Страница:
Запоздало, но он звучит сейчас благодаря Генриху. Вот как переплетены меж собою поступки наши и тех кого мы приближаем к себе! Как волоски в девичьей косе.
Елена приехала в Париж на два месяца. Именно от нее (ей оставил пентхауз-квартиру на Трокадеро друг ее мужа) явился писатель девятого августа, избрав по наущению случая необычный маршрут, и не прошел, счастливец, по сочленению улиц де Розье и Фердинанд Дюваль, где свистели в это время пули. Лишь через десять или пятнадцать минут счастливец, уже успевший переодеться, стоял вместе с полудюжиной других храбрецов, обозревая кинематографически нестрашно выглядящие трупы и пятна крови на асфальте, замаскировавшиеся под засохшую краску.
Писатель жил между Трокадеро и рю дез'Экуфф и с наслаждением ебался с бывшей любовью, напевая модную в тот сезон песенку.
Жан-Филипп Полусвинья был бывшим любовником индийской принцессы — владелицы студии, в которой проживал Генрих. Рантье и алкоголик, еще один тип из альбома «Представители богемы», — Полусвинья, с лицом американского актера, которого писатель не знал, но знали все остальные участники этого спектакля, приглянулся Елене. Впрочем, ей приглядывались и другие мужчины, и писатель знал об этом, и это его не волновало так же как не волновало это законного мужа Елены. Но, по стечению обстоятельств, рантье и продавец не то гипса, не то мрамора в арабские страны, Полусвинья оказался еще и романтиком-демагогом, из категории самцов, коим не только не тошно беседовать с полуобразованными, но нахально любящими «интеллигентные» беседы до утра дамами, но каковые романтические демагоги напротив пребывают в совершенном восторге, проведя три четверти ночи в беседе о русских императорах и императрицах, о которых они ни хуя не знают, и выпив за беседою пару бутылок виски. Именно такого Полусвинью и ждала Елена.
Ну казалось бы, хочешь Полусвинью — бери и беседуй, кури до упаду, заполняй пепельницы пентхауза на Трокадеро своим «Кентом» и его «Житаном» и выжирай все напитки в доме, но оставь тогда в покое писателя. Но разве эгоистка могла поступить так? Нет, разумеется, она как всегда поступила по ее извечному жизненному принципу «И рыбку съесть, и на хуй сесть». Посему конец августа она провела успешно, бегая беседовать к Полусвинье или принимая его у себя и ебясь с Лимоновым. Ебясь и с Полусвиньей тоже, иначе она не была бы собой.
Писатель, бывший парт-тайм парижским мужем дамы уже несколько лет (фул-тайм муж находился в другой европейской столице), открывши преступную связь, был потрясен не самой связью, но равнодушным упрямством, с каковым его бывшая любовь предавалась обману его, писателя. Впрочем, если следуешь принципу «И рыбку съесть, и на хуй сесть», то инстинктивно продолжаешь есть рыбку, садясь на хуй. С него было довольно. Вначале он даже не понял этого, и после нескольких вспышек гнева, разрешившихся более или менее благополучно, писатель даже нежно проводил даму к ее фул-тайм мужу. В розовой шляпке из соломки, в белых кружевных одеждах, дама взобралась по ступеням в спальный вагон. На самом деле эти ступени были выходом из лимоновской судьбы. Уже вне его судьбы, молодая дама с удовольствием оглядела севших в этот вагон двух романтических юношей.
После ее отъезда он стал натыкаться в различных, общих для него с Еленой, местах на Полусвинью. В конце концов, однажды писатель встретил Полусвинью в доме ее сестры. Оказалось, Полусвинья и сестра уже близкие друзья… Злодейка же уверяла писателя, уезжая, что порвала с Полусвиньей. Ночью писатель позвонил в другую европейскую столицу и разразился злым монологом, клеймящим злодейку. Несколько дней спустя он взял и закрыл «дело экс-Елены».
«Неужели за всю мою преданность ей, я не стою персонального внимания? Что за еб твою мать? Почему она ведет себя, как мой литературный агент, у которого, кроме меня, есть еще полсотни клиентов. К хуям такую практику! Я жил без нее много лет и только по слабости стал опять с нею ебаться. Буду опять жить без нее!..»
Даже с родителями писатель два года не переписывался, однажды решив обидеться на их тупейшее непонимание его жизни. С родителями!
«Забудем и бывшую любовь, — сказал он себе. — Ты мне не платишь вниманием, ну и я лишу тебя своего внимания. Все». И писатель держит слово до сих пор.
Остыв, он стал думать о странствующем еврее и его роли. Он пришел к выводу, что побуждения Генриха были мстительными, и месть превышала вину писателя. Генрих добровольно вызвался послужить орудием судьбы, как бы топором, который перерубил последние мелкие кишки и нервы, связывающие его с Еленой. Что делать со странствующим евреем? Продолжить вендетту и отомстить Генриху за то, что он отомстил писателю? Он решил забыть о Генрихе. И забыл. Писатель съездил в Америку, наговорил там разных глупостей в университетах написал сто страниц новой книги, героем которой был садист, познакомился с умело притворившимся нетигром тигром и вернулся в Париж. А когда высадился десантник-тигр в его апартаментах, он занялся партизанской войной с тигром. И только весной, в дождливый вечер, на набережной Сены, переходя автостраду, встретил он Генриха, во фраке и белых брюках, вправленных в американские сапоги. Впереди на длинном поводке шествовал еще живой афганский беженец Лаки. Поскольку Елену уже затянуло ряской времени, писатель поздоровался с Генрихом: «Здравствуй, Генрих!» И они немного поговорили. Писатель сдержанно рассказал о своей поездке в Америку. Генрих рассказал о своих как всегда плохо устроенных делах, о продаже картин с рук в руки. Оба несколько стеснялись и вдруг, приняв официальный вид, заторопились каждый по несуществующим делам. Писателя, впрочем, действительно нетерпеливо ждала рутинная, только психологическая тогда еще война с Наташкой.
— Заходите как-нибудь! — уронил писатель через плечо.
— Зайду как-нибудь! — пробормотал Генрих и удалился, предшествуемый собакой.
Зашел он, чтобы опять тотчас же быть выгнанным. Такое бывает, но редко. В тот день Наташка отправилась на репетицию к человеку по имени Крупный, оправдывающему имя своими сотней с лишним килограммами, брюхом и массивной татарской головой на теле каменного воина со степного кургана. Крупный собирался в недельный срок совершить «перформанс» [14]на фестивале «перформансов» и раскрасить голую Наташку различными узорами на глазах французских и нефранцузских зрителей в галерее, находящейся недалеко от площади Бастилии, на той же улице, что и знаменитый ресторан «Бофингер». До того как раскрашивать ее в галерее у Бастилии публично. Крупный хотел раскрасить ее непублично. Писатель разрешил Наташке позволить Крупному раскрасить ее нагое тело. Более того, он даже сам подтолкнул подружку на раскрашивание. Ему хотелось, чтобы она активно поучаствовала в авангардной культурной жизни столицы мировой культуры. Одобренная писателем и полная энергии Наташка легально уехала в тот апрельский день, в черном пальто и с пластиковым пакетом (в нем находились необходимые ей рабочие одежды) в 11-й аррондисмант, где жил с женой и дочерью Крупный. Свободный от предрассудков Лимонов подумал, глядя на закрывающуюся дверь, что самое худшее, что может случиться с Наташкой, ну, ее выебет Крупный. Но даже в этот самый худший сценарий, честно говоря, сам писатель не верил. Он лишь, как обычно, на всякий случай, ожидал от людей гадостей и неприятных поступков, чтобы впоследствии быть приятно удивленным, если окажется, что они таковых поступков не совершили. В отсутствие подружки писатель продуктивно работал и, завершив трудовой день печатью куриного супа в биографии дня, отправился на променад по маршруту номер четыре. Вернулся он в начале одиннадцатого вечера. Специально именно в это время, чтобы, как он рассчитал, явившаяся в его отсутствие Наташка уже уехала в кабаре. По какой-то интуитивной причине ему не хотелось встречаться с ней до. Подымаясь по лестнице, он еще на самых первых ступенях услышал завывающий сильный голос подруги. Войдя, — дверь оказалась не запертой, — он обнаружил привязанную к вешалке собаку и три человеческих существа: Крупного в необозримой величины джинсах и кожаной куртке, обритая наголо голова делала Крупного похожим на второстепенного злодея — персонажа всех фильмов об агенте 007, мясницкие руки Крупного покоились на хрупком столике мадам Юпп, и в одной он держал бокал с красным вином; Генрих в белых штанах и черном стеганом халате, сделавшем Генриха горбатым и толстым (не таким толстым, как Крупный, но толще, чем обычно), сидел, поставив стул на две задние лапы, и балансировал на них, рот его был открыт в веселой ухмылке. Крупный, сощурив свои татарские гляделки, похехекивал, как бы откашливаясь, изображая осторожное веселье. Наташка со следами позолоты бронзы и советской фирменной алости на всем теле, голая, сидела на стуле, нога на ногу, и держала в руке листки со стихами. Стол был уставлен пролетарскими литровыми бутылями вина, какое пьет трудовая Франция, наживая себе язвы.
— Почему ты не на работе? — спросил разъяренный писатель. Наташка положила листки на стол, а два жулика онемели и спрятали улыбки.
— Я… — заикнулась она. — Я решила не пойти на работу.
Тогда Наташка еще очень боялась писателя, шел только пятый месяц их совместной жизни, и тигр порыкивал тогда тихо.
— Почему ты напилась?! — Ответ на гипотетический вопрос этот, в сущности, писателя вовсе не интересовал. Сложное скопление червей причин, затейливо переплетенных в копошащийся клубок, оказалось бы ответом на этот вопрос. Писатель все равно не смог бы отделить все головы от хвостов. — А вы! — он сдвинул внимание на двух более чем странных, в сущности, персонажей. Генрих опасливо хрюкнул, а Крупный нерешительно похехекал, изображая уже смущение.
— Ну, Лимонов!.. — начал Крупный. — Остынь, садись, выпей. Мы только что…
— Вон! — закричал писатель, вдруг прикоснувшийся мысленно к гипотезе, что Наташка только что ебалась с обоими монстрами вместе или по отдельности. — Вон из моего дома!
А так как оцепеневшие от внезапного появления писателя монстры не шевельнулись и только Наташка побежала в ливинг-рум и стала натягивать на себя валявшееся на кресле домашнее платье, то писатель, дрожа от гнева, объявил:
— Я иду в ванну мыть руки. Чтобы, когда я выйду, вас не было в моем доме! — И он, зайдя в фанерный сарайчик, действительно стал мыть руки.
— Ну знаешь, Лимонов, это уже слишком! — сказал Крупный за дверью.
— Да-ааа, господин Лимонов, вы что-то того… — промямлил Генрих. — Я собственно тут ни при чем, я шел мимо с собакой… Вы же меня пригласили в последнюю нашу встречу.
— Вон! — закричал писатель из ванной и еще отвернул кран, чтобы усилить струю и заглушить шумом воды, ввинчивающейся в раковину, человеческий ропот в прихожей. Одновременно он подумал, что, выгоняя Генриха второй раз, он как бы вышучивает сам себя и даже акт выгоняния.
— Ну и хуй с ним! — упрямо решил писатель и вышел. Монстры спускались по лестнице — было слышно, как внизу собачонка консьержки и афганский беженец облаивают друг друга. Наташка в пальто поверх домашнего платья и с голыми ногами, которые она успела вставить в туфли, взялась за ручку двери.
— Нет! Ты останешься дома. Здесь! — приказал он и схватил ее за руку.
— Пусти! Я не хочу оставаться с тобой в одном помещении!
— Ты никуда не пойдешь! — процедил тогда еще очень авторитетный и суровый писатель и потащил ее в спальню.
— Пусти! Я тебя боюсь. Ты сумасшедший! — взвизгнула она.
— Почему ты напилась и не пошла на работу? — Он свалил ее толчком на кровать и стоял над ней. Сейчас бы она не дала себя так толкнуть. Сильная, как писатель, тогда она еще скрывала свои силы. Тот апрельский день был началом их физических столкновений. Она решила дать ему отпор.
— Не твое дело! — закричала она. — Ты что, надсмотрщик? Иди на хуй! Оставь меня в покое! Не захотела и не пошла! — Она сорвала с кровати одеяло и попыталась набросить его на голову писателя. Когда ей это не удалось, она ухватила подушку и принялась ею ударять писателя, возможно, представляя, что бьет Лимонова бревном. Совсем уж незачем она сорвала с постели простыню и стала втаптывать ее в ковер. Сняла туфлю и запустила ею в писателя. Туфля приземлилась в коридоре. Другой туфлей она ударила его в плечо. Закончилось это их первое трехбалловое, по шкале Рихтера, физическое столкновение тем, что писатель прыгнул на Наташку и некоторое время они врагами боролись на ложе, готовые задушить друг друга, или выцарапать друг другу глаза, или переломать пальцы. В точности ни один из них не знал, что собирается сделать с партнером. Вольная борьба, однако, прекратилась, потому что писатель внезапно обнаружил, что его противник женщина, и повел себя соответствующим образом. Совершив сексуальный акт, они все же помирились и находились еще несколько дней во враждебных отношениях.
С Крупным он оставался во враждебных отношениях еще долгое время. С Генрихом же ему пришлось вскоре помириться. Писатель даже формально извинился перед ним, ибо, действительно, глупо два раза подряд выгонять человека из дома. Несерьезно. Второй раз уничтожил и серьезность первого изгнания, хотя впоследствии Генрих, однажды подвыпив, признал, что намеренно устроил встречу Полусвиньи с экс-Еленой. Генрих смеялся, признаваясь в предательстве, писатель хохотал, однако решил запомнить эту историю и никогда не доверять Генриху, впрочем, с ним общаясь. Писателю кажется, что Генрих относится к его личности несколько более заинтересованно, чем это необходимо. Может быть, ревниво следит за поведением писателя. Может быть, Генрих иногда даже и завидует слегка писателю, не умея сам быть таким? Если спросить странствующего еврея впрямую: «Не кажется ли вам, Генрих, что вы порой завидуете этому иной раз примитивному, но неизменно упрямо-энергичному человеку и его сержантско-армейскому стилю жизни и поведения?», Генрих, будет, разумеется, отрицать и зависть, и ревность. Но иногда в недоверчивом и критическом оке Генриха, повернутом на писателя, мелькает нечто похожее на восхищение его упрямством и храбростью. Генрих, кажется писателю (впрочем, может быть, это ему только кажется), неравнодушен к Наташке, но у него самого наверняка не хватило бы храбрости найти и взять в свою жизнь такую неудобную шаровую молнию. Уважение, смешанное с непониманием мотивов, движущих писателем, иногда появляется в оке странствующего еврея, разглядывающего жизнь русского Ваньки Лимонова и его русской бабы. «Я был тогда молод и мог провести ночь с русской женщиной, и русская женщина наутро оставалась мной довольна», — вспомнил писатель строчки Бабеля. Ему кажется, что еврейские мужчины, наряду с насмешливым отношением к русским самцам, испытывают тайную робость перед русскими женщинами, своего рода постоянный комплекс неполноценности. Ненасытная русская пизда, уставив на него свой единственный глаз, грозно спрашивает еврейского мужчину: «А ты удовлетворил русскую женщину, Ицхак?»
Писатель серьезно подумывает о возможном удалении Генриха из своей жизни, потому что Генрих определенно приносит ему несчастье. Не говоря уже о только что рассказанных историях, Наташка и писатель два раза (!) жестоко подрались у него на ферме в Нормандии. Но самое громадное по масштабам несчастье, когда писатель вполне мог оказаться без головы, произошло совсем недавно.
В феврале Генрих увешал своими картинами стены ресторана, принадлежащего его друзьям, и пригласил друзей и перспективных покупателей на вернисаж. Ресторан находился за несколько дверей от входа в ущелье цементного двора, где в индийской гробнице жил Генрих. Наташка и писатель отправились на вернисаж к восьми вечера. Седая лиса опоясывала горло певицы поверх пальто, интеллигентный Лимонов умно выглядывал через очки. Красивыми и серьезными они протопали по рю дез'Экуфф, пересекли рю де Риволи, вышли к Сене, прошли на остров и толкнули зеленую дверь в маленький ресторан, где бегал, волнуясь и улыбаясь, виновник торжества. Одет он был, как и следовало ожидать, нелепейшим образом: любезный его сердцу фрак сочетался с ковбойскими, тисненными по голенищам узорами, сапогами и дополнялся по случаю празднества белой рубашкой очень большого размера, не заправленной в брюки, и карнавальной бабочкой на резинке. Белые джинсы гармонировали, однако, если не с фраком, лацкан которого был съеден молью, то хотя бы с ковбойскими родственниками. Генрих был одет как бы кентавром, ковбой ногами, он был дирижером до половины туловища.
С Наташкой Генрих расцеловался, как они делают по французскому обычаю всякий раз, к скрытому неудовольствию писателя, а с Лимоновым они обменялись рукопожатиями.
— Поздравляю! — сказал писатель.
— Хе-хе… Пока не с чем. Еще ничего не купили, — нагло-стеснительно сообщил Генрих. — Что будете пить?
Следовало ответить: — Ничего не будем пить. — Или в крайнем случае сказать: — Наташа, что ты хочешь пить? — Нет, спасибо, Генрих, я пить не буду.
Вместо этого и Наташка и писатель радостно впились в бокалы с киром, сделанным им самим Генрихом, и с удивительной жадностью опорожнили их, осмотрев лишь одну-единственную стену с картинами. Со следующей порцией кира им удалось осмотреть только четверть стены. Правда и то, что посетителям выставки приходилось истратить некоторое время на маневры, на обхождение столов и стульев, приготовившихся принять обедающих.
Зеленой дверью манипулировали женщины и мужчины все того же типа «хомо интеллигентис паразиенус», повышая то медленно, то вдруг рывками населенность ресторана. С одним из «хомо интеллигентис» писателю удалось поговорить некоторое время об истории крестовых походов. И это был единственный сколько-нибудь продолжительный контакт писателя за весь вечер, совершенный им не с бокалом и не с Наташкой.
Оказалось, что нужно быстро сесть за несколько столов в углу, отведенных Генриху и его самым-самым друзьям. Удивившись, что Генрих отнес его к самым-самым, он уселся против красивой Наташки. Красивой, но уже с высокомерно-презрительным выражением лица, каковое появляется у нее в моменты, когда первое опьянение приходит в сопровождении маленького припадка мегаломании. Для того чтобы не раздражаться Наташкиным пылающим ликом, писатель взял с соседнего стола бутылку красного вина и налил себе полный бокал. Процесс потребления алкоголя кем-либо в ее присутствии (и особенно близким ей человеком) воспринимается Наташкой с ревностью.
— А мне ты не хочешь налить вина? — прошипела она и, наскоро проглотив остатки кира, поставила бокал перед писателем.
Он налил ей вина, решив, что в любом случае они находятся недалеко от дома, вместе, и, кажется, сегодня у нее нет поводов к агрессивности.
Ресторан заполнялся. И пришедшими посмотреть картины Генриха и явившимися пообедать посетителями. Фотограф с остроносой женой, окруженные свитой друзей и прихлебателей, прибыли на выставку, и дружно, по команде властной жены фотографа, компания стала восхищаться Наташкой, и та, очевидно, почувствовала себя вдруг Незнакомкой Блока или моделью художника Кустодиева. Выставив плечо на зрителя и разбросав вокруг себя лису и всяческие узорные цветные платки и шали, русская красавица сидела горделиво и поглядывала высокомерно в мир. Иногда она незаметно бросала испытующий взгляд на командира Лимонова, пытаясь понять, что он думает, но тотчас делала вид, что это ее не интересует.
«Какая красавица! Ну вы только посмотрите, какая красавица! — вскрикивала время от времени жена фотографа, призывая интеллигентов восхищаться. — Ну, Лимонов, отхватил девку! Ну, Лимонов!»
Писатель, считая жену фотографа более развязной, чем необходимо, все же чувствовал настоящую гордость за Наташку. При каждом «Ну, Лимонов!.. Какая красавица!» Наташка поводила плечом и смотрела на писателя вызывающе, как бы говоря: «Видишь, дурак, какая женщина тебе досталась. А ты меня не ценишь…»
Он ценил, однако они, дружно, не отставая друг от друга и на полбокала, напивались. Это было понятно, хотя бы уже по одному тому, что пространство уменьшалось с быстротой неимоверной. Уже только несколько квадратных метров пространства оставались видимыми глазам писателя. Боковые стены исчезли. Наташка, жена фотографа, несколько лиц за соседним столом, кровавощекое дитя Фалафель, пришедшее с Майей и двумя старшими детьми Генриха, — умной девочкой в железных очках и с панк-прической и мальчиком в шляпе. Щеки ребенка Фалафеля, странствовавшего между столов, как папа Генрих странствует по Парижу, покрывало несколько прыщей или, может быть, холмиков, образовавшихся от укусов какого-то насекомого. «Какого? — задумался писатель. — Зимой комаров не бывает. Комары спят в феврале». Курица, которую ела Наташка (время от времени нож соскальзывал с курицы и скрежетал по тарелке), имела пупырышки на жареной коже. В раздробленную кость ноги курицы вклещилась зеленая лапчатая петрушка.
— Как листик марихуаны, — заметил писатель, и Наташка рассмеялась.
— Мне кажется, нам пора сваливать… — несмело предложил он.
— Мне тоже кажется, что пора, — неожиданно согласилась почему-то покладистая Наташка.
Генрих материализовался вдруг из непросматриваемой уже писателем остальной реальности и попросил ее снять со стены картину, висящую над ее головой. Она встала, и упали на пол все платки и шали. Дергая за картину, она тем не менее и с третьей попытки не смогла снять ее, и Генриху пришлось, свозя со стола скатерть, пролезть к стене и, шевеля фалдами фрака, непристойно обнажая белый, в пятнах, джинсовый зад, с натугой приподнявшись, совершить снятие самому. Наташка, довольно твердо держала себя, вылезла из-за стола и, пройдя через плотно начиненный зал, стала спускаться под пол, в туалет, держась за канаты, служащие перилами.
— Кто может разменять мне пятьсот?! — Генрих держал в руке смятый билет и помахивал им над головою, довольный. Картина находилась под мышкой у седого маленького человечка.
Именно в этот момент Наташа возвратилась из похода в туалет, держа за руки двух эмиссаров зла. И плохого случая:
— Лимонов! Посмотри, кто пришел!
Фернан и Адель, уже законные супруги, щеголяя жжеными ежами на головах, каждый в ретро-пальто на три номера больше, чем необходимо, внесли вдруг оживление в толпу в основном старомодно-серьезной интеллигенции. Новая волна — поколение, крылом простертое в будущее, во времена, красиво изображенные в фильмах «Мэд Макс Два» и «Три». Писатель, гордясь тем, что его знакомые такие элегантные и передовые идут с его подругой к нему, приподнялся и расцеловался с Адель, и пожал руку Фернану. Нужно было бежать, схватив Наташку и лису, вон из ресторана, бежать быстро, пока плохой случай не переполз с букле-пальто Адель и черного бобрика пальто Фернана на лимоновскую куртку с попугаями. Не переполз или не перепрыгнул. Но именно для того, чтобы задержать жертву, дьявол хитро снабдил Фернана соблазнительной элегантностью и черным юмором, а Адель мудрой гашишной улыбкой богини судьбы и пушкой-сигаретищей, толщиной в палец, набитой темным мягким гашишем и сладким табаком. Как часто бывает с переносчиками изысканных вирусов, эти переносчики были красивы и счастливы. Но вокруг них людей косила смерть и бушевали пожары. Даже короткого взгляда в биографию молодой пары достаточно, чтобы понять, какую опасность они представляли. У элегантного Фернана, дружески беседующего с писателем, — мотылек в горошек под горлом, кадык и горбатый нос образуют симпатичную пилу, гортанный голос вместе с улыбками и ухмылками составляет чарующую цветочную смесь — как уже было ранее сказано, умерла от сверхдозы героина предыдущая, до Адель, петитами. Фернан честно и множество раз пытался покончить с собой. И не преуспел еще в этом занятии, раз он сидит, улыбаясь, рядом с писателем, и от юноши свежо пахнет крепкими духами. Последний раз Фернан обставил самоубийство исключительно красиво и театрально. Он хорошо пообедал, снял номер в хорошем отеле, купил и расставил повсюду в вазы цветы. Слушая музыку, он впустил в кровеносные сосуды порцию героина. Послушал Моцарта и снова ввел порцию героина. В финале он честно выпил содержимое банки таблеток (название осталось неизвестным писателю) и позвонил другу Мишелю, дабы сказать последнее «Прощай». В последней беседе, оказавшейся непоследней, Фернан, был остроумен.
Елена приехала в Париж на два месяца. Именно от нее (ей оставил пентхауз-квартиру на Трокадеро друг ее мужа) явился писатель девятого августа, избрав по наущению случая необычный маршрут, и не прошел, счастливец, по сочленению улиц де Розье и Фердинанд Дюваль, где свистели в это время пули. Лишь через десять или пятнадцать минут счастливец, уже успевший переодеться, стоял вместе с полудюжиной других храбрецов, обозревая кинематографически нестрашно выглядящие трупы и пятна крови на асфальте, замаскировавшиеся под засохшую краску.
Писатель жил между Трокадеро и рю дез'Экуфф и с наслаждением ебался с бывшей любовью, напевая модную в тот сезон песенку.
Но, невидимый ему, в механизмах его жизни копался злой Генрих. Покопавшись в механизмах, Генрих углядел нужную щель и вставил туда лишнюю деталь. Будучи в такой же степени приятелем Елены, как и писателя, Генрих познакомил бывшую любовь с человеком по имени Жан-Филипп Полусвинья. Так зло впоследствии называл крупного Жан-Филиппа писатель, переведя его фамилию с французского выгодным для себя образом. (Следует сказать, что Высшие Силы пытались помешать этому знакомству. Впоследствии и Генрих, и бывшая любовь в один голос утверждали, что девятого же августа они должны были отправиться ланчевать именно в ресторан «Гольденберг», и только игривый член писателя, в это утро особенно весело настроенный, помешал затее осуществиться. Изрешеченные пулями и раненные осколками бутылок лежали бы злодеи на полу ресторана, если бы не член писателя.)
«Вэн айм виз ю, итс парадайз,
Ю кис ми ванс, ай кис ю твайс…» [13]
Жан-Филипп Полусвинья был бывшим любовником индийской принцессы — владелицы студии, в которой проживал Генрих. Рантье и алкоголик, еще один тип из альбома «Представители богемы», — Полусвинья, с лицом американского актера, которого писатель не знал, но знали все остальные участники этого спектакля, приглянулся Елене. Впрочем, ей приглядывались и другие мужчины, и писатель знал об этом, и это его не волновало так же как не волновало это законного мужа Елены. Но, по стечению обстоятельств, рантье и продавец не то гипса, не то мрамора в арабские страны, Полусвинья оказался еще и романтиком-демагогом, из категории самцов, коим не только не тошно беседовать с полуобразованными, но нахально любящими «интеллигентные» беседы до утра дамами, но каковые романтические демагоги напротив пребывают в совершенном восторге, проведя три четверти ночи в беседе о русских императорах и императрицах, о которых они ни хуя не знают, и выпив за беседою пару бутылок виски. Именно такого Полусвинью и ждала Елена.
Ну казалось бы, хочешь Полусвинью — бери и беседуй, кури до упаду, заполняй пепельницы пентхауза на Трокадеро своим «Кентом» и его «Житаном» и выжирай все напитки в доме, но оставь тогда в покое писателя. Но разве эгоистка могла поступить так? Нет, разумеется, она как всегда поступила по ее извечному жизненному принципу «И рыбку съесть, и на хуй сесть». Посему конец августа она провела успешно, бегая беседовать к Полусвинье или принимая его у себя и ебясь с Лимоновым. Ебясь и с Полусвиньей тоже, иначе она не была бы собой.
Писатель, бывший парт-тайм парижским мужем дамы уже несколько лет (фул-тайм муж находился в другой европейской столице), открывши преступную связь, был потрясен не самой связью, но равнодушным упрямством, с каковым его бывшая любовь предавалась обману его, писателя. Впрочем, если следуешь принципу «И рыбку съесть, и на хуй сесть», то инстинктивно продолжаешь есть рыбку, садясь на хуй. С него было довольно. Вначале он даже не понял этого, и после нескольких вспышек гнева, разрешившихся более или менее благополучно, писатель даже нежно проводил даму к ее фул-тайм мужу. В розовой шляпке из соломки, в белых кружевных одеждах, дама взобралась по ступеням в спальный вагон. На самом деле эти ступени были выходом из лимоновской судьбы. Уже вне его судьбы, молодая дама с удовольствием оглядела севших в этот вагон двух романтических юношей.
После ее отъезда он стал натыкаться в различных, общих для него с Еленой, местах на Полусвинью. В конце концов, однажды писатель встретил Полусвинью в доме ее сестры. Оказалось, Полусвинья и сестра уже близкие друзья… Злодейка же уверяла писателя, уезжая, что порвала с Полусвиньей. Ночью писатель позвонил в другую европейскую столицу и разразился злым монологом, клеймящим злодейку. Несколько дней спустя он взял и закрыл «дело экс-Елены».
«Неужели за всю мою преданность ей, я не стою персонального внимания? Что за еб твою мать? Почему она ведет себя, как мой литературный агент, у которого, кроме меня, есть еще полсотни клиентов. К хуям такую практику! Я жил без нее много лет и только по слабости стал опять с нею ебаться. Буду опять жить без нее!..»
Даже с родителями писатель два года не переписывался, однажды решив обидеться на их тупейшее непонимание его жизни. С родителями!
«Забудем и бывшую любовь, — сказал он себе. — Ты мне не платишь вниманием, ну и я лишу тебя своего внимания. Все». И писатель держит слово до сих пор.
Остыв, он стал думать о странствующем еврее и его роли. Он пришел к выводу, что побуждения Генриха были мстительными, и месть превышала вину писателя. Генрих добровольно вызвался послужить орудием судьбы, как бы топором, который перерубил последние мелкие кишки и нервы, связывающие его с Еленой. Что делать со странствующим евреем? Продолжить вендетту и отомстить Генриху за то, что он отомстил писателю? Он решил забыть о Генрихе. И забыл. Писатель съездил в Америку, наговорил там разных глупостей в университетах написал сто страниц новой книги, героем которой был садист, познакомился с умело притворившимся нетигром тигром и вернулся в Париж. А когда высадился десантник-тигр в его апартаментах, он занялся партизанской войной с тигром. И только весной, в дождливый вечер, на набережной Сены, переходя автостраду, встретил он Генриха, во фраке и белых брюках, вправленных в американские сапоги. Впереди на длинном поводке шествовал еще живой афганский беженец Лаки. Поскольку Елену уже затянуло ряской времени, писатель поздоровался с Генрихом: «Здравствуй, Генрих!» И они немного поговорили. Писатель сдержанно рассказал о своей поездке в Америку. Генрих рассказал о своих как всегда плохо устроенных делах, о продаже картин с рук в руки. Оба несколько стеснялись и вдруг, приняв официальный вид, заторопились каждый по несуществующим делам. Писателя, впрочем, действительно нетерпеливо ждала рутинная, только психологическая тогда еще война с Наташкой.
— Заходите как-нибудь! — уронил писатель через плечо.
— Зайду как-нибудь! — пробормотал Генрих и удалился, предшествуемый собакой.
Зашел он, чтобы опять тотчас же быть выгнанным. Такое бывает, но редко. В тот день Наташка отправилась на репетицию к человеку по имени Крупный, оправдывающему имя своими сотней с лишним килограммами, брюхом и массивной татарской головой на теле каменного воина со степного кургана. Крупный собирался в недельный срок совершить «перформанс» [14]на фестивале «перформансов» и раскрасить голую Наташку различными узорами на глазах французских и нефранцузских зрителей в галерее, находящейся недалеко от площади Бастилии, на той же улице, что и знаменитый ресторан «Бофингер». До того как раскрашивать ее в галерее у Бастилии публично. Крупный хотел раскрасить ее непублично. Писатель разрешил Наташке позволить Крупному раскрасить ее нагое тело. Более того, он даже сам подтолкнул подружку на раскрашивание. Ему хотелось, чтобы она активно поучаствовала в авангардной культурной жизни столицы мировой культуры. Одобренная писателем и полная энергии Наташка легально уехала в тот апрельский день, в черном пальто и с пластиковым пакетом (в нем находились необходимые ей рабочие одежды) в 11-й аррондисмант, где жил с женой и дочерью Крупный. Свободный от предрассудков Лимонов подумал, глядя на закрывающуюся дверь, что самое худшее, что может случиться с Наташкой, ну, ее выебет Крупный. Но даже в этот самый худший сценарий, честно говоря, сам писатель не верил. Он лишь, как обычно, на всякий случай, ожидал от людей гадостей и неприятных поступков, чтобы впоследствии быть приятно удивленным, если окажется, что они таковых поступков не совершили. В отсутствие подружки писатель продуктивно работал и, завершив трудовой день печатью куриного супа в биографии дня, отправился на променад по маршруту номер четыре. Вернулся он в начале одиннадцатого вечера. Специально именно в это время, чтобы, как он рассчитал, явившаяся в его отсутствие Наташка уже уехала в кабаре. По какой-то интуитивной причине ему не хотелось встречаться с ней до. Подымаясь по лестнице, он еще на самых первых ступенях услышал завывающий сильный голос подруги. Войдя, — дверь оказалась не запертой, — он обнаружил привязанную к вешалке собаку и три человеческих существа: Крупного в необозримой величины джинсах и кожаной куртке, обритая наголо голова делала Крупного похожим на второстепенного злодея — персонажа всех фильмов об агенте 007, мясницкие руки Крупного покоились на хрупком столике мадам Юпп, и в одной он держал бокал с красным вином; Генрих в белых штанах и черном стеганом халате, сделавшем Генриха горбатым и толстым (не таким толстым, как Крупный, но толще, чем обычно), сидел, поставив стул на две задние лапы, и балансировал на них, рот его был открыт в веселой ухмылке. Крупный, сощурив свои татарские гляделки, похехекивал, как бы откашливаясь, изображая осторожное веселье. Наташка со следами позолоты бронзы и советской фирменной алости на всем теле, голая, сидела на стуле, нога на ногу, и держала в руке листки со стихами. Стол был уставлен пролетарскими литровыми бутылями вина, какое пьет трудовая Франция, наживая себе язвы.
— Почему ты не на работе? — спросил разъяренный писатель. Наташка положила листки на стол, а два жулика онемели и спрятали улыбки.
— Я… — заикнулась она. — Я решила не пойти на работу.
Тогда Наташка еще очень боялась писателя, шел только пятый месяц их совместной жизни, и тигр порыкивал тогда тихо.
— Почему ты напилась?! — Ответ на гипотетический вопрос этот, в сущности, писателя вовсе не интересовал. Сложное скопление червей причин, затейливо переплетенных в копошащийся клубок, оказалось бы ответом на этот вопрос. Писатель все равно не смог бы отделить все головы от хвостов. — А вы! — он сдвинул внимание на двух более чем странных, в сущности, персонажей. Генрих опасливо хрюкнул, а Крупный нерешительно похехекал, изображая уже смущение.
— Ну, Лимонов!.. — начал Крупный. — Остынь, садись, выпей. Мы только что…
— Вон! — закричал писатель, вдруг прикоснувшийся мысленно к гипотезе, что Наташка только что ебалась с обоими монстрами вместе или по отдельности. — Вон из моего дома!
А так как оцепеневшие от внезапного появления писателя монстры не шевельнулись и только Наташка побежала в ливинг-рум и стала натягивать на себя валявшееся на кресле домашнее платье, то писатель, дрожа от гнева, объявил:
— Я иду в ванну мыть руки. Чтобы, когда я выйду, вас не было в моем доме! — И он, зайдя в фанерный сарайчик, действительно стал мыть руки.
— Ну знаешь, Лимонов, это уже слишком! — сказал Крупный за дверью.
— Да-ааа, господин Лимонов, вы что-то того… — промямлил Генрих. — Я собственно тут ни при чем, я шел мимо с собакой… Вы же меня пригласили в последнюю нашу встречу.
— Вон! — закричал писатель из ванной и еще отвернул кран, чтобы усилить струю и заглушить шумом воды, ввинчивающейся в раковину, человеческий ропот в прихожей. Одновременно он подумал, что, выгоняя Генриха второй раз, он как бы вышучивает сам себя и даже акт выгоняния.
— Ну и хуй с ним! — упрямо решил писатель и вышел. Монстры спускались по лестнице — было слышно, как внизу собачонка консьержки и афганский беженец облаивают друг друга. Наташка в пальто поверх домашнего платья и с голыми ногами, которые она успела вставить в туфли, взялась за ручку двери.
— Нет! Ты останешься дома. Здесь! — приказал он и схватил ее за руку.
— Пусти! Я не хочу оставаться с тобой в одном помещении!
— Ты никуда не пойдешь! — процедил тогда еще очень авторитетный и суровый писатель и потащил ее в спальню.
— Пусти! Я тебя боюсь. Ты сумасшедший! — взвизгнула она.
— Почему ты напилась и не пошла на работу? — Он свалил ее толчком на кровать и стоял над ней. Сейчас бы она не дала себя так толкнуть. Сильная, как писатель, тогда она еще скрывала свои силы. Тот апрельский день был началом их физических столкновений. Она решила дать ему отпор.
— Не твое дело! — закричала она. — Ты что, надсмотрщик? Иди на хуй! Оставь меня в покое! Не захотела и не пошла! — Она сорвала с кровати одеяло и попыталась набросить его на голову писателя. Когда ей это не удалось, она ухватила подушку и принялась ею ударять писателя, возможно, представляя, что бьет Лимонова бревном. Совсем уж незачем она сорвала с постели простыню и стала втаптывать ее в ковер. Сняла туфлю и запустила ею в писателя. Туфля приземлилась в коридоре. Другой туфлей она ударила его в плечо. Закончилось это их первое трехбалловое, по шкале Рихтера, физическое столкновение тем, что писатель прыгнул на Наташку и некоторое время они врагами боролись на ложе, готовые задушить друг друга, или выцарапать друг другу глаза, или переломать пальцы. В точности ни один из них не знал, что собирается сделать с партнером. Вольная борьба, однако, прекратилась, потому что писатель внезапно обнаружил, что его противник женщина, и повел себя соответствующим образом. Совершив сексуальный акт, они все же помирились и находились еще несколько дней во враждебных отношениях.
С Крупным он оставался во враждебных отношениях еще долгое время. С Генрихом же ему пришлось вскоре помириться. Писатель даже формально извинился перед ним, ибо, действительно, глупо два раза подряд выгонять человека из дома. Несерьезно. Второй раз уничтожил и серьезность первого изгнания, хотя впоследствии Генрих, однажды подвыпив, признал, что намеренно устроил встречу Полусвиньи с экс-Еленой. Генрих смеялся, признаваясь в предательстве, писатель хохотал, однако решил запомнить эту историю и никогда не доверять Генриху, впрочем, с ним общаясь. Писателю кажется, что Генрих относится к его личности несколько более заинтересованно, чем это необходимо. Может быть, ревниво следит за поведением писателя. Может быть, Генрих иногда даже и завидует слегка писателю, не умея сам быть таким? Если спросить странствующего еврея впрямую: «Не кажется ли вам, Генрих, что вы порой завидуете этому иной раз примитивному, но неизменно упрямо-энергичному человеку и его сержантско-армейскому стилю жизни и поведения?», Генрих, будет, разумеется, отрицать и зависть, и ревность. Но иногда в недоверчивом и критическом оке Генриха, повернутом на писателя, мелькает нечто похожее на восхищение его упрямством и храбростью. Генрих, кажется писателю (впрочем, может быть, это ему только кажется), неравнодушен к Наташке, но у него самого наверняка не хватило бы храбрости найти и взять в свою жизнь такую неудобную шаровую молнию. Уважение, смешанное с непониманием мотивов, движущих писателем, иногда появляется в оке странствующего еврея, разглядывающего жизнь русского Ваньки Лимонова и его русской бабы. «Я был тогда молод и мог провести ночь с русской женщиной, и русская женщина наутро оставалась мной довольна», — вспомнил писатель строчки Бабеля. Ему кажется, что еврейские мужчины, наряду с насмешливым отношением к русским самцам, испытывают тайную робость перед русскими женщинами, своего рода постоянный комплекс неполноценности. Ненасытная русская пизда, уставив на него свой единственный глаз, грозно спрашивает еврейского мужчину: «А ты удовлетворил русскую женщину, Ицхак?»
Писатель серьезно подумывает о возможном удалении Генриха из своей жизни, потому что Генрих определенно приносит ему несчастье. Не говоря уже о только что рассказанных историях, Наташка и писатель два раза (!) жестоко подрались у него на ферме в Нормандии. Но самое громадное по масштабам несчастье, когда писатель вполне мог оказаться без головы, произошло совсем недавно.
В феврале Генрих увешал своими картинами стены ресторана, принадлежащего его друзьям, и пригласил друзей и перспективных покупателей на вернисаж. Ресторан находился за несколько дверей от входа в ущелье цементного двора, где в индийской гробнице жил Генрих. Наташка и писатель отправились на вернисаж к восьми вечера. Седая лиса опоясывала горло певицы поверх пальто, интеллигентный Лимонов умно выглядывал через очки. Красивыми и серьезными они протопали по рю дез'Экуфф, пересекли рю де Риволи, вышли к Сене, прошли на остров и толкнули зеленую дверь в маленький ресторан, где бегал, волнуясь и улыбаясь, виновник торжества. Одет он был, как и следовало ожидать, нелепейшим образом: любезный его сердцу фрак сочетался с ковбойскими, тисненными по голенищам узорами, сапогами и дополнялся по случаю празднества белой рубашкой очень большого размера, не заправленной в брюки, и карнавальной бабочкой на резинке. Белые джинсы гармонировали, однако, если не с фраком, лацкан которого был съеден молью, то хотя бы с ковбойскими родственниками. Генрих был одет как бы кентавром, ковбой ногами, он был дирижером до половины туловища.
С Наташкой Генрих расцеловался, как они делают по французскому обычаю всякий раз, к скрытому неудовольствию писателя, а с Лимоновым они обменялись рукопожатиями.
— Поздравляю! — сказал писатель.
— Хе-хе… Пока не с чем. Еще ничего не купили, — нагло-стеснительно сообщил Генрих. — Что будете пить?
Следовало ответить: — Ничего не будем пить. — Или в крайнем случае сказать: — Наташа, что ты хочешь пить? — Нет, спасибо, Генрих, я пить не буду.
Вместо этого и Наташка и писатель радостно впились в бокалы с киром, сделанным им самим Генрихом, и с удивительной жадностью опорожнили их, осмотрев лишь одну-единственную стену с картинами. Со следующей порцией кира им удалось осмотреть только четверть стены. Правда и то, что посетителям выставки приходилось истратить некоторое время на маневры, на обхождение столов и стульев, приготовившихся принять обедающих.
Зеленой дверью манипулировали женщины и мужчины все того же типа «хомо интеллигентис паразиенус», повышая то медленно, то вдруг рывками населенность ресторана. С одним из «хомо интеллигентис» писателю удалось поговорить некоторое время об истории крестовых походов. И это был единственный сколько-нибудь продолжительный контакт писателя за весь вечер, совершенный им не с бокалом и не с Наташкой.
Оказалось, что нужно быстро сесть за несколько столов в углу, отведенных Генриху и его самым-самым друзьям. Удивившись, что Генрих отнес его к самым-самым, он уселся против красивой Наташки. Красивой, но уже с высокомерно-презрительным выражением лица, каковое появляется у нее в моменты, когда первое опьянение приходит в сопровождении маленького припадка мегаломании. Для того чтобы не раздражаться Наташкиным пылающим ликом, писатель взял с соседнего стола бутылку красного вина и налил себе полный бокал. Процесс потребления алкоголя кем-либо в ее присутствии (и особенно близким ей человеком) воспринимается Наташкой с ревностью.
— А мне ты не хочешь налить вина? — прошипела она и, наскоро проглотив остатки кира, поставила бокал перед писателем.
Он налил ей вина, решив, что в любом случае они находятся недалеко от дома, вместе, и, кажется, сегодня у нее нет поводов к агрессивности.
Ресторан заполнялся. И пришедшими посмотреть картины Генриха и явившимися пообедать посетителями. Фотограф с остроносой женой, окруженные свитой друзей и прихлебателей, прибыли на выставку, и дружно, по команде властной жены фотографа, компания стала восхищаться Наташкой, и та, очевидно, почувствовала себя вдруг Незнакомкой Блока или моделью художника Кустодиева. Выставив плечо на зрителя и разбросав вокруг себя лису и всяческие узорные цветные платки и шали, русская красавица сидела горделиво и поглядывала высокомерно в мир. Иногда она незаметно бросала испытующий взгляд на командира Лимонова, пытаясь понять, что он думает, но тотчас делала вид, что это ее не интересует.
«Какая красавица! Ну вы только посмотрите, какая красавица! — вскрикивала время от времени жена фотографа, призывая интеллигентов восхищаться. — Ну, Лимонов, отхватил девку! Ну, Лимонов!»
Писатель, считая жену фотографа более развязной, чем необходимо, все же чувствовал настоящую гордость за Наташку. При каждом «Ну, Лимонов!.. Какая красавица!» Наташка поводила плечом и смотрела на писателя вызывающе, как бы говоря: «Видишь, дурак, какая женщина тебе досталась. А ты меня не ценишь…»
Он ценил, однако они, дружно, не отставая друг от друга и на полбокала, напивались. Это было понятно, хотя бы уже по одному тому, что пространство уменьшалось с быстротой неимоверной. Уже только несколько квадратных метров пространства оставались видимыми глазам писателя. Боковые стены исчезли. Наташка, жена фотографа, несколько лиц за соседним столом, кровавощекое дитя Фалафель, пришедшее с Майей и двумя старшими детьми Генриха, — умной девочкой в железных очках и с панк-прической и мальчиком в шляпе. Щеки ребенка Фалафеля, странствовавшего между столов, как папа Генрих странствует по Парижу, покрывало несколько прыщей или, может быть, холмиков, образовавшихся от укусов какого-то насекомого. «Какого? — задумался писатель. — Зимой комаров не бывает. Комары спят в феврале». Курица, которую ела Наташка (время от времени нож соскальзывал с курицы и скрежетал по тарелке), имела пупырышки на жареной коже. В раздробленную кость ноги курицы вклещилась зеленая лапчатая петрушка.
— Как листик марихуаны, — заметил писатель, и Наташка рассмеялась.
— Мне кажется, нам пора сваливать… — несмело предложил он.
— Мне тоже кажется, что пора, — неожиданно согласилась почему-то покладистая Наташка.
Генрих материализовался вдруг из непросматриваемой уже писателем остальной реальности и попросил ее снять со стены картину, висящую над ее головой. Она встала, и упали на пол все платки и шали. Дергая за картину, она тем не менее и с третьей попытки не смогла снять ее, и Генриху пришлось, свозя со стола скатерть, пролезть к стене и, шевеля фалдами фрака, непристойно обнажая белый, в пятнах, джинсовый зад, с натугой приподнявшись, совершить снятие самому. Наташка, довольно твердо держала себя, вылезла из-за стола и, пройдя через плотно начиненный зал, стала спускаться под пол, в туалет, держась за канаты, служащие перилами.
— Кто может разменять мне пятьсот?! — Генрих держал в руке смятый билет и помахивал им над головою, довольный. Картина находилась под мышкой у седого маленького человечка.
Именно в этот момент Наташа возвратилась из похода в туалет, держа за руки двух эмиссаров зла. И плохого случая:
— Лимонов! Посмотри, кто пришел!
Фернан и Адель, уже законные супруги, щеголяя жжеными ежами на головах, каждый в ретро-пальто на три номера больше, чем необходимо, внесли вдруг оживление в толпу в основном старомодно-серьезной интеллигенции. Новая волна — поколение, крылом простертое в будущее, во времена, красиво изображенные в фильмах «Мэд Макс Два» и «Три». Писатель, гордясь тем, что его знакомые такие элегантные и передовые идут с его подругой к нему, приподнялся и расцеловался с Адель, и пожал руку Фернану. Нужно было бежать, схватив Наташку и лису, вон из ресторана, бежать быстро, пока плохой случай не переполз с букле-пальто Адель и черного бобрика пальто Фернана на лимоновскую куртку с попугаями. Не переполз или не перепрыгнул. Но именно для того, чтобы задержать жертву, дьявол хитро снабдил Фернана соблазнительной элегантностью и черным юмором, а Адель мудрой гашишной улыбкой богини судьбы и пушкой-сигаретищей, толщиной в палец, набитой темным мягким гашишем и сладким табаком. Как часто бывает с переносчиками изысканных вирусов, эти переносчики были красивы и счастливы. Но вокруг них людей косила смерть и бушевали пожары. Даже короткого взгляда в биографию молодой пары достаточно, чтобы понять, какую опасность они представляли. У элегантного Фернана, дружески беседующего с писателем, — мотылек в горошек под горлом, кадык и горбатый нос образуют симпатичную пилу, гортанный голос вместе с улыбками и ухмылками составляет чарующую цветочную смесь — как уже было ранее сказано, умерла от сверхдозы героина предыдущая, до Адель, петитами. Фернан честно и множество раз пытался покончить с собой. И не преуспел еще в этом занятии, раз он сидит, улыбаясь, рядом с писателем, и от юноши свежо пахнет крепкими духами. Последний раз Фернан обставил самоубийство исключительно красиво и театрально. Он хорошо пообедал, снял номер в хорошем отеле, купил и расставил повсюду в вазы цветы. Слушая музыку, он впустил в кровеносные сосуды порцию героина. Послушал Моцарта и снова ввел порцию героина. В финале он честно выпил содержимое банки таблеток (название осталось неизвестным писателю) и позвонил другу Мишелю, дабы сказать последнее «Прощай». В последней беседе, оказавшейся непоследней, Фернан, был остроумен.