас такое недоброе сердце. Ваш приезд в Овьедо оправдывает наше хорошее мнение о вас, а горесть, в которой я вас вижу, завершает это оправдание.
   — Вы слишком благосклонно обо мне судите, — возразил я. — В рассказе молодого Мускады есть доля правды. Когда он ко мне явился, я был занят только своей карьерой, и честолюбие, мною владевшее, не позволяло мне подумать о родных. Поэтому не следует удивляться, если в таком умонастроении я оказал не особенно любезный прием человеку, который, заговорив со мной грубым тоном, дерзко заявил, что я, как ему известно, богат, как жид, и что потому он советует мне послать вам денег, ибо вы очень в них нуждаетесь; он даже в весьма неумеренных выражениях попрекнул меня равнодушием к родне. Я был задет его бесцеремонностью и, потеряв терпение, схватил его за плечи и вытолкал из кабинета. Признаю, однако, что был не прав в этом деле: мне следовало сообразить, что если у бакалейщика не хватает вежливости, то это не ваша вина, и что надлежит последовать его совету, хотя он и был дан в неучтивой форме. Об этом я и подумал через несколько минут после того, как выставил Мускаду. Голос крови заговорил: я вспомнил обо всех своих обязанностях по отношению к родителям и, краснея от того, что так плохо их выполнял, почувствовал угрызения совести, коими, однако, не смею перед вами хвалиться, ибо вскоре они опять были задушены жадностью и честолюбием. Но впоследствии, будучи заточен по королевскому приказу в Сеговийскую крепость, я опасно там захворал, и эта счастливая болезнь вернула вам сына. Да, болезнь и тюрьма восстановили природу в ее правах и окончательно отвратили меня от придворной жизни. Я мечтаю только об удалении от мира и в Астурию приехал лишь затем, чтобы просить вас разделить со мною приятности уединенной жизни. Если вы не отвергнете моей просьбы, я увезу вас в свое валенсийское поместье, где мы будем жить в полном довольстве. Вы сами понимаете, что я намеревался и батюшку увезти туда же; но, коль скоро небо судило иначе, пусть, по крайней мере, я испытаю удовлетворение, живя вместе со своею матерью и стараясь всеми возможными знаками внимания загладить воспоминание о том времени, когда я не был ей полезен.
   — Я очень благодарна вам за похвальные намерения, — сказала мне тогда матушка, — и уехала бы с вами без колебаний, если бы не видела в том некоторых трудностей. Я не покину вашего дяди и своего брата в том состоянии, в котором он теперь находится; а кроме того, я слишком привыкла к этим местам, чтобы с ними расстаться. Тем не менее, я на свободе подумаю об этом, ибо такое дело заслуживает того, чтобы зрело его обсудить. Пока же позаботимся о похоронах вашего отца.
   — Поручим это, — сказал я, — тому молодому человеку, который сюда заходил: это — мой секретарь; он умен и предан; мы можем в этом случае всецело на него положиться.
   Не успел я произнести эти слова, как Сипион вернулся. Солнце уже взошло. Он спросил, не нуждаемся ли мы в его услугах при настоящих наших затруднениях. Я отвечал, что он приходит как раз вовремя, ибо я хочу возложить на него важное поручение. Узнав, о чем идет речь, он тотчас же сказал мне:
   — Этого достаточно: я уже обдумал всю церемонию; можете мне довериться.
   — Смотрите, — сказала ему матушка, — не устраивайте похорон хоть сколько-нибудь пышных. Они должны быть возможно скромнее, так как весь город знал моего супруга за одного из самых бедных стремянных.
   — Сеньора, — возразил Сипион, — будь он даже еще беднее, я не сбавлю ни одного мараведи. Я в этом деле имею в виду лишь своего хозяина: он был любимцем герцога Лермы; его отец должен быть похоронен по-благородному.
   Я одобрил план своего секретаря и даже велел ему не жалеть денег. Остаток тщеславия, еще сохранившийся в моей душе, проявился при этом случае; я льстил себя мыслью, что, затратившись на похороны отца, не оставившего мне никакого наследства, заставлю людей восхищаться моими щедрыми повадками. Матушка, со своей стороны, несмотря на скромность, которую она на себя напускала, была не прочь, чтобы мужа ее похоронили с почетом. Итак, мы предоставили полную свободу Сипиону, который, не теряя времени, принял все необходимые меры, чтобы придать погребению должную пышность. Это удалось ему лучше, чем надо. Он устроил такие роскошные похороны, что возбудил против меня весь город с пригородами: все обитатели Овьедо от мала до велика были возмущены моим чванством.
   — У этого наскоро испеченного министра, — говорили одни, — есть деньги, чтобы похоронить отца, но не было денег, чтобы его кормить.
   — Лучше было бы с его стороны, — замечали другие, — доставлять удовольствие живому отцу, нежели оказывать почести мертвому.
   Словом, не жалея, трепали языками: каждый отливал какую-нибудь пилюлю. Но этим они не удовольствовались: не успел я, Сипион и Бертран выйти из церкви, как они принялись поносить нас, осыпать ругательствами, оглушать гиканьем, а нашего возницу проводили до гостиницы градом камней. Чтобы разогнать чернь, собравшуюся против дядюшкиного дома, моей матери пришлось показаться и публично заявить, что она очень мною довольна. Были и такие, которые побежали на постоялый двор, где стояла моя карета, с намерением ее разбить, что они, без сомнения, и учинили бы, если б хозяин с женой не нашли способа утихомирить этих бесноватых и отклонить от первоначального решения.
   Все оскорбления, мне нанесенные и являвшиеся следствием тех пересудов, которые заводил про меня в городе молодой бакалейщик, внушили мне такое отвращение к моим землякам, что я решил возможно скорее покинуть Овьедо, где при других условиях провел бы довольно долгое время. Я прямо заявил о том матери, которая, будучи сама задета приемом, оказанным мне жителями, не возражала против скорого моего отъезда. Теперь речь шла только о том, как я поступлю с нею.
   — Матушка, — сказал я, — коль скоро дядя нуждается в вашей помощи, я не буду больше настаивать на том, чтобы вы меня сопровождали, но так как кончина его, по-видимому, уже близится, то обещайте мне приехать в мое поместье, как только он отойдет в другой мир.
   — Я не дам такого обещания, ибо его не сдержу, — отвечала матушка. — Мне хочется провести остаток дней в Астурии и быть совершенно независимой.
   — Разве вы не будете, — отвечал я ей, — полной хозяйкой в моем замке?
   — Почем я знаю! — возразила она. — Стоит вам только влюбиться я какую-нибудь девчонку: вы на ней женитесь, она станет мне снохой, а я ей — свекровью, и мы не уживемся друг с другом.
   — Уж очень издалека вы ждете несчастий, — возразил я ей. — У меня еще нет никакой охоты жениться; но если бы мне даже это вздумалось, я сумею заставить свою жену слепо повиноваться вашим желаниям.
   — Не много ли вы на себя берете? — возразила матушка. — Я бы потребовала в том поруки с перепорукою. Боюсь, как бы ваши чувства к жене не одержали верх над голосом крови. Готова, пожалуй, поклясться, что при наших ссорах вы станете скорее на сторону своей жены, нежели на мою, хоть будь она сто раз не права.
   — Золотые ваши слова, сеньора, — воскликнул мой секретарь, вмешавшись в разговор, — я думаю, как вы, что покорная сноха — величайшая редкость. Но для того чтобы вам помириться с моим хозяином (раз уж вы обязательно хотите жить в Астурии, а он в Валенсийском королевстве), необходимо, чтобы он назначил вам пенсию в сто пистолей, которую я буду привозить вам сюда ежегодно. Таким образом, мать и сын будут жить в полном довольстве на расстоянии двухсот миль друг от друга.
   Обе заинтересованные стороны одобрили предложенное соглашение, после чего я уплатил за первый год вперед и на следующий день выехал из Овьедо еще до света из боязни, Что толпа поступит со мной, как со св. Стефаном.
183
   Таков был прием, оказанный мне на родине. Отличный урок для всех простолюдинов, которые, разбогатев в чужих краях, возвращаются домой, чтобы поважничать! Чем больше они будут выставлять напоказ свое богатство, тем ненавистнее станут своим землякам.




ГЛАВА III





Жиль Блас направляется в Валенсийское королевство и, наконец, прибывает в Лириас. Описание его замка. О том, как его там приняли и каких людей он там застал
   
Мы проехали через Леон, а затем через Валенсию и, продолжая свое путешествие быстрыми переходами, под конец десятого дня прибыли в город Сегорбе, откуда на следующее утро направились в мое поместье, расположенное всего в трех милях от города. По мере приближения к нему я заметил, что мой секретарь с большим вниманием разглядывает все замки, открывавшиеся его глазам то справа, то слева. Заметив какой-нибудь величественный дворец, он каждый раз говорил, указывая на него пальцем: