— Ну, что же ты? — упершись локтем в подушку, монгольская скула в ладони, она нагло облизнула большие губы.
   «Простая-то она, простая, — подумал писатель, — однако сейчас мне придется нелегко».
   И он храбро протянул руку к соску ее крупной энергичной сиськи, тотчас вспрыгнувшему от злости. Сосок был теперь грубый, бабий, не прощающий слабости.
   «Ну, если у тебя сейчас не встанет на меня хуй, Лимонов… — подумала она угрожающе. — Ну, если не встанет… Горе тебе!»
   Он поцеловал ее несколько раз мелко и условно, как целуют детей, недолго. Но когда он в очередной раз хотел освободиться от ее рта, она удержала его за плечо и нагло, по-бабьи, а не по-девичьи, распустила по его рту губы. Тут он понял, что интеллигентские поцелуйчики его не спасут. Она вызвала его на поединок, и он должен серьезно, глубоко и грязно, целовать ее сейчас, поцелуями взрослыми, вульгарными и крепкими, какими целовали ее все эти животастые владельцы колбасных и других магазинов. А ебать он ее будет должен после поцелуев так, как могли бы ее ебать, красивую, два напившихся с нею трак-драйвера. А если он не сможет, то грош ему цена. Она может спихнуть его с кровати пинком, и будет права.
   О, как извилисты пути человеческого воображения! Он вспомнил, что он коротко острижен (почему он начал с этого? Символ мужественности?), вспомнил, что всегда мечтал быть «мерсенари», вспомнил свое армейское происхождение, и, рассекая наслоения интеллигентности, добрался до ядра своей личности, до предЛимонова, до русско-украинского парня, случайно получившего имя Эдуард, в шапке-ушанке и сапогах ездившего в мерзлом трамвае на работу. Тот парень, в сапогах и ушанке, вор и рабочий, куривший папиросы «Казбек» и умевший ловко плевать, посмотрел на лежащую рядом с ним ухмыляющуюся русскую девку Наташку и, ухмыльнувшись точно такой же улыбкой, сказал вдруг:
   — Ну что, пизда?
   Затем он по-хозяйски, не торопясь, взял ее за попку, раздвинул ей ноги, и состоялся первый их сексуальный акт, удовлетворивший их обоих. Заезжий лектор-писатель в Лос-Анджелесе не ебал Наташку так. И писатель-танцор из «Рокси» не шел с Эдькой Савенко ни в какое сравнение.
   Эдька Савенко стал появляться в постели Наташки, но увы, не часто. В основном, с ней спал, с бедняжкой, — «страглинг райтэр» [8]Лимонов, мозги которого были полны начинкой для очередного романа или озабочены и воспалены от того, что цифра его счета в банке стала вдруг катастрофически трехзначной. И Наташке тоже не всякий раз удавалось быть русской бабой Наташкой. Куда чаще она бывала или поэтессой, стихи которой не напечатал эмигрантский журнал «Новые времена», или лос-анджелесской моделью, которую не взяли в очередное парижское модельное агентство, а позднее — невысыпающейся «шантез рюсс», которой противно было увеселять своим пением богатых бездельников в кабаре.
   В декабре — январе она еще пыталась стать парижской моделью. Писатель не очень верил в то, что свиносапогую Наташку возьмут в модели.
   «У нее запущенное лицо и никакой прически, — думал он. — Она выглядит старше своих лет, и у нее обожженный живот. Куда она лезет!»
   Он вставал рано и выходил в китченетт. Выбивал использованную кофе-массу из итальянской кофеварки, мыл детали кофеварки и (единственное действие, в котором признавалось существование в квартире Наташки) — шел молоть кофе в ливинг-рум. Дабы не будить ее. Поставив кофе, он выключал свет в китченетт, включал свет в ванной. Чистил зубы и прочищал нос, всегда издавая одни и те же звуки. По методу Ганди он набирал в нос воды и выпускал ее через рот. Брился. В момент, когда он смывал с лица последние клочья пены, всхлипывая, в верхний сосуд кофеварки подымался кофе.
   Наташка слышала все операции и, лежа в постели, была удручена незыблемостью этого процесса.
   «Хотя бы раз он почистил зубы и уж потом сделал кофе. Изменил бы что-нибудь! Проклятый зануда!»
   Оставалось загадкой, как такой человек мог в свое время написать сборник таких стихов.
   — Такой мальчик, красивый, беленький… — прошептала Наташка и услышала, как бывший мальчик, взяв свою чашку с кофе, спустился в ливинг-рум и сел у стола на табурете. Расшатываемый ежедневно телом писателя табурет противно заскрипел.
   «Блядь, хотя бы табурет сменил!» — озлилась Наташка и перевернулась в постели. Нагребла на себя одеял и, потерев ногу о ногу, подумала, что ей не везет в жизни. И писатель, о котором она мечтала, прочитав сборник его стихов, чей образ она так старательно разработала, оказался не таким, каким она хотела бы его видеть. А каким она хотела, чтоб он был? Наташка задумалась. «Ну, во-первых, она хотела бы, чтобы он не вскакивал бы и бежал к столу, а лежал бы сейчас с нею, ее обнимая. И они делали бы любовь? Нет, утром она не любит заниматься любовью. Они бы просто лежали обнявшись и слушали бы, как потрескивают кирпичи внутри допотопной конструкции шоффажа в прихожей. И как кричат евреи на улице, открывая магазины. Она могла бы, скажем, время от времени менять позу — положить на его твердое тело свою ляжку… Это приятно… Или она бы лежала на боку, а он обнял бы ее за сиськи сзади, они лежали бы, как две ложки, и его член упирался бы ей между ног. Он бы встал, его член, но не совсем. Потом…»
   В ливинг-рум писатель надумал наконец первую фразу утра и ударил по клавишам машинки. Одновременно рабочие в соседнем дворе включили отбойный молоток и стали вгрызаться в старую землю Марэ.
   — Блядь! Какой ужас! — выругалась Наташка и, взяв его подушку, пахнущую им, навалила ее себе на голову.
   «Сумасшедший дом! В сущности человек этот, стучащий по машинке в ливинг-рум, даже не в ее вкусе. Она хотела бы, чтобы ее любимый был… Ну, конечно же, высокий, голубоглазый, сильный-сильный, умный (но не какой-нибудь профессор). А может быть, не очень высокий, лысенький, смешной? Ну, нет уж! В такой любви, какую я жажду, все должно быть гармонично. Он не должен быть красавец — нет. Но волевое, сильное лицо, может, немного и грубоватое. Большие руки (широкая кость). Ноги сильные-сильные, и волосики золотистые… Дура я. — Она заворочалась, устраиваясь поудобнее» — Он должен быть мужиком! Но тактичным до чертиков. Чтоб руки мне целовал. Чтобы клал голову мне на колени, и жевал травинку, и щурился на солнце, а я его волосы льняные перебирала — на лугу, в поле, в лесу. В постели чтобы только обо мне думал, и делал всю любовь для меня (тогда и я только для него!) Чтобы с ума сходил от меня и говорил мне это во время ласк, — много слов приятных… Чтобы брал меня за руку и вел, а я бы, закрыв глаза, шла за ним… Ой, ей-ей, чего я напридумывала».
   Наташка вздохнула, вздох перешел в зевок, и, обняв кусок одеяла, она уснула.
   В ливинг-рум по машинке писателя побежала строка «…выудил откуда-то из одежды револьвер и, не вставая из-за стола…»
 
   Он взял ее на очень светский парти. Уже собравшись на парти, они поругались. У них были разные представления о том, как Наташка должна одеться. Когда она вышла из спальни в черных бархатных штанах колоколом, в бархатном жилете, в тронутых по краю золотом нейлоновых кружевах у горла и у рук, наштукатуренная больше обычного, выглядевшая лет на десять старше, он расстроился.
   — Я на твоем месте надел бы платье. Ты выглядишь глупо, — только и сказал он, помня о своем решении не вмешиваться в ее жизнь, быть чуть поодаль.
   — А я на моем месте пойду в этом костюме! — она зло сжала в руке очень мещанскую сумочку.
   — Бля, откуда у тебя, ты же была моделью, это пристрастие к мидл-классовой моде? Ты сейчас выглядишь, как моя мама, собравшаяся на офицерский ужин в 1950 году! Тебе двадцать четыре года, бля!
   Больше он ничего не сказал. В его костюме были недостатки. Токсидо, рубашку со стоячим воротником и бабочку портили простые брюки. Брюки с лампасами, токсидную пару он так и не собрался перешить. Однако в общем он был одет очень O.K. Ведь они шли к снобам, на бульвар Сен-Жермен, а она была одета, как жена провинциального американского сейлсмена [9]в каком-нибудь Анн-Арборе, штат Мичиган. Объяснить ей это оказалось невозможным.
   «Ну и черт с ней! — решил он. — В конце концов в ней возможно увидеть кусок китча. Огромную раскрашенную гипсовую копилку «Наташу». Удивительно, как умело и быстро эта женщина сделала себя непривлекательной. В домашнем платье еще час назад она была неотразима.»
   Фамилия хозяина квартиры состояла по меньшей мере из пяти частей. Ароматная, как кондитерская, квартира была расположена на последнем этаже по обе стороны от причаливающего к бронированной двери элевейтора. В главной гостиной вновь прибывший сразу же сталкивался лицом к лицу не с младенцем Христом и тремя царями, наклонившимися над корзинкой, но на красном диване сидела актриса Лесли Карон, а вокруг — на табуреточках и пуфах — свита мужчин самых различных возрастов — от бледных юношей до дедушек. Пришедшая посмотреть на актрису компания состояла из обеспеченных неудачников всех мастей. Там было с дюжину не очень молодых гомосексуалистов, почему-то старательно подчеркивающих свою сексуальную принадлежность. Присутствовало определенное количество экзотических персонажей, приглашенных, вне сомнения, ради их экзотичности, очень уж явно рукотворную коллекцию они составляли. Среди прочих были: японка — профессор Калифорнийского университета, индиец, живущий в Канаде, филиппинский князь, обосновавшийся на пляс д'Итали. Себя писатель немедленно же отнес к этой же экзотической категории. Ему мгновенно стала понятна загадочная до сих пор причина, по которой он удостоился чести стоять на одном паркете с Лесли Карон. Второстепенный литературный агент с усами полицейского разговаривал с третьестепенным издателем. Литературный критик маленькой газеты беседовал с обритым наголо драматургом. Мясистый, пористый нос драматурга всякий раз мешал ему, когда драматург запрокидывал стакан скотча над ртом-щелью.
   «Фантомас», — мысленно окрестил драматурга писатель.
   Он принялся привычно бродить в толпе, здороваясь с немногими, кого знал, знакомясь с теми, с кем его знакомили, не углубляясь в серьезные беседы, сдерживая себя, чтобы не нахамить от хулиганства или скуки. Ему было неинтересно. Он был уверен, что не пошел бы на этот парти, если бы не Наташка.
   «Скажи я ей об этом, она фыркнет и не поверит,» — подумал писатель и огляделся, ища глазами гипсовую копилку-тигра. Энергично шевеля позолоченными бантами, копилка размахивала руками и, прижав к стене человека, который, как писатель уже успел узнать, приехал во Францию, чтобы достать денег на памятник Айседоре Дункан (размером со статую Свободы), что-то ему доказывала. Айседорист глядел на Наташку с плохо скрытым ужасом. Писатель ухмыльнулся, и к нему вернулось хорошее настроение. Если Наташка и моветон, то хотя бы активный моветон. Наглый.
   Устройство общества уже давно не было для писателя секретом. Он находил собрания людей смешными, тщеславными и глупыми. Умные люди сидят дома и думают или общаются с мертвыми, читая их книги. По парти бегают замученные комплексом неполноценности кривляки. Бывает, разумеется, что и стоящий человек выбирается на парти, как вот писатель, выведший прогулять гипсового тигра с бантом. Но редко.
   К половине первого, съев свою порцию индейки, салата и сыра, потребив множество бокалов шампанского и перейдя на виски, он устал наконец и от еды и от хождения кругами по комнатам и серии коротких, в стиле «банд дессинэ» бесед с неинтересными ему людьми. Ни одной пары глаз, честно и с любопытством выглядывающих в мир, он не нашел. Все глаза на этом парти лгали. Одни скрывали свою неуверенность, другие — свои истинные мелкие намерения, третьи — свою незначительность, о которой они знали… Писатель подошел к Наташке, держащей за плечо парня-блондина, которого она по всей вероятности отбила от свиты Лесли Карон.
   — Ай донт гив э дамн о том, что вы думаете о Лос-Анджелесе! Я прожила в этом городе семь лет! — Наташка взмахнула сигаретой и бокалом с виски, зажатым в одной горсти.
   — Я извиняюсь, — вмешался писатель. — Наташа, я хотел бы пойти домой. Уже поздно. Половина гостей ушла. — Он кивнул на действительно значительно опустевшие глубины квартиры: — Пойдем?
   — А я не хочу домой. Дай мне пообщаться. Мы и так никуда не ходим. Могу я поговорить с человеком.
   — Можешь, — согласился писатель, — пойдем домой через полчаса.
   Он оставил возбудившегося гипсового тигра догрызать блондина и, приблизившись к Лесли Карон, от скуки соврал ей, что видел все фильмы с ее участием и очень любит ее как актрису.
   — Спасибо за то, что вы есть! — писатель закатил глаза.
   В награду актриса задала ему несколько вопросов. Он назвался албанским писателем. Когда-то морочить людям головы было одним из его излюбленных развлечений. Довольный собой писатель выпил еще виски и, вспомнив свою наглую юность, решил подшутить над мясистоносым Фантомасом. Еще в начале вечера знакомый седой журналист сообщил ему, что драматург — гомосексуалист. Писатель снял очки и, став рядом с мясистоносым, подмигнул ему несколько раз. И отошел. Через несколько минут мясистоносый нагнал его у камина и, изрыгая на него загаженное дыхание, представился. Писатель повалял некоторое время дурака, но, продиктовав мясистоносому свой телефон, начисто потерял интерес к игре и пошел разыскивать Наташку.
   Он нашел ее на диване, с которого исчезла Лесли Карон. В руке у Наташки был гигантский стакан с желтой жидкостью. По обе стороны от нее сидели молодые самцы латиноамериканского типа и смотрели на нее охуевшими темными глазами. Наташка произнесла речь.
   — Теперь ты готова? Пойдем? — спросил ее писатель по-русски и издали, приветливо улыбнувшись самцам.
   — Я уже сказала тебе… Я не хочу домой! — прошипела она.
   — Ну, как хочешь… — беззлобно сказал писатель. — Я иду домой.
   Он нашел свой плащ и тихо, стараясь не попасться на глаза хозяевам, забрался в элевейтор.
   На улице он снял с горла бабочку и пошел по бульвару Сен-Жермен в сторону Сен-Мишеля. Через тридцать минут он был дома. Вычистил зубы и лег в постель. Прикрыл глаза рукой и подумал: «У нее есть ключ и деньги на такси. Ничего с ней не случится. Большая, вульгарно одетая женщина двадцати четырех лет. А вдруг что-нибудь случится? Что может с ней случиться? Кто-нибудь убьет ее пьяную на улице… Фу, как глупо, Лимонов. Даже в Нью-Йорке, как ты знаешь по собственному опыту, Сын Сэма появляется далеко не каждый год… Ее одеяла пахнут острее. Следует отдать их в чистку. Однако денег в банке ровно четыре тысячи. Они нужны, чтобы платить за квартиру. Крыша над головой — главное. Одеяла — когда-нибудь. Крыша — главное… Крыша — главное..»
   Он проснулся от того, что захотел в туалет. Рядом с ним никто не лежал. Он удивился. Пошел в туалет, пописал, закрыл глаза. Прошел в ливинг-рум, включил свет. Наташки там не было. Будильник показывал половину пятого. Прошел мимо зеркала, и по зеркалу проплыли его живот и висящий член. Убрал свет и лег в постель.
   «Ну не пришла и прекрасно. У него будет предлог избавиться от гипсового тигра-копилки…»
   Осторожно подумал:
   «А где она, интересно? Ебется с латиноамериканцами? Как они оказались на таком снобистском парти? Непонятно. С кем-нибудь, очевидно, пришли. Конечно, она выпила еще, и они взяли ее с собой. «После двух бокалов коньяка «Хеннесси» с ней можно делать все, что угодно,» — вспомнил он короткую характеристику Наташки, выданную ему в Лос-Анджелесе одним из ее «друзей». Латинос ебут ее, наверное, сейчас вдвоем.»
   — Пизда! — выругался писатель, представив себе, как Наташка и два парня возятся в постели. Один стоит на коленках у нее над головой и свесил член ей в рот, другой лежит между высоких Наташкиных ног и ебет ее, а она пьяно смеется: — Пизда! — еще раз выругался писатель, заметив, что член его напрягся.
   Он коснулся члена рукой. И тотчас же отдернул руку и зло перевернулся в постели, подумав, что мастурбировать на тему ебаной раскрашенной китчевой копилки с бантами стыдно и унизительно. Он положил сведенные кисти рук себе на нос, создавая нужное давление на дыхательные пути. Испытанный метод сработал опять. Через несколько минут писатель спал.
   Разбудил его неуверенный звук ключа, вставляемого в замочную скважину. Сквозь щель между окном и шторой пробивалось неуверенное, как звук ключа, солнце.
   — Суки все! — выругалась в прихожей захлопнувшая за собой дверь Наташка. Выругалась боязливо и негромко. — Спит он… — забурчала она, сделав несколько шагов по направлению к спальне, но, очевидно, не решаясь войти. — Спит, как будто ничего не произошло… — сказала она сама себе. — Бросил меня одну посреди незнакомого города и спит.» О, боги!
   Слышно было, что она пошла в ливинг-рум, по пути снимая с себя одежду и роняя ее на пол.
   — Все вы одинаковы… Все… Суки… — продолжала она бурчать. Завозилась в ливинг-рум. И все стихло.
   Он полежал еще некоторое время. Встал. Голый прошел по прихожей, собирая ее тряпки. Сложил их все на стариковскую скамеечку рядом с шоффажем. Заглянул в ливинг-рум. Гипсовая копилка, завернувшись в многочисленные тряпки, покрывающие поверхность дивана, верхним был маленький плед мадам Юпп, посапывала. Из тряпок торчала только рука с обгрызенными ногтями.
   Ни тогда, ни впоследствии писатель не спросил Наташку, где она провела ту ночь и что она делала. Однако он не смог удержаться от того, чтобы не исследовать ее одежды. Черные пенти были разорваны во многих местах. Между ног просто-таки была огромная дыра. Внутренность бархатных штанов — шов как раз между ног — была залита белой затвердевшей субстанцией. Писатель, привычно шпионивший за своими тремя женами и неисчислимым количеством герл-френдс, понял, что это сперма. По всей вероятности, Наташка провела бурную ночь. Однако логик и неисправимо здравомыслящий человек, он понимал, что предъявить ей разорванные пенти и внутренность бархатных штанов в качестве доказательств ее блядства он не может. Пенти могли быть разорваны до этой ночи, она имела право надеть под штаны разорванные пенти, и сперма могла оказаться старой его собственной спермой. Ведь Наташка одевала бархатные брюки и до этого. А знакомых в криминальной лаборатории у него не было.
   Одевшись и выпив кофе, он пришел в ливинг-рум и решительно коснулся ее плеча под пледом:
   — Наталья, ты не могла бы перейти в спальню, пожалуйста?
   — Угу… — промычала она и, высвободившись из тряпок, голая и неожиданно худая, ушла в спальню.
   «Как драная кошка!» — брезгливо подумал он, проследив за ее ногами в синяках, уходящими от него.
   Она встала в пять часов. К тому времени он уже закончил писать. Работать ему было труднее, чем обычно, и он клял себя за то, что выпил куда большее количество виски и шампанского, чем следовало. Однако он сделал гимнастику и, посвежевший, в сапогах, черных брюках и свитере без горла, ждал ее, сидя у стола в прихожей. Решительный. Пил чай.
   — Сядь! — сказал он. — Я хочу с тобой поговорить.
   Она была в брюках. (В других, отметил он, брюках.) В шелковой кофте с плечами. Волосы она забрала сзади в крысиный хвостик резинкой. (Отросли, отметил писатель. Уже можно забирать их в один хвостик.) Серьезное лицо без мэйкапа. Грустное и злое лицо.
   — Я думаю, Наталья, что тебе неудобно жить со мной. Я думаю, что тебе нужен другой человек, мужчина, который, — ты, может быть, знаешь строчки Блока, — «…любит землю и небо больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе.»
   — Я тебе не подхожу. И прошедшая ночь наглядно подтверждает это. Нам следует расстаться. Я хотел бы, чтобы ты, как можно скорее, нашла себе квартиру. Разумеется, я знаю, что уйти тебе некуда, потому я готов подождать, пока ты начнешь работать в кабаре и у тебя появятся деньги, чтобы снять квартиру… Но…
   Он хотел сказать, что спать вместе они больше не будут, но вместо этого сказал:
   — Разумеется, прежних отношений между нами быть не может. — И отхлебнул зеленого чаю, — строгий, узкогубый, напоминающий себе отца, когда тот, раз в месяц, проводил с ним — мальчишкой, шпаненком — «последние» и «серьезные» разговоры.
   Вызванная на собеседование заключенная, слепо нашаривая спички, закурила, глядя куда-то за плечо писателя-Макаренко. Закурила и пустила между собой и писателем дымовую завесу… Выждав некоторое количество минут, раздраженный молчанием писатель спросил:
   — Ну, и что ты молчишь? Что ты об этом думаешь?
   Она, все так же глядя поверх его левого плеча, выдохнув дым, сказала:
   — Хорошо. Я уйду.
   Встала. Надела ненавистную ему куртку и ушла.
   Она отсутствовала, может быть, час, и все это время писателю было очень грустно. По прошествии часа он забеспокоился и даже подумал:
   «Как бы Наташка чего-нибудь с собой не сотворила. Не бросилась бы в грязную и холодную Сену или же не рванулась бы навстречу поезду метро… Не из-за того, что теряет его. Он вовсе не верил, что он так уж ценен, так уж много стоит. А в результате депрессии. Из-за того, что ночью с ней случилось что-то, что может быть гадко Наташке сейчас, от одиночества, оттого, что у нее никого нет в этом городе, даже единого друга нет.
   — Блядь, ханжа! — ругал он себя. — Ебаный приличный Лимонов! Можно подумать, что ты всю жизнь совершал только приличные поступки… Даже если она, спьяну, не очень соображая, что делает, выеблась с этими двумя латинос, большое дело, а? Ты что, собирался жить с ней по кодексу Домостроя?»
   Ему представилось, как одинокая Наташка в рваных пенти стоит на мосту, волосы сзади стянуты резиночкой, курит и дрожит от холода. Писателю сделалось так жалко Наташку, что даже глаза защипало.
   — Мудак сорокалетний! — сказал он себе. Кусок камня! Как тебе не стыдно… Что теперь делать? Бежать? Искать? Звонить в полицию?
   Ключ резко вошел в замок, и она появилась в дверях. Грустная и сдержанная, вынула из пластиковой сумочки бутылку виски, поставила ее на стол и, не снимая куртки, села. Ему она ничего не сказала. Ни слова. Он ушел в ливинг-рум и стал копаться в бумагах, размышляя, как лучше сказать ей, что он передумал, что он был зол, но теперь злость прошла. Что не нужно ему ничего рассказывать, с кем не бывает… Он перелистывал бумаги, не видя текста, а она там позванивала стаканом о бутылку, чиркала спичками, и даже звуки были грустные.
   «Что же сказать? — думал он. — Извиняться он не хотел. Да и глупо было извиняться. Она, по всей вероятности, провела ночь, если не с двумя, то с одним мужиком (А что еще она делала всю ночь? Не по улицам же ходила…), а он будет извиняться. Извинится он только за то, что попросил ее покинуть его, найти себе квартиру, а получится, что он перед ней извиняется за то, что она провела ночь с мужиками или мужиком… Нонсенс!»
   Наташка вошла со стаканом виски. Куртку она уже сняла, свитер тоже. Теперь на ней была только черная тишот с двуглавым золотым орлом и надписью «Тогда была свободна Русь, и три копейки стоил гусь». Сойдя со ступенек, она посмотрела на него грустно. Затем вдруг выражение ее лица изменилось в яростное.
   — Не уйду! Вот не уйду и все! И ничего со мной не сделаешь! Потому что я люблю тебя! — закричала она, и зло расплакалась, и опустилась в кресло.
   — Пи-уу-уф! — сказало кресло.
   Писатель, несмотря на то, что Наташка заплакала злыми слезами, рассмеялся. Ибо он уважал в людях прежде всего характер, и он увидел, что в Наташке характера более чем достаточно. Впоследствии писатель охотно рассказывал этот эпизод друзьям:
   — Я говорю ей: уходи, мы с тобой друг другу не пара. А она выпила бутылку виски и объявила: «Не уйду! Вот не уйду и все». Ну и характер! Как у черной девушки. Они обычно очень гордые… — И писатель восхищенно качал головой.
   Смеясь, писатель обнял свою упрямую русскую девушку и расцеловал ее. Даже острые локти ее поцеловал. Вместе они допили бутылку виски и ушли в постель. И опять были они: русская девушка Наташка и русский парень Эдька Савенко, в крещении названный Петром.
   — Эдинька, — бормотала Наташка, прижимая его к себе.

глава пятая

   Даже по тому только, как она орудует ключом в замочной скважине, я мгновенно определил, что она пьяна, но умеренно. Попав внутрь необычайно освещенной квартиры и увидев Тьерри, Наташка улыбнулась во весь рот.
   — О, у нас гости! — закричала она и подбежала к Тьерри для дежурного французского целования. — Бонжур, Тьерри!
   Не говоря уже о том, что какой жур, когда три часа ночи, она еще безжалостно жикнула буквой «ж». Я поморщился и постарался не увидеть, как они целуются. Я не ревную Наташку к Тьерри, но мне все равно неприятно смотреть, когда она целуется с мужчинами.
   На голове у Наташки была шапка-кубанка, из картона, карнавальная, с красным верхом и выкрашенным серебряной краской двуглавым орлом, нашитым на месиво резаной черной бумаги, символизирующей собой каракуль шапки. Кубанка Наташке шла. Вокруг шеи у нее обвивалась седая лиса. Настоящая, не карнавальная. Ночной мэйкап кое-где подтек, а губы были размазаны. Вид у нее был залихватский. Звезда кабаре была в распрекрасном настроении. После Тьерри она набросилась на меня и, прижимая к шкафу, впилась в меня долгим поцелуем.
   — Я так тебя люблю, милый мой Эдинька, так тебя люблю! — На глазах Наташки даже выступили слезы.
   Расчувствовавшийся зверь мял меня и продолжал прижимать к шкафу. Тьерри за Наташкиной спиной хохотал. Мне было приятно это нападение, но я осторожно пытался выскользнуть из объятий подвыпившей русской бабы. Нежности, по моим наблюдениям, добра не предвещают.