— А вы тут празднуете! — довольно отметила она, наконец оторвавшись от меня и оглядев кованно-зеркальный столик мадам Юпп, уставленный кейком. Она ожидала увидеть как всегда озябшего Лимонова за письменным столом, ан, оказывается, в доме веселье. — А мне кейк! — жалобно проныла она, и я ушел в китченетт за тарелкой и ложкой.
   Возвратившись, я обнаружил, что Наташка уже сбросила лису и пальто, уселась на диван и лопает кейк из тарелки Тьерри, посмеивающегося из кресла.
   — На хуя же я ходил тебе за тарелкой? — сказал я и тотчас подумал, что зря я изрек это замечание.
   Наташка бросила ложку и нагло-демонстративно потушила сигарету (с сигаретой она пришла) о тарелку с недоеденным кейком. На сей раз я промолчал, боясь столкновения.
   — Дайте мне шампанского! Скорее дайте мне шампанского! — Она схватила бутылку и попыталась вытрясти из нее что-нибудь себе в рот. Безуспешно.
   — Кончилось шампанское, — подтвердил я очевидное. — Бутылка была пол-литровая.
   — Тогда налей мне бурбона, Лимонов! — капризно потребовала Наташка.
   — Я бы на твоем месте не пил, — пробурчал я по-русски. — Ты уже выпила.
   — А я на моем месте буду пить. Сегодня Кристмас!
   — Это даже не наш Кристмас.
   — Все наше, все праздники. Раз мы здесь живем — значит, наш праздник! — развязно парировала она.
   Я, вздохнув, ушел за стаканом. Возвратившись и наливая ей «Олд Дэдли», я внезапно понял, что уровень виски в бутылке значительно понизился. Я знаю эти штучки, пока я ходил в китченетт, она мгновенно приложилась к горлышку «Олд Дэдли». Но что теперь делать. Не выдавливать же из нее алкоголь.
   — Как ты попал к нам, Тьерри? — возбужденная певица вскочила с дивана. Широко загребая руками, она заметалась по комнате в поисках спичек. Терри-джентльмен встал и дал ей прикурить.
   — Я был у родственников на рю Сент-Онорэ. От них я позвонил Эдварду. Он оказался дома.
   — Эдвард никуда не хочет ходить. Я просила его: пойди куда-нибудь, не сиди дома, сегодня Кристмас! Я ведь обязана быть все праздники в кабаре, Тьерри. Эдвард остался дома. Люди ему надоели, он предпочитает быть один. Все вечера сидит один и читает. Скоро с ума, наверное, сойдет!
   У меня появилось большое желание сказать ей, чтобы она заткнулась, но я благоразумно подавил его.
   — А куда ходить? — выручил меня Тьерри, — везде одно и то же…
   — Однако «тю а», Тьерри… — Наташка попыталась использовать свой французский, однако бессильно перешла на английский, ограничившись вставкой «тю а», — ты ходишь и на выставки, и в кино, постоянно бываешь на парти. Эдвард же никуда не ходит.
   — Слушай, прекрати обсуждать мое поведение в моем присутствии, — запротестовал я. — Я знаю, что я делаю, и если я не хожу на народные сборища, то только потому, что мне неинтересно. Я вот сидел и беседовал с Козинским. Можно год ежевечерне посещать публичные места и никогда не встретить такого типчика, как Козинский…
   Она мгновенно выключилась из мира, бесцеремонно прервала беседу и, подойдя к тихо мурлыкавшему доселе радио, отвернула ручку громкости до отказа. Комната наполнилась могучими звуками вальса. Наташка подала руку Тьерри, и они затоптались в такт музыке.
   — Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало… — пробормотал я и уселся в угол на старый пуф мадам Юпп, к лампе. Налил себе слой бурбона в пару пальцев толщиной и стал наблюдать за своей девушкой и другом. Тьерри, конечно, не лучший партнер для вальса, но и Наташка танцевать вальс не очень-то умеет. — Чем бы дитя ни тешилось…
   Откуда вдруг стали появляться старые русские пословицы и поговорки в моих мыслях? Никто ведь никогда меня им не учил. Исключительно из подсознания, очевидно. Вне сомнения, я слышал их мальчиком…
   Наташка упала на диван и, уже не спрашивая меня, схватила бутылку, и налила себе бурбона.
   — Поосторожней с алкоголем! — не выдержал я.
   — Да, учитель! Слушаюсь, учитель! — закривлялась она. — Он как мой учитель, как мой папа, Тьерри.
   Тьерри осторожно улыбнулся из кресла.
   — Наташа думает, что мне доставляет удовольствие работать учителем, — проапеллировал и я к Тьерри. — Джизус Крайст, да я был бы счастлив, если бы меня кто-нибудь поучил, говорил бы мне, что я должен делать и чего не должен. Наталья сама ставит меня в положение папы…
   — Правда! — закричала Наташка. — Лимонов стал совсем как мой папа. Он даже перестал ебать меня. Хи даз энт фак ми!
   Я задохнулся от возмущения. Мерзкая предательница! Я действительно не спал с ней ровно четыре дня в наказание за то, что она напилась. Напилась, как обычно, безо всякой видимой причины. Я устал от ее выходок и решил ее наказать, лишив секса. Но Тьерри может подумать, что Эдвард плохой мужчина, что его друг не удовлетворяет зверя сексуально. Наташка унижает мое мужское достоинство.
   Я воззвал к ее совести по-русски:
   — Перестань пиздеть! Как тебе не стыдно!
   — Но ведь это правда. Ты не ебешь меня.
   — Ты отлично знаешь, что я не ебу тебя потому, что четыре дня назад мы поссорились…
   — Ага, ты не ебешь меня из воспитательных соображений…
   — Еще одно слово, и я вынужден буду дать тебе по физиономии!
   — Ну и бей, мудак!
   — Что?
   — Мудак! Я тебя ненавижу!
   Упрямое и злое, красивое лицо противостоит моему взгляду. Даже щеки ее запылали от ярости.
   Неимоверным усилием воли я сдержал себя и устоял против ее провокации.
   — А где наш друг Пьер-Франсуа празднует Кристмас? — обратился я к Тьерри светским тоном графа из оперетты.
   — Вместе с Филиппом. У его родителей. — Тьерри встал с кресла. — Я думаю мне пора, Эдвард. Я немного устал.
   Мне очень не хотелось его отпускать, потому что знал, что, едва за ним закроется дверь, мы с Наташкой бросимся друг на друга.
   — Уже четыре часа. Хочешь, оставайся у нас? Ляжешь на диване.
   Ему не хотелось тащиться через весь город ночью, денег на такси у него наверняка не было, но и перспектива провести ночь под одной крышей с двумя такими персонажами, как я и Наташка, его, очевидно, не прельщала.
   — Оставайся, Тьерри! — неожиданно поддержала меня Наташка.
   У нее были, очевидно, какие-то свои соображения. Скандалов со мной она теперь не боится, напротив — хочет их. С некоторым трудом встав с дивана, Наташка пошла к шкафу и, выдернув оттуда простыню и наволочку, неловко швырнула их на диван:
   — Вот тебе белье…
   Тьерри сдался.
   — О.К. Я остаюсь… — Он покорно опустился в кресло.
   — Я принесу тебе одеяло. — Я пошел в спальню. Вернувшись, я увидел, что она сидит на коленях у Тьерри. Мне пришлось мобилизовать всю мою силу воли для того, чтобы не врезать Наташке по физиономии. Бедняга Тьерри вымученно смеялся, пытаясь высвободиться из-под русской женщины.
   — Вот тебе одеяло, Тьерри… — спокойно сказал я. — Идем, Наташа, спать. Мы все устали…
   Она встала и сделала два шага ко мне, пьяно и задиристо улыбаясь.
   — Он хочет спать, ха-ха… Вместо того, чтобы ебать меня, он будет храпеть! — вдруг сказала она, обернувшись к Тьерри, все еще улыбаясь улыбкой пьяного сфинкса.
   Я с наслаждением дал ей пощечину, закричал:
   — Сука! Говно! — по-русски, схватил ее за руку и вытащил из комнаты: — Спокойной ночи, Тьерри! — вежливо попрощался я с оторопевшим от неожиданности другом и закрыл за собой дверь.
   — Ты ударил меня! Как ты смел меня ударить! — прорычал зверь, глядя на меня огромными и страшными по причине мэйкапа дырами глаз. Зверь был страшновато красив в этот момент, грозный и безумный зверь.
   — Как тебе не стыдно орать моему приятелю, что я не ебу тебя, мерзкая девка!
   — А ты что, ебешь меня, да?
   Она стала коленями на кровать и выглядит, как приготовившаяся к драке кошка. Черная кошка, потому что на ней черные чулки, черная кожаная юбка и черная куртка с большими плечами. Она быстро сориентировалась в здешней моде.
   — Ты прекрасно знаешь, почему я не ебал тебя эти четыре дня. И я не буду ебать тебя еще тридцать четыре дня, если ты будешь себя так вести. Тварь!
   — Ха-ха-ха! — рассмеялся зверь высокомерным, олд-фэшен голосом, может быть, фильмов тридцатых годов. — Он не будет меня ебать!.. Пригрозил… Да сотни мужчин хотят меня выебать. Ты не будешь — другие будут.
   — Дрянь! Тьерри может подумать, что я плохой мужик…
   — Конечно… для тебя важнее всего, что подумает твой Тьерри… Твоя мужская честь запятнана… Ебала я твою мужскую честь!
   — Заткнись, сука, не ори! Ты знаешь, какой у тебя голосочек. Вся улица тебя слышит…
   — Ну и пусть слушают. И хуй с ними, и хуй с тобой!
   Я бросился на нее и попытался закрыть ей рот ладонью. Она захрипела, отбиваясь, и мы упали с кровати на пол. Лежа на ней, я схватил первую попавшуюся тряпку (ею оказалось кухонное полотенце, забытое Наташкой в спальне) и постарался затолкать полотенце ей в рот. Но остановить, победить этот аккумулятор живой безумной энергии оказалось не так-то просто. Она вытолкнула кляп изо рта, а ноги ее в туфлях с заклепками шумно заколотили по полу.
   — Гад! — закричала она. — Ой, убивают! Гад!
   Внезапно мне стало смешно.
   — Никто тебя не убивает. Я даже тебя не ударил ни разу. Я только хочу, чтобы ты заткнулась.
   — Гад! Вонючую тряпку… — Наташка изловчилась и захватила в рот моих два пальца. Захватила и стиснула зубы. Пришлось крепко стукнуть ее коленом в живот. Только тогда она отпустила пальцы, и я выдернул их из ее рта. Пальцы оказались в крови.
   — Дикая пизда! Ты откусила мне пальцы…
   — Ты ударил меня в живот коленом, — тихо начала она, лежа на полу. — Ах ты, фашист! Фашист проклятый… Я всегда знала, что ты фашист!
   — На хуя ты орешь! Ты прекрасно знаешь, что, если соседи нажалуются мадам, нас тотчас выставят из квартиры. А снять квартиру в Париже сейчас очень трудно. Мы окажемся на улице. Хочешь скандалить — скандаль, но делай это тихо. Пора стать цивилизованной. Тебе не кажется, что пора, дикарка? Тебе двадцать пять лет…
   — Двадцать четыре! Пиздюк!
   — Дура. Русская дура. Я же тебя люблю.
   — Врешь! Ты врешь! — закричала она трагедийно, как персонаж старинной русской пьесы, трагедии «Борис Годунов», может быть.
   — О нет! — возразил я таким же псевдоглубоким голосом.
   — Врешь!
   — Если бы я тебя не любил, то зачем бы я жил с тобой? — выдвинул я, как мне показалось, очень убедительный довод. — Никакой пользы из жизни с тобой извлечь невозможно, если… — Я понял, что я оскользнулся, но было уже поздно.
   — Значит, я тебе ничего не даю? — свистящим шепотом спросил зверь, встав опять в позу дикой кошки, приготовившейся к драке.
   Боже, что сейчас будет! Мне захотелось вознестись на некоторое время в небеса и вернуться, когда она успокоится.
   — Помолчим… — предложил я. — Давай не будем ссориться.
   Я попытался дотронуться до нее.
   — Не смей прикасаться ко мне! — прогудела кошка — тигр — орган — русская женщина. И ударила меня по руке локтем. Больно.
   — Я хотел тебя обнять, дуру…
   — Свою Елену иди обнимай!
   — При чем здесь Елена? Какая, на хуй, Елена… Сколько можно поминать Елену! Я живу с тобой, ебаное чучело, а не с Еленой. Уже второй год живу с тобой!.
   Очевидно, до нее все-таки дошло, что я второй год живу с ней. Она замолкла. Пользуясь затишьем, я все-таки дотронулся очень осторожно до ее плечей и, слегка погладив их, привлек ее к себе. Она фыркнула и дернула плечами, пытаясь сбросить мои руки. Если мне удастся уложить ее в постель и выебать, она успокоится. Но укладывать в постель живой генератор, сгусток энергии, молнию следует очень осторожно. Одно неловкое замечание, одно неточное движение — и джинн опять окажется на свободе. Хитрый Лимонов в процессе усаживания джинна в бутылку… Мои руки осторожно блуждали по телу джинна. Забрались под черную тишот с многочисленными «факами» на ней («фак ю», «фак ми», «фак офф», «фак Иран», «фак противозачаточные таблетки» и т. д.) и обласкали крупные груди джинна, молнии, женщины, органа, расположившиеся на худой грудной клетке русской девушки. Наташка тихо шипела, как остывающий утюг, и, слыша эти обнадеживающие знаки, воодушевленный, я стащил с нее куртку и тишот. Уже по пояс голая дикарка, со спутавшимися, только что окрашенными в цвет советского знамени волосами, вдруг дернулась и, обернувшись ко мне презрительным лицом, заявила:
   — Сейчас ты будешь меня ебать, да? Все вы, мужики, одинаковы… Никакой фантазии, или ебать или не ебать… Посередине у вас ничего нет.
   Заявление меня обидело.
   — Что значит все вы? Я не считаю себя обычным мужчиной, Наталья.
   Официальное «Наталья» означало большую степень обиды.
   — Все другие тоже не считали… — Она нагло улыбнулась и, вывернувшись из моих рук, возвратилась в боевую кошачью позу. Глаза ее потемнели от ненависти и презрения ко мне и ко «всем другим».
   — Не смей меня помещать в одну компанию с твоими ебарями! — закричал я.
   — Ну, конечно, ты особенный! Ты деликатный, ты интеллигентный и тонкий! — раскатился во всю ширь Наташкин освободившийся громкоговорительный голосище. — Ты такой интеллигентный, что перед каждым приходом мадам Юпп ты драишь столик в прихожей!
   Она обличительно-торжествующе поглядела на меня, как будто только что объявила всенародно о необыкновенно стыдном моем грехе.
   — Столик он драит для мадам Юпп! Мудак! Какой мудак!
   — Тебе этого не понять, — парировал я холодно. — Ты прожила всю сознательную жизнь среди вульгарных эмигрантов, мясников и колбасников, в среде которых хамство считается хорошими манерами. Тебе не понять того, что мне хочется показать своей квартирной хозяйке чистую квартиру не потому, что я ее, мадам Юпп, боюсь или от нее завишу, но потому, что мне хочется, чтобы она обо мне думала не как о неряхе и засранце! А ты — плебейка!
   — Да, бля, а ты не плебей! — зарычал тигр и тряхнул грудьми. — Ты такой воспитанный, что даже противно. Ты выходишь из комнаты (тут Наташка уничижительно повысила голос до карикатурной имитации голоса Лимонова), когда я говорю по телефону… Он такой приличный, что он выходит из комнаты!.. Люди…
   Людей не было, за исключением бедного Тьерри, который, страдалец, конечно, слышал наши крики. Единственное утешение состояло в том, что он не понимал по-русски.
   Ее пример с телефоном меня обидел еще больше, чем пример со столиком.
   — Плебейка! — повторил я убежденно. — Я выхожу ради тебя, дабы не стеснять тебя. Чтобы ты могла спокойно поговорить с твоими друзьями. Если тебе не нравится, что я выхожу из комнаты, — скажи, я буду присутствовать при твоих телефонных разговорах!
   — Да ты боишься моих телефонных разговоров! — уж совсем абсурдно заявила она. — Ты не хочешь забивать себе голову моими проблемами. Тебе наплевать на то, что со мной происходит!..
   Дыбом стоящая красная шерсть на голове, широкие худые плечи, крупная шея, вздрагивающие сиськи тигра — все выражало возмущение.
   «Красивый тигр, — подумал я. — Как бы его утихомирить и выебать…»
   Только на сереньком зимнем рассвете, просочившемся сквозь плотные пыльные шторы мадам Юпп, удалось мне уснуть, содрогнувшись вместе с тигром в оргазме. Последнее, что я почувствовал, засыпая, — теплого, полусонного тигра, переползавшего головой на мое плечо.
   «Ну вот, — подумал я удовлетворенно, — следующие несколько дней тигр будет ласковым и домашним. Будет приезжать из кабаре не позднее двух тридцати ночи. — Тайгер? — буду спрашивать я от настольной лампы. — Что ты тут делал без меня, Лимончиков? — будет спрашивать меня тигр очень ласковым голосом. Захлопнув французскую книгу, которую я читал все время, пока тигр отсутствовал, я буду вставать и целовать тигра: — Здравствуй, тайгер! И мы будем жевать что-нибудь наскоро, запивая еду красным вином, а потом… Потом, я и тигр, мы удалимся в спальню и будем ебаться…»
   Несколько дней пройдет… Ох, я предпочитаю не думать о том времени, когда тигр зарядится новой энергией и взбунтуется опять. Нормальная, размеренная жизнь тигру скучна. Ему необходимы трагедии. И трагедии, следует сказать, происходят…
 
   Нога
 
   В июле писатель улетел в Соединенные Штаты. Там, в Нью-Йорке, у него вышла книга. В Соединенных Штатах писатель пробыл месяц и вернулся. Наташка встречала его в аэропорту.
   Писатель в белом пиджаке вышел наконец из аэропортовской жандармерии, куда его препроводил молодец с аксельбантами.
   — Пойдите обязательно в американское консульство, месье, и урегулируйте проблему с вашим документом, — сказал ему самый старший жандарм на прощание.
   — Суки. Иммигрэйшан сервис! — ругался писатель, разыскивая в толпе встречающих Наташку.
   Наташка ожидала его, конечно, не там, где ждут прилетающих все нормальные люди. Он безуспешно поискал ее в толпе ожидающих и, не найдя, решил, что она не приехала его встречать. Злой, он ступил на эскалатор, стремящий народ вниз, в зал ожидания. У подножия эскалатора стояла Наташка и курила. В белых брюках, белой куртке, в черных очках в апельсинового цвета оправе. С опухшей, он сразу заметил, физиономией.
   — Здравствуй, Наталья!
   — Здравствуй, Лимонов! — она не посмотрела ему в глаза и стеснительно отвернулась, когда он ее поцеловал.
   — Опухла, — констатировал он. — Пила?
   — Немного, — она глухо прокашлялась.
   Он вдруг заметил, что вокруг ее правой щиколотки обвивается бинт.
   — Это что такое?
   — Машиной ударило.
   — Пьяная была?
   — Ничего не пьяная, Лимонов, — недовольно загудела она, откашливаясь. — Тебе все чудится, что я пьяная. По нашей улице этот мудак ехал. Я переходила на другую сторону. Была совершенно трезвая…
   Выйдя из здания аэропорта, они сели в такси.
   — Бляди американцы выдали мне фальшивый документ, Наташа! Вот полюбуйся! — Он достал из пиджака произведение искусства Иммигрэйшан сервиса и показал ей. — Лидеры свободного мира, еби их мать! А какие чувствительные! Слова грубого о дяде Сэме не скажи… Суки!.. Ну как ты тут без меня жила?
   — Да… никак. Скучно было. Кабаре уже десять дней как закрыто. Последние дни посетителей вообще ни хуя не было. Город пустой. Ходила к Нинке загорать. Читала…
   — Конечно, русские книги?
   — Ну и русские, и что такого… Немало есть интересных русских книг. Английские тоже читала. «Магус» прочла Джона Фовлса. И твоего на английском маркиза де Сада прочла.
   — Хорошенькое чтиво для одинокой девушки летом, — улыбнулся он. — Восемьсот страниц де Сада. «Жюстин» в особенности.
   Он примял ее руку к сиденью такси. Затем переместил ее себе на ногу. Помял ласково. Наташка несмело ответила, пошевелив рукой.
   — Ебалась? — спросил он насмешливо.
   — Сам ты ебался… — ответила она осторожно.
   Честная Наташка не распространяла свою честность так далеко, чтобы весело ответить: «Конечно! И много раз! Поебалась с десятью мужчинами за месяц…» Упрямая, и под пытками она не выдаст своих приключений. Писатель, переспавший в Нью-Йорке с телами нескольких женщин, подумал, что если Наташка спала здесь в Париже с самцами или, что еще хуже, с одним постоянным самцом, то она стерва. «Если я ебусь с чужими, я не вкладываю в это занятие душу, для меня это всегда легкий опереточный эпизод, а если она с ее характером ебется, — это уже Вагнер, трагедия, боги и гиганты, мифология…» Тут же в такси писатель мысленно высмеял себя за свое удобное мужское сознание: «Я ебусь — хорошо и можно. Она ебется — плохо и нельзя». Высмеяв себя, он решил оставить тему измен и ебли.
   — Ну как книга? — спросила она.
   — Как обычно в этом ебаном бизнесе вместо четвертого июля книга появилась в магазинах на десять дней позже, а официальную дату публикации отложили и вовсе на конец июля.
   — Ой, какой ужас! По телефону ты мне этого не сказал, Лимонов!
   — Не хотел тебя расстраивать.
   — Что же ты там делал тогда? Почему не ехал раньше к соломенной вдове Наташе?! — вдруг взвизгнула она, подражая неизвестным писателю бабьим русским не то плачам, не то песням.
   — Что? Какой вдове?
   — Соломенной вдовой называют женщину, у которой муж жив, но уехал, пропал и много лет не появляется, — поучительно объяснила Наташка.
   — Ага. Понятно. Знания, почерпнутые из библиотеки Тургенева.
   На рю дез'Экуфф, выпив вина и выкурив пару сигарет с гашишем, они пошли в постель и сделали любовь, стесняясь друг друга. Отвыкли. Наташка показалась писателю большой и очень женской. Щель ее показалась ему подозрительно сочной и даже жирной. Звуки, издаваемые Наташкой в процессе любви, показались ему подозрительно глубокими и похотливыми.
   «Ебалась-таки без меня!»— решил он.
   После секса, лежа с ней рядом (она курила), он схватил ее рукой за холку и потряс:
   — Ебалась, блядь такая!
   — Ты что, Лимончиков, больно, отпусти! Я не ебалась! Не ебалась!
   Однако, когда они опять сделали любовь, Наташкино тело опять показалось ему более опытным, чем до отъезда. И нагло-бабьим, выпячивающимся навстречу его хую.
   После нескольких часов постельных столкновений они захотели есть. Вставая, он обнаружил, что бинт на Наташкиной щиколотке кровоточит.
   — Наверное, мы задели и содрали корку? — предположила она виновато.
   — Давно произошло твое столкновение с автомобилем?
   — Дней десять уже.
   — И до сих пор не заживает? Кровоточит… Дай я погляжу?
   — Ну, Лимонов, нечего рассматривать мои раны. Я стесняюсь…
   Когда он попытался развязать бинт, Наташка отдернула ногу.
   — Ебаться со мной ты не стесняешься, а показать рану стесняешься. Может быть, нужно пойти к врачу.
   — Ой, какой ты заботливый на хуй! — неожиданно разозлилась она. — Лучше бы раньше вернулся, чем валяться там у бассейнов в Коннектикуте… Оставил женщину одну на месяц, а теперь проявляет заботу о ее царапинах и спрашивает ее, не ебалась ли она! Если сейчас не ебалась, то в следующий раз обязательно буду! — Она встала и зло прошагала в ванную.
   — Эй, какая тебя муха укусила, а? Я поинтересовался состоянием твоей ноги. Странно, когда царапина за десять дней не зажила и обильно кровоточит… А упрек в оставлении женщины на месяц глуп. Ты же не коза и не корова…
   — Да, я не коза и не корова. Я уж как-нибудь сама. Не волнуйся… — пробурчала она из ванной. — Садись лучше писать новую книгу.
 
   Проведя в постели несколько суток, они поехали в Нормандию на ферму к Генриху. Кабаре закрылось на весь август месяц. И Наташка хотела иметь каникулы Женщины, заметил писатель, вообще очень чувствительно относятся к своим каникулам и отпускам, более внимательно, чем мужчины. Наташка с таким жаром говорила о своем желании отдохнуть и уехать из Парижа, как будто и Париж ненавидела, и умрет, если не «отдохнет». Можно было подумать, что с января до августа она вкатывала на гору камни, а не пела в кабаре. Писатель, не понимающий даже этой категории — «отдых» (для него отдыхом всегда был только сон, и тем более не понимающий, почему нужно куда-то ехать, отдыхать), умирающий от желания приступить к новой книге, все-таки без жалоб поехал в Нормандию.
   Он рубил каменные пни, с удовольствием топил камины, готовил вместе с Генрихом пищу, ходил гулять в лес. Дважды они сходили в лес с Наташкой и сделали любовь на открытой солнцу поляне. Наташка лежала под писателем и глядела в глубину ярко-синего неба, и время от времени проваливалась туда. Когда ее кусало за голые ляжки или попку насекомое, она подпрыгивала, и писатель на ней тоже подпрыгивал, и они смеялись. Писатель любил и смешной секс, и, может быть, больше любил смешной, чем трагический. Наташка же, как ему удалось выяснить, всегда решительно предпочитала секс глубоко серьезный и трагический.
   — Скажи мне что-нибудь ласковое, Лимонов? — просила она иной раз, подходя к сидящему на бревне со стаканом вина писателю или же к писателю, читающему книгу.
   — Тигреночек ты мой!.. — говорил писатель и поощрительно похлопывал Наташку по красивой теплой шее.
   — Ну не так, Лимонов. Тигреночек — это детское. Скажи мне что-нибудь серьезное, мужское, а?
   — Так… Значит, то, что я тебе говорю, ты не любишь… Подавай тебе мужское. Жгучего брюнета тебе нужно, Наташка. Что ты мучаешься со мной. Давай найдем тебе жгучего брюнета? — Генрих! — кричал писатель, увидев выходящего из мастерской приятеля. — У вас есть знакомые жгучие серьезные брюнеты? Мрачные личности, могущие испепелить женщину взглядом?
   — Можно найти! — радостно отзывался обрадованный возможности отвлечься от производства картин Генрих. — Кому нужен жгучий брюнет? Вам, Наташа?
   — Фу, противный Лимонов! — Осмеянная в своем романтизме циниками, Наташка уходила в каменный дом в домашнем платье из газеты, просвечивающая сквозь платье, как голая.
   Шутки остаются шутками, но иногда писатель думает, что если Наташка от него уйдет, то уйдет к жгучему брюнету, который будет масляно шептать ей на ушко что-нибудь вроде: «Козочка ты моя, сисястая!» И Наташка будет довольно блеять. Вместо тигра ее назвали козочкой. Она не понимает того, что она настоящий большой боевой фимэйл-тигр.
   Именно тогда умерла афганская борзая, и через несколько дней они вернулись в Париж. Наташка по-прежнему с бинтом на щиколотке.
   — Почему ты не снимешь бинт? Сними, пусть рана дышит. Покажи, что там происходит? — уговаривал ее писатель, когда они вернулись на рю дез' Экуфф.
   — Плохо заживает почему-то… — смутилась Наташка и наконец вытянула перед ним ногу в синяках и шрамиках.
   Писатель развязал бинт… и ужаснулся. Глубокая, круглая, как пулевая рана, дыра глядела на него, заполненная на дне бурой живой субстанцией. Края дыры были розовые и шелушащиеся, но сама дыра была грозно глубока и уходила в ногу русской девушки.