— Роем могилу для афганского рефюджи, — заметил писатель. — Интересно, какого вероисповедования он был?
   — Мусульманин. Вне сомнения, — сказал Фернан.
   Фернану рытье могилы, судя по выражению его лица, нравилось. После смерти несколько лет назад Лулу — его петит-ами — от сверхдозы героина, Фернан несколько раз пытался покончить с собой. Смерть, очевидно, вызывала в нем острое любопытство и очаровывала его. (Как и многих французских юношей определенного типа.) В последний раз (со слов Тьерри) Фернан почти попал туда. Теперь они отправляли туда собаку.
   Писатель чувствовал себя странно, потому что уже очень давно никого туда не провожал. Друзья, растерянные по свету, отбывали туда сами, без его участия. Он никому не рыл могил, никого не провожал в последний путь и как бы лишен был все эти годы части жизни. Теперь он энергично участвовал, использовал возможность, Перерубал лезвием лопаты встречающиеся корни, подрезал края ямы. Изо ртов юношей исходили парки в виде крон деревьев.
   — Отмучился, счастливец… — грустно сказал подошедший Пьер-Франсуа. — Помочь?
   Тьерри передал ему лопату и взял у Фернана кирку. Он никогда не упускает случая поупражняться физически. Вообще-то писатель, как самоназначенный командир взвода, собирался взять кирку, но он не протестовал и только мягко посоветовал Тьерри, где следует углубить яму.
   От дома по траве, ковыляя, подошел растерянный Генрих без джинсовой шляпы, его обычного головного убора в деревне (отсутствие шляпы указывало на крайнюю степень растерянности), и Наташа. Писатель ожидал, что обожающая трагедии Наташка будет выть так, что прибегут пейзане из всех окружающих деревень, но она оказалась на высоте и только провыла обычное:
   — Лимонов! Какой ужас! Что же это такое! Бедный Лаки! Бедный, бедный Лаки!
   Наташка была в рубахе из газетной ткани, а поверх рубахи она натянула черную кофту, может быть, кофта символизировала траур.
   — Как вы думаете, Эдвард, во что мне его завернуть? У меня есть хорошая ткань на костюм. Отрез. Целых три метра. Майя когда-то привезла от родителей из Израиля. Может быть, мне завернуть Лаки в отрез?
   — Лучше в белую ткань. В простыню, например. У вас есть старая, но чистая простыня?
   — Я услышала, внизу гудят, говорят что-то. Прислушалась «он умер… он умер», — запричитала Наташка. — Думаю, как это умер? Ведь ему же вчера стало лучше… — В голосе ее послышались истерические нотки, но еще слабенькие.
   «Не напилась бы к вечеру», — подумал писатель. Пришла Адель. На руке у нее сидела непроснувшаяся, очевидно, еще и потому тихая Фалафель.
   — Я встала раньше всех, — сказала Адель. — Я видела, как Лаки пошел, слабый, качался, в поле к коровам. Полежал там и вернулся. Лег у двери и стал умирать.
   — Это он с участком прощался, — хмуро сказал Генрих.
   — Сколько ему было? — спросил Тьерри.
   — Девять лет. Старик уже был.
   — Какой ужас! Бедный Лаки! — взвыла Наташка.
   — Он хотя бы будет лежать во французской сочной земле, среди трав и корней. Над ним вот дерево. Недалеко расхаживают коровы… А где мы будем лежать, еще неизвестно, — вздохнул писатель.
   — Гуд экзерсайз, Эдвард! — запыхавшийся Тьерри желал быть резким и циничным.
   Писатель поглядел в небо, откуда на них изливалось солнце позднего августа и прилетал ветер, и подумал, что смерть должна витать свободно и легко среди человеков и что смерть в городе унизительна и некрасива, а вот смерть в деревне естественна и хороша. И они хоронят свое животное без посредников, сами, и весь набор чувств налицо. Один из редких моментов гармонии между жизнью, смертью и людьми. И ребята, как взвод, роющий окоп, копаются в земле, и на одно горькое слово Пьера или Фернана всегда есть циничное замечание Тьерри.
   — Мы устойчивый взвод, — решил писатель. — Гуд экзерсайз перед завтраком! — поддержал он Тьерри.
   Неся перед собой труп собаки, завернутый в белую скатерть, к ним подошел Генрих, так и не надевший шляпу.
   — Не удалось согнуть ему лапы. Уже застыл… — сообщил он взводу. И оглядев яму, а потом труп собаки в саване, объявил:
   — Не влезет! Дай мне лопату, Пьер! — Прыгнул в яму и начал заострять утлы. — Чтоб ноги уместились, — объяснил он.
   Наташка коснулась рукой торчащую из импровизированного савана лапу. — Ой, какой твердый! Какой ужас!
   Восклицание «Какой ужас!» — символ Наташкиной психологической структуры. Она пользуется им десятки раз в день. Она от жизни в восторге и в ужасе, или в ужасном восторге.
   Потрудившись еще некоторое время над ямой, — копать могилу оказалось делом нелегким, даже могилу для собаки, — они опустили труп в яму. По правилам (так во всяком случае пишут в книгах о похоронах людей, но, вне сомнения, эта же традиция применима и к похоронам животных) Генрих первым должен был бросить на труп Лаки горсть земли. Как ближайший родственник афгана. Однако не знающий традиции или забывший о ней, Тьерри сделал это первым. После него уже высыпал свою горсть Генрих, а за ним и весь взвод, взмахивая лопатами, стал заполнять яму землей.
   — Лежи тут, Лакушка, тихо! — выпрямившись, сказал Генрих.
   — Пусть он попадет в собачий рай со сладкими мозговыми косточками, — пожелал уходящему писатель.
   — Прощай, Лаки Махмуд! — попрощался Фернан.
   — Пожалуйста, накройте могилу травой, Эдвард… — попросил Генрих.
   Сам Генрих должен был срочно ехать в Париж, отвозить бывшей жене Фалафеля. Зачем Майе вдруг так срочно понадобилась Фалафель? Чтобы испортить ему настроение, утверждал Генрих. Маскировка же места захоронения была необходима, чтобы их не заложили пейзане или кавалерийская школа, ежедневно галопирующая в лес и обратно. Замаскировать могилу рекомендовал ветеринар.
   Адель уселась за руль крошечного автомобильчика, Генрих с Фалафелем уселись рядом с ней, и автомобильчик, сделав круг, пыхтя выехал со двора. За забором, против свежей могилы, автомобильчик остановился.
   — Прощай, Лакушка! — Содрав с головы шляпу, серьезный Генрих выставил голову в окно. — Пока, ребята, вернусь завтра к вечеру.
   — Аки… — улыбнулась внезапно ничего не понявшая Фалафель.

глава третья

   — Пойдемте завтра со мной в баню, Эдвард? — Генрих схватил со стола миску с остатками вчерашнего, должно быть, полускисшего помидорно-огуречного салата. Усевшись рядом с Фалафелем у шоффажа, он начинает неаккуратно поедать салат.
   — Не пойду. Я ровным счетом ничего не вижу в банях. У меня зрение минус восемь. Все удовольствие от бани пропадает, если вы мечетесь в пару, ни хуя не видя.
   — А вы в очках…
   — Очки моментально запотевают. Какой от них толк…
   — Это смотря какой пар… — вмешивается неожиданно рассудительная Наташка. — Если сухой…
   — Откуда же сухой пар в бане? На то и баня…
   — Слушайте, Эдвард, я хочу построить баню у себя в деревне… — Генрих мечется с пустой миской, не зная, куда ее определить. Наконец, отодвинув американский флаг, оставляет миску в китченетт: — Вы когда-нибудь строили баню, Эдвард?
   — Нет. Вот фермы я в Соединенных Штатах перестраивал, стены из кирпича клал. Но баню никогда не строил. Однако в настоящих деревенских банях бывал.
   — А вы помните, как они устроены?
   — Помню, — говорю я неуверенно. — Вначале предбанник, и в нем располагается печь, а из предбанника дверь ведет в баню. Стены каменные, только не из слоистых пород камня, как ваш дом, а лучше бы из валунов. Стена, разделяющая баню и предбанник, является одновременно задней стенкой печи. На печи греются ведра с водой. Закипевшая вода выплескивается на камни в бане — чтобы было много пара. Вверху можно сделать маленькое окошко. Когда баня натопится, мужик с бабой заходят. Мылятся, хлещутся березовыми вениками и визжат от восторга. В баню нужно обязательно с бабой идти.
   — О, вы хорошо знаете баню, — говорит Генрих абсолютно серьезно. — Может быть, поможете мне построить баню в Нормандии?
   — Помогу. Почему нет? Я только печи класть не умею.
   — Я умею. Я клал печи, — уверенно заявляет Генрих. Можно подумать, что два строительных рабочих беседуют, а не художник с писателем.
   — Ох… — гудит Наташка насмешливо. — Чего вы только не делали в жизни, Генрих Яковлевич, где вы только не побывали… И вы, Эдвард Вениаминович…
   — Поживете с наше, Наташка, и вы всему научитесь… Правду я говорю, Фуфуля? Фуфуля-родненький, Фуфуля-рэбит [5]…— Генрих ловко смахивает тыльной стороной ладони ниточку апельсиновой кожи, прилипшую к щеке Фалафеля.
   Многодетный папа Генрих имеет богатый опыт в воспитании детей. Самое странное, что, вопреки всем педагогическим учебникам, клеймящим разделение семей, вопреки богемному образу жизни Генриха и его экс-жены, дети у них получились самостоятельные, веселые и энергичные.
   — …Слушайте, Генри, меня сегодня чуть не побили. Не знаю, что и подумать. Странная какая-то история…
   — Побили? — оживляется Генрих. Он любит всякие происшествия. И особенно детали происшествий.
   Наташка нахально ухмыляется:
   — Не слушайте параноика, Генрих. Лимонову везде теперь чудится CIA и другие разведки. Какой-то мудак толкнул его на рю де Розье и, вместо того чтобы извиниться, полез в драку…
   — А вы? — Генрих готов к принятию сообщения, и глаза его горят от предвкушения удовольствия поглощения деталей. Но я, пристыженный подружкой, решаю не вдаваться в подробности.
   — Я ушел.
   — Правильно сделали. Драться с человеком, толкнувшим вас на улице, пошло. Мы же не в штате Техас живем, а в Париже. Мы воспитанные люди. А что, вы знаете этого человека?
   — Первый раз в жизни видел. И, надеюсь, последний. Он не местный, наших уличных ребят я всех знаю в лицо. У меня такое впечатление, что он поджидал меня на рю Фердинанд Дюваль. И он намеренно сделал несколько шагов в сторону, чтобы задеть меня. Выглядит как провокация.
   — Но кто? — вопрошает Генрих заинтересованно. Поощряет меня продолжить тему.
   — Не знаю. Но если американский иммигрэйшан сервис не постеснялся выдать мне документ, который все полиции Европы воспринимают как фальшивый (печать, Генри, поставлена мимо фотографии!), то от них всего можно ожидать. Уж если они следили за актрисой Джоан Сиберж, даже за Хемингуэем.
   — Кто они?
   — Американские власти, представленные вне Америки, — CIA.
   Наташка удрученно покачивает головой и, приставив руку к виску, постукивает по нему двумя пальцами, сигнализируя этим жестом мое якобы безумие.
   — Но зачем им это нужно, Эдвард? — Генрих, американская часть жизни которого прошла в среде богатых нью-йоркских евреев, адаптировавших его, не подозревает о существовании другой стороны американской действительности.
   — Как зачем? Меня следует наказать. Я автор нескольких книг, которые они классифицировали как антиамериканские. Публикация моих книг, в особенности моего первого романа, вышедшего уже, как вы знаете, на пяти языках, принесла американской стороне ощутимый идеологический вред. Я ответствен за еще одну, пусть маленькую, но трещину в фундаменте статуи Свободы. За это меня следует наказать. Легально я чист, я даже улицу перехожу только на зеленый свет, вот они и изобретают, пытаются хотя бы сделать мою жизнь неудобной…
   — Какие у вас доказательства?
   — Никаких. Разве что странный документ, выданный иммигрэйшан сервис… И то они всегда смогут оправдаться. Скажут, что неумелая новая девушка в недрах сервиса всего лишь случайно поставила печать мимо фотографии. Однако за полгода до получения фальшивки я видел точно такой же «реэнтри пермит» в руках другого русского — журналиста и траблмэйкера Вальки Пруссакова. Говорят, что подобные документы выдали всем плохим русским. С печатью, поставленной мимо фотографии…
   — Вполне возможно. Но то, что вас пыталось избить CIA, вы никогда не докажете, Эдвард. Не сходите с ума.
   Генрих и Наташка смотрят на меня снисходительно. Мне становится стыдно моих подозрений, и я, смеясь, объявляю:
   — Есть и второй вариант объяснения странного нападения. Очень может быть, что толкнувший меня — «юноша с плачущим лицом» — любовник Наташи.
   — Не читай мой дневник, подлый Лимонов! Нет у меня никакого любовника! — кричит Наташка.
   — Вот… — довольно всхрапывает Генрих. — Это уже больше похоже на правду. Красавица, расскажите нам о вашем любовнике…
   — Красивый, — говорю я, — лицо южно-оливковое, высокий… Но дурак, наверное, Генри, как все красавчики. Юноша с плачущим лицом…
   Она вскакивает и бросается на меня. Я бегу от нее в ливинг-рум, Генрих гогочет, Фалафель визжит от восторга, а внизу у консьержки заходится лаем, как кашлем, собачонка — чуткий страж старого дома.
   Юноша с плачущим лицом существует, хотя, разумеется, я не уверен, что это именно он напал на меня на рю де Розье. И Наташка встречалась с юношей с плачущим лицом несколько раз, гуляла с ним по ночному Парижу, юноша целовал ее и даже целовал в грудь. Я не знаю, делала ли она с юношей любовь, но в ее самом интимном дневнике, в том, что запирается на замок, я обнаружил следующие строки:
   «На прошлой неделе (с субботы на воскресенье) я ходила ночью по Марэ с кем-то… Мы встретились в кафе и потом полночи гуляли по улицам. Он мне руки целовал и шею. Не возбуждал во мне животного желания, а какую-то тоску безумную вселял в меня. Кто он был? Я попрощалась с ним у ворот. Адье… Он где-то раздобыл мой номер телефона и позвонил, когда Лимонов уже приехал… Я — «Же не компран па…» Зачем он позвонил? Все испортил. Хотя чего там портить — ничего не было. Испортил воспоминание ни о чем. О тоске. О сильном ветре. О том, что в окна последнего этажа дома напротив скамейки, где мы сидели, ходила нагая женщина. О том, что на мне был черный свитер и он его поднял и поцеловал в левую грудь. Очень просто. Без страсти. И потом мы шли и шли. А он позвонил. Я даже не знаю, как его зовут…»
   «Иду сегодня мимо кафе. Сидит парень за тем столиком, где я сидела в тот вечер. Я улыбнулась и прошла. Вот, думаю, и хорошо, что так. Но он выбежал: «Наташа!» Я остановилась. Мы поцеловались. У него на щеке какая-то крошка. Я смахнула рукой. А глаза очень синие… И как будто слезы в них. Простой вид. Трак-драйвер? [6]Зачем ты мне звонил? — говорю я ему. — Я хотела, чтобы ты забыл. «Я и забыл обо всем на свете. Забыл. Понимаешь?» Очень нервный. Вздрагивал. «Можно, я провожу тебя?» Пошли. «Тю э бэлль.» Я…»
   Далее она переживает по моему поводу и разводит различные сантименты, которые я опускаю. Невзирая на сантименты, свидания с юношей, однако, продолжались. И последнее свидание с обладателем плачущего лица состоялось за несколько дней до моего столкновения на рю де Розье. Он пришел к ней в кабаре.
   «Мальчик с плачущим лицом объявился. И на хуя? Все то же. Даже ничего интересного не рассказал, а заплатил пять тысяч. Цветы потеряла где-то, у отеля примяла все кустики. Домой явилась в пять тридцать утра… Сегодня иду в кабак вместо парти (мы должны были идти на парти). Лимонов злой. А как мы ебались всего несколько дней назад. До слез просто. И Лимонов сказал: «Как же жить будем, если так сильно любим?» И так всегда. Сначала нежно, а потом хуйня какая-то. И все я виновата. Сама. Блядский тайгер!»
   История этой же ночи совершенно по-иному изложена в легальном дневнике Наташки, не запирающемся на замок. Там речь идет о знакомых из Лос-Анджелеса, которые явились в кабаре и к которым она отправилась в отель. Понимай, Лимонов, как хочешь, где она была и что делала. Почему, например, она «примяла все кустики»? Топталась ли пьяная по кустикам или же лежала на них с юношей с плачущим лицом? Лежать зимой на кустиках — глупо, сомнительное удовольствие. Замерзнуть можно. Я стараюсь не вдаваться в детали ночной жизни Наташки, если она ведет себя умеренно. К сожалению, она ведет себя в основном неумеренно. Постепенно она отбилась от рук, расслабилась. А ведь все начиналось с заморозков, и только постепенно оба оттаяли.
 
   Тигр в Нью-Йорке
 
   Великий организатор, он одолжил автомобиль у коротконогого русского и попросил скульптора Владимира сесть за руль. (Несмотря на русское имя, Владимир родился в Нью-Джерси от немецких родителей.) Сам предводитель уселся рядом со скульптором, и они отправились в Кеннеди аэропорт встречать Наташку, прилетавшую из Лос-Анджелеса. На заднем сидении поместилась поэтесса Джоан Липшиц. Писатель жил в квартире поэтессы, снимал комнату, некогда принадлежащую ее дочери, а до дочери — прислуге.
   Сейчас трудно уже понять, почему он воспользовался услугами стольких людей для встречи подруги. Он мог ведь взять такси. Складывается впечатление, что писатель боялся оказаться один на один с Наташкой и потому ему нужна была психологическая поддержка. Промчавшись по мерзлым ноябрьским драйвам и хайвеям, под аккомпанемент неуверенных смешков полупьяного Владимира и все время тухнущий грустный джойнт Джоан, они наконец прибыли в Кеннеди аэропорт. Выло уже темно.
   В аэропорту ремонтировали абсолютно нужное спускающимся с небес толпам жизненное пространство. Посему излишне сгущенные толпы, медленно кружась в завихрениях, подобно не быстрой воде, но медленной грязи, представляли из себя скорее грустное зрелище. Писателю, одетому в серый в стиле «ретро» тренч-коат времен войны во Вьетнаме, аэропорт показался ужасающе тоскливым местом. Тоскливее всех ранее увиденных аэропортов, и ему захотелось возможно скорее покинуть грязно-грустное помещение. Увы, самолет дешевой авиакомпании, в котором должна была пересечь небо над Америкой Наташа, в назначенное время не появился.
   Они стали ждать, с неудовольствием отмечая присутствие в помещении запахов дымков дешевых сигарет, несвежей одежды и едкого, иногда, запаха плохо отмытого клозета. Интернациональные залы аэропортов обычно пахнут приятнее. Американский местный зал аэропорта Кеннеди в тот вечер вонял отвратительно.
   — Извини, Джоан! — застеснялся писатель, увидев, как старик неизвестного расового происхождения несколько раз вонзил угол чемодана в ногу Джоан.
   Поэтесса, может быть, постоянно находящаяся в состоянии наркотического бесчувствия, не обратила ни малейшего внимания на удары и лишь спросила, разлепив липкий рот:
   — Эдвард? Ты сказал, что Наташа пишет стихи? Может быть, она даст нам несколько стихотворений для «Илистой рыбы»?
   Джоан и Володя уже несколько лет собирались выпустить первый номер литературного журнала «Илистая рыба». Название журнала удивительно соответствовало темпераменту и жизненной ситуации Джоан и Володи. Они были именно двумя разновидностями породы слепых, медленных и меланхоличных рыб, живущих в глубоких водах Нью-Йорка. Илистой глубоководностью веяло от обширной запущенной квартиры Джоан на Вест-Сайд авеню, и только в комнатке, снимаемой писателем, была надводная атмосфера. По остальным четырем залам бродили, натыкаясь друг на друга, сомнамбулы: мама-поэтесса Джоан, сорока пяти лет, и любовник-сын Володя, тридцати лет, в два раза крупнее мамы.
   Безропотно организовавшиеся по воле супермена-писателя сомнамбулы ожидали появления русской девушки.
   — Как Наташа выглядит? — пошевелилась Джоан, прислонившаяся к грязной аэропортовской колонне.
   — Как панкетка, — односложно ответил писатель и устремился к бреши в стене, откуда по фанерным временным туннелям, по деревянным мостовым, нескладно топая, выкатился грязный вал пассажиров. Местные, неаккуратные американские пассажиры, со свертками и сумками, деформированные тела, вскормленные джанк-фуд, [7]оказались неожиданно карикатурными. Шествие возглавлял колесный стул, движимый мускульной силой черной медсестры в белых штанах и лжемеховой куртке. Колесный стул в хроме сиял и был самым ярким пятном в нерадостной толпе.
   Когда он увидел Наташку, он не узнал бы ее, если б она не окликнула его: «Лима!» Темные очки, красная брезентовая куртка-дождевик, темные, толстой ткани брюки, туфли без каблуков, сигарета в руке. Наташка оказалась скорее похожа на стареющую женщину-журналистку, чем на обещанную им Джоан «панкетку», рычащую певицу-тайгресс. Осенняя, постаревшая, она шла навстречу ему, стеснительно улыбаясь. Мгновенная досада при виде ее тотчас же отменила все восторги, которыми он собирался ее встретить (поцелуи, объятия, прыжок к ней навстречу).
   Она, может быть, и сама поняла, что идет к писателю не такой, какой он хотел бы ее увидеть. Она смутилась, потемнела, еще сильнее стиснула сигарету в пальцах.
   — Здравствуй, Наталья!
   — Здравствуй, Лимонов. Я уже было подумала, что ты меня не встретишь…
   — Ну как это может быть! Я же обещал. Иди. Нас ждут мои приятели…
   — У которых ты живешь?
   — Да. У которых я снимаю комнату.
   — А где я буду жить?
   — Увидим. Может быть, Джоан согласится, чтобы и ты пожила у нее.
   Она была разочарована. Она ожидала другой встречи. А писатель ожидал другую женщину.
   «Какая-то опухшая, и, может быть, заебанная, — подумал он. — Почему она не могла поберечь себя последние дни и приехать ко мне красивой? Волосы она, кажется, даже не вымыла, они гладко зализаны назад, и скреплены сзади заколками. (Даже сквозь стекла очков можно все-таки разглядеть синяки под глазами русской девушки. Он искал в толпе яркое пятно, а к нему вышла достойная представительница пассажиров.) Что я наделал! Зачем я ее пригласил в Париж! Единственное утешение, что до отбытия в Париж еще есть время. Можно еще все отменить. Можно все свести к ничему, к непоездке…»
   Лица илистых рыб все-таки сумели выразить удивление. На обоих появилось выражение, которое приблизительно можно было перевести в следующие слова: «Как не похожа эта женщина на описанную суперменом Эдвардом полубабочку-полутигра. Или Эдвард спятил и не видит, какова его подруга, или в нем самом есть слабость не суперменская». Володя — илистая рыба мужского пола — повеселел. Не один он, следовательно, слаб. Джоан, женщина добрая, погрустнела. Ей хотелось бы верить, что хотя бы Эдвард-писатель силен, раз уж другие хорошие люди — поэтесса Джоан и скульптор Володя — слабы и безвольны. «Эдвард — супермен, — уверила себя Джоан, — он встает в восемь утра, и вместо того, чтобы приложиться к джойнту, как я или Володя, Эдвард прилипает на полдня к пишущей машинке и работает. Книгу Эдварда выпускает скоро Рэндом Хауз». Я должна познакомить Эдварда с поэтом Джоном Ашбери. Обязательно.»
   — Хэлло, Наташа! — прожурчала Джоан и улыбнулась. Джокондовской, стеснительной, мутной улыбкой. Писатель знал происхождение этой улыбки — десять лет уже Джоан курит траву ежедневно. Может быть, до дюжины джойнтов в день. Улыбка Джоан силится вытиснуться из облачного, слоисто-кучевого, в коттоновых шариках сознания Джоан.
   Посадив Джоан на пластиковый стул и прислонив Володю к стене рядом, они направились к лязгающему металлическому конвейеру, облепленному уже несколькими слоями толпы.
   — Ты не рад меня видеть? — спросила Наташка писателя, заметив, что за три недели, прошедшие со времени его отбытия из Лос-Анджелеса, он побледнел и еще короче остригся, выглядит старше и грустнее. Гребешок коротких волос вперед надо лбом обнажает отдельные, крепкие, как прутики, седые волоски.
   — Я рад тебя видеть. Следи за багажом, ты выше меня. У тебя много чемоданов?
   — Два. И чехол с одеждой…
   — Зачем же ты сдала его в багаж? Нужно было взять чехол в салон. Вещи, очевидно, измялись…
   — Ты не рад меня видеть?
   — Я рад.
   Нет, он не был рад ее видеть такой. Он все время на нее поглядывал и думал, что сейчас ей вполне можно дать тридцать пять лет. Писатель терпеть не мог женщин после тридцати пяти, и не столько их внешность его угнетала, как их цинизм. В тридцать пять и после, верил писатель, женщина разочарована, лишена иллюзий и жадна до удовольствий. Он не рад был видеть Наташку не Наташкой.
   В свете неярких, искажающих формы и объемы действительности фонарей они вышли, все нагруженные, из фанерных лабиринтов в цементные, и потом в мерзлый ноябрьский воздух. Там тоже были плохие фонари, цемент, асфальт, ступени. Затем появилась дорога с медленными, но многочисленными автомобилями и красным пятном светофора. Писатель с самым тяжелым чемоданом переметнулся усилием воли на другую сторону дороги. Джоан в старой длинной шубке, Володя в расстегнутой клетчатой куртке, опухший от изнурительной работы опустошения полугаллоновых бутылей с водкой, и Наташка, в темных очках и жестко топорщащихся на спине красных жабрах куртки, замерли под светофором, прямо под красным пятном. Сзади, рядами, уменьшаясь и темнея, стояли массы рода человеческого. Он посмотрел некоторое время на показавшуюся ему совершенно чужой тройку и пошел, не дожидаясь их, вдоль проволочного забора ко входу в паркинг. — Какой же я до сих пор еще идиот! Почему я решил взять эту женщину с сигаретой меж прокуренных пальцев в свою жизнь? В последние годы ведь встречал я несколько женщин куда более достойных. Почему она?» — Он был уже на основном проспекте паркинга, когда пришел к выводу, что виною всему Венис-бич, два графина белого вина и калифорнийское солнце.
   «Ну ничего, все еще поправимо, — подумал он, — Как-нибудь, не обижая ее, но я от нее избавлюсь.»
   Они нашли автомобиль и в молчании погрузили в него вещи. Затоптались. Увидев, что все трое ждут от него приказаний, он указал Наташке на переднее сидение рядом с Володей, а Джоан усадил рядом с собой на заднее.