— Ага.
   Он протянул руки, и она вложила в его ладони горячий круглый хлеб, от которого он жадно стал откусывать, пока половину не проглотил. Взял из ее ладошки бутылку с молоком и выпил, не отрываясь, до дна. Хлебная крошка попала не в то горло, и он закашлялся до слез, а она поколотила его по спине, затем улыбнулась и забрала бутылку.
   И тут он поглядел на нее, насытившийся хлебом, но голодный по-мужицки, посмотрел и открыл в аборигенке красоту необыкновенную, выдающуюся, будто природа вложилась именно в нее одну, казахскую девчонку, дав ей все, что отобрала у тысяч людей, сделав их уродливыми и несчастными.
   — Как тебя зовут? — спросил он ее ошеломленно.
   — Ага, — улыбнулась она и засмущалась, так что смуглые щечки зарумянились, а вишневые губки напряглись.
   «Да она не говорит по-русски вовсе!» — догадался Колька и почему-то этому обстоятельству был чрезвычайно рад, даже встал с постели и протянул девушке руку.
   — Николай! — И добавил: — Писарев.
   Она взялась за кончики его пальцев и слегка их пожала. И было в ее пожатии все — и персиковая прохлада, и луны восходили под каждым миндальным ноготком… Колькино сердце забарабанило, и в животе потянуло…
   — Ага, — вновь сказала девушка и слегка толкнула своего пациента в грудь, вновь отправляя того на пружинный матрас. Строго погрозила пальчиком и погладила по спине, в том месте, где еще вчера торчала смертельная заточка, потом слегка нажала на плечи, укладывая его на подушку. Он покорно лег и все смотрел на нее, как она села в уголке на белый табурет, как стала градусники протирать.
   Что-то стал тихо говорить про суд, про бабку, про детство свое, а она изредка отвечала «ага» и смотрела на него глазами дивной красоты, как будто китайский каллиграф искусно кисточкой взмахнул два раза.
   А потом она ушла, оставив его на ночь одного. Он долго не спал, мечтая обо всем, что принадлежит ей, а потом заснул…
   Под утро, когда только ишаки и ослы уже не спят, возвещая своими криками Вселенную о пробуждении мира, она пришла к нему. Он учуял ее запах и рассмотрел в бледном утре, как она стоит перед его кроватью в ночной рубашке, в подоле которой насыпано что-то многое, и трусики на ней крохотные, намного ниже резинкой чуть выпуклого пупка.
   Вспыхнули на мгновение китайские росчерки, и она отпустила подол, из которого на Кольку посыпались райские запахом плоды. И персик он учуял, и сливу, и алычу… И было много еще незнакомых дивных запахов…
   А потом он почти ослеп, когда она сняла через голову рубашку с опустевшим подолом…
   А потом ласкал ее крохотные грудки с остервенением первобытного монгола-завоевателя, целовал глаза, стараясь слизнуть древнюю тушь черных ресниц, сжимал сильными руками девичьи ягодицы, упрятанные в маленькие трусики, оказавшиеся двумя крошечными каракулевыми шкурками, и долго не мог совладать с этими овечками, пока она сама не дернула за невидимую нить… И овечки убежали травку щипать, а он, готовый к соитию, вымазанный пахучими фруктами, впился в сад ее губ, пытаясь сокрушить своим языком крепкие зубы, а она не давалась, выдвигая навстречу свой язычок, маленький, да верткий, а он, как хитрый стратег, проигрывая на одном фланге, готовил генеральное наступление на другом, тогда как никто не собирался ему сопротивляться вовсе, просто игра природы вошла в пике, и он, остановив ее пляшущие бедра, проник во Вселенную ее плоти и в первый раз в жизни не почувствовал пустоты…
   А потом они пили молоко и уже вдвоем ели пахучий хлеб. Молоко проливалось прямо в постель, а в окно уже заглядывало белое солнце.
   Он опять что-то говорил, наверное, что счастлив, а она опять отвечала «ага».
   А потом они не услышали топота копыт и не встревожились тем, как куры беспокойно кудахчут, потому что спали…
   Майор Ашрапов прибыл к маленькой глинобитной больничке так быстро, как только резвость его коротконогого скакуна позволила.
   Вошел на кривых ногах в палату, где они, голые, спали, ругнулся по-своему и щелкнул плетью.
   Колька проснулся сразу, а она спала крепко, улыбаясь краешками губ во сне.
   — Встэвэй! — приказал майор и еще раз выстрелил плетью.
   Он, привыкший за ночь к свободе и счастью, увидев злые глаза местного участкового, как-то сразу сник. Выбрался из кровати, прикрывая стыд руками, и шепотом просил майора не будить девушку.
   — Скотинэ! — обозвал майор Ашрапов зека, когда он оделся. — Пойдэм!
   Колька обернулся, в последний раз посмотрел на спящую девушку и, вздохнув печально, вышел на свет Божий. Выбрался из больнички и майор Ашрапов. Здесь, на улице, он не рассусоливался, а дал сапожищем в Колькин зад, так что не ожидавший сего зек ковырнулся через голову в белую пыль лицом.
   Майор замахнулся было плетью, но сдержался и заговорил громко по-казахски, воздевая грубые руки к небу. Затем вскочил на конька своего небольшого, покрутился на нем, как на необъезженном, и стреножил.
   — Бэги! — приказал.
   — Куда? — поднялся на ноги Колька.
   — К стэнции бэги!
   — А я не знаю, где станция!
   — Там, — указал плетью участковый на север.
   И Колька побежал. Пока были силы, вспоминал ее, и казалось, что от чувства, поселившегося в душе, сердце слева направо перепрыгивает.
   Майор Ашрапов удивлялся, как человек может так долго бежать и не падать!
   Он не знал, что зек футболист в недалеком прошлом, что навыки у него пока сохранились, да, впрочем, казах и не ведал, что такое футбол.
   Колька упал на шестнадцатом километре. О ней уже не думал — солнце выжгло все мысли и рот сделало сухим, а язык распухшим. Почувствовал удар плетью по спине. Небольно милиционер ударил, или у него чувствительность притупилась.
   — Встэвэй! — приказал Ашрапов.
   А у него нашлись силы только перевернуться на спину и посмотреть в большое белое небо.
   На грудь что-то упало, и он жадно приник губами к кожаной бутыли со свежей прохладной водой. Ашрапов его не останавливал, пока брюхо не наполнилось излишне. Сам майор слез с коня и, пока зек отдыхал, осматривал окрестности в маленький театральный бинокль.
   Колька улыбнулся.
   Видать, это не понравилось четырехногому другу милиционера, и конек, ощерив огромные зубы, вдруг резко клюнул мордой вниз и укусил Кольку за лодыжку.
   — А-а-а! — закричал тот от неожиданности, хватаясь за ногу.
   Здесь майор Ашрапов спохватился, запрыгнул на свою лошадку и вновь приказал:
   — Бэги!
   Сейчас, с наполненным водой брюхом, бежать было особенно тяжело. Колька еле-еле передвигал ноги, а злобный казах через каждые пять минут охаживал его плетью.
   — Фашист! — не выдержал Колька и обернулся.
   — Сам фэшист! — разозлился майор и врезал плетью зеку по лицу. — Все русский фэшист!.. Бэги!
   И он опять побежал, стараясь уклоняться от плети, а потом разглядел вдали станцию Курагыз и припустил к ней, как будто к родной.
   И опять Ашрапов подумал: как этот человек хорошо бегает. Конь устал, а он…
   На станции стоял состав, как две капли похожий на тот, с которого сняли Кольку. Но оказалось, что сие сцепление зековских теплушек — вновь прибывшее.
   Возле локомотива припрыгивал, отдавая распоряжения, капитан внутренних войск. Делал он это нервно — вероятно, состав готовился к отходу.
   — Слэшь, капитан! — крикнул Ашрапов. — Я тебе еще одного зека пригнал!
   Капитан обернулся, козырнул участковому, кивнул, показывая, что, мол, знает о подсадке, указал двум рядовым, чтобы Кольку в наручники защелкнули.
   — В пятый! — приказал начальник поезда.
   Колька обернулся и разглядел в клубах пыли склоненную к голове коня фигуру майора Ашрапова. Он несся во весь опор в свою степь, к своему белому солнцу, к своим курганам, в которых лежат бессрочно его гордые предки.
   — Ах, звери! — деланно проговорил капитан, рассматривая располосованную плетью физиономию своего подопечного. — Дикий народец! Так, значит, футболист?
   — Был, — ответил Колька.
   — Звезда?
   Писарев смутился.
   — Скажу тебе, парень, вещь одну! — капитан сопроводил Кольку до пятого вагона. — Хочешь — слушай, хочешь — нет…
   — Я слушаю…
   — Не любят у нас звезд, — сказал тихо. — Оступившихся…
   — Понял, — ответил Колька.
   Капитан посмотрел на него грустно и сказал:
   — Доедешь нормально. В пятом мужики, трогать не станут… Что будет на зоне — не знаю!.. Ну, прощай!
   Развернулся и пошел.
   В пятом оказались нормальные мужики, и за пять дней стука колес Кольку не трогали, даже с расспросами не приставали.
   А на шестые сутки их привезли в лагерь. Продезинфицировали по полной программе, выдали робу и маленький химический карандашик, чтобы на кармане куртки номер написать.
   Лагерь был огромный, и новичков в нем отличали по синим губам. Проводили свои зековские процедуры, и в зависимости от экзаменов кто-то шел на нижнюю полку, кто-то утраивался наверху, а кто-то получал место под нарами.
   Колька поселился на верхних нарах и через неделю уже работал в цеху по пошиву рабочих рукавиц, коих надо было настрочить за смену восемь пар.
   Каждую неделю он с волнением писал письмо и ставил адрес на нем: Казахстан, станция Курагыз, больница…
   Все было тихо, его никто не бил, начальство особо не допекало, и за три последующих месяца ни одна сволочь не поинтересовалась, кто он, какая сущность у него внутренняя. Но барак знал статью заключенного Писарева, и этого было достаточно для небольшого уважения, которое и проявлялось в неприставании к человеку.
   А через полгода какая-то гнида из начальства сболтнула, что зек из девятого барака футбольный чемпион и бабки он упер у своих же пацанов. Мол, из-за этого у нашей сборной успехов на международной арене не имеется!
   И вновь начались Колькины страдания.
   В бараке стали часто появляться гости с одной лишь целью — выбить бывшей звезде зубы да почечку посадить. Никто за него не заступался, и через два месяца мучений перед ним встал вопрос: жить или умереть.
   Раздумывал — удавиться или попросить, чтобы на другую зону перевели. Но на другой зоне его бы тоже сдали. Хотя, пока перевод — передышка вышла бы. Хотя бы мочиться кровью перестал… А там в петлю!
   А потом появился узкоглазый зек и пригрозил опустить Николашку, если тот надумает жаловаться или еще что!
   Колька не испугался и сказал вечно разбитыми губами, что был уже такой борзый, но смерть принял лютую.
   — Бить — бейте, — согласился футболист. — Привык!.. А не с той стороны подойдете — загрызу!
   — Так у тебя же зубов нету, — заржал узкоглазый.
   В бараке загоготали, даже Колька заулыбался ртом, в котором осталось меньше половины зубов.
   — Ладно, чемпион, — вдруг стал серьезным узкоглазый авторитет. — Пускай твою судьбу Гормон решает!..
   После ухода узкоглазого старожилы барака ему объяснили, что навещал футболиста лагерный авторитет по кличке Дерсу, поживший в камере смертников за двойное убийство два года, но ему помилование вышло. А Гормон — смотрящий зоны, хоть и совсем молодой, но коронованный вор. Зону крепко держит, лют и жесток.
   Единственное, что делал Колька исправно — это отсылал на станцию Курагыз свои письма. И столько в них было намешано… А ответа все не было…
   Его оставили на время в покое, и он опять потихонечку шил рукавицы, но все равно жизнь была не в жизнь, хоть и почки поправились, и синяки с лица сошли. Ждал Колька встречи с этим Гормоном и понимал, что нарочно оттягивают ее, чтобы пострашнее стало.
   Прошло аж три месяца, прежде чем его позвали. За это время Колька совсем сошел с лица и стал похож на доходягу, которому осталось жизни на одну батарейку «крона».
   Жратва была не в радость, и даже самый крепкий чифирь не способен был избавить от страха.
   Позвал все тот же узкоглазый Дерсу.
   — Я — не казах! — почему-то сказал. — Я — монгол!
   — Я — не татарин! — ответил Колька. — Я русский!
   — Ты это чего? — не понял монгол.
   — Ничего.
   — Пошли.
   И они двинулись через всю зону. Дело было под ночь, злобно гавкали служебные овчарки, и лучи прожектора то и дело пересекались на идущих. Колька шарахался в сторону, но с двух сторон его сдавливали два костлявых молчаливых мужика.
   — Не рыпайся! — цыкнул Дерсу.
   — Так застрелят же!
   — Я им застрелю!..
   За все время пути их никто не окликнул, и это было странным, как будто не зеки шли через всю зону, а лагерное начальство.
   Наконец пришли.
   Этот барак был самым небольшим из всех виденных Колькой строений на зоне. Сначала он принял его за административное помещение, но когда вошли, тусклый свет лампочки и привычная барачная вонь убедили его, что проживают в этом помещении такие же зеки, как он. Но вот такие же ли? Вопрос… Колька услышал музыку. Она доносилась чуть слышно из транзисторного приемника «Spidola», стоящего на тумбочке с кружевной салфеткой. Пускал пар электрический чайник, и пахло жареной колбасой, отчего слюна выделилась. Все нары были завешаны кусками материи, так что получалось подобие отдельных комнатушек.
   «Вот это живут», — успел подумать Колька и получил удар под лопатку. Впрочем, не сильно его стукнули.
   — Зачем? — посмотрел на Дерсу Колька.
   — Просто. Больно, что ли?
   — Нет.
   — А ты колбасу нашу не нюхай! Не твоя!
   — Не дышать, что ли?
   — Борзый?
   — Нет.
   — Тогда глохни!
   Он замолчал и стал ждать, исподволь разглядывая мужиков, которые сопровождали его до жилища смотрящего. Оба жилистые, с бесцветными пустыми глазами. Все пальцы в кольцах наколок, ручищи, как лопаты.
   «Душегубцы», — решил Колька, да и про себя подумал, что и сам душегубец, хоть и по самообороне.
   Дерсу заглянул за одну из занавесей и что-то тихонько спросил. Услышал только ему предназначенное: «Начинайте пока без меня», кивнул и, задернув занавеску, блеснул глазами.
   Монгол сел на стул с мягким сиденьем, достал из тумбочки пачку чая грузинского и высыпал половину в алюминиевую кружку. Залил кипятком и накрыл кружку сверху миской.
   — Значит, короля пидоров в поезде мочканул? — неожиданно спросил.
   — Никого не трогал, — пошел в отказ Колька.
   — Дяде Моте хрен оторвал?
   Колька молчал.
   — Язык проглотил? — поинтересовался Дерсу, приподнимая миску и заглядывая в кружку.
   — А вы чего, — вдруг задал вопрос Колька, — за пидоров впрягаетесь?
   Спросил и подумал, что жизни ему осталось на один взмах ножа.
   — Мы за пидоров не впрягаемся! — раздался тоненький голос из-за занавески.
   Она отдернулась, и Колька онемел от увиденной картины.
   На нарах сидел, откинувшись на подушки с кружевными наволочками, мальчишка лет десяти с большими печальными лилипутскими глазами. Все его бледное лицо поросло белым пухом, а лоб бороздили глубокие морщины. Мальчишка был наголо выбрит, и казалось, что какая-то тяжелая болезнь гложет ребенка…
   — Так вот, Гормон! — Дерсу взял кружку готового чифиря и поставил ее перед странным мальчишкой. — Так вот, Гормон, футболяка наш знаменитый! Дядю Мотю замочил да футбол страны Советов под откос пустил!
   Ребенок с печальными глазами хлебнул чифиря и тихонько спросил:
   — Это правда?
   — Малец, — прошептал одними губами Колька.
   Белесые ресницы мальчишки вздрогнули, он оторвался от чашки и посмотрел вокруг.
   Почудилось, подумал и вновь хлебнул черного, как ночь, напитка.
   — Малец! — чуть громче прошептал Колька.
   От этого призыва Гормон закашлялся и недоуменно поглядел на присутствующих. Оторвал спину от подушек и задышал тяжело.
   — Что? — не понял Дерсу. — Какой Малец?..
   Колька пожевал ртом, наполняясь слюной, затем харкнул с таким усердием, что слюна пролетела через весь барак и прилипла к оконному стеклу.
   — В хате плюнул! — почернел лицом Дерсу, и в его руке блеснуло лезвие.
   — Осади! — заорал Гормон детским голосом и вскочил с кровати, сделавшись вдруг страшным. — Все назад!!!
   — Да он же… — попытался что-то сказать Дерсу, но еще раз услышав пронизывающее «Назад!», попятился к стене, а костистые мужики враз скрылись за занавесками.
   Гормон подходил медленно и смотрел, вглядывался в Колькино лицо. Он рассматривал снизу вверх, и постепенно губы его детские растягивала улыбка.
   — Дверь… — признавал он. — Культя!..
   Он бросился к Кольке, раскрывая объятия, а Колька нагнулся, почти на колени встал, чтобы принять его к груди и заглянуть в глаза самого близкого друга детства.
   — Малец! — вскричал он уже в полный голос. — Малец!..
   — Дверь!..
   Они обнимались так истово, так велико было их обоюдное счастье от встречи, что опупевший от такой невиданной картины Дерсу сам не заметил, как опустил два пальца в настаивающийся чифирь…
   А они все не могли оторваться — щека к щеке, гладили друг другу бритые бошки, спрашивали и отвечали: «Ты?!!» — «Я!..»
   — Чего вылупился! — отвлекся на секунду Малец. — На стол накрывай, колбасу тащи!
   Малец поволок за собой Кольку, и они рухнули на кровать с кружевными подушками. Засмеялись, как дети. Занавеску задернули!..
   Дерсу на мгновение подумал, что и смотрящий, и футболист этот — из команды почившего в бозе дяди Моти, но ошпаренные чифирем пальцы прояснили мозги, и монгол решил, что чем меньше ты делаешь выводов, тем длиннее твоя жизнь!..
   Встал и ловко принялся собирать на стол. Из-за занавесок появились костистые телохранители и безмолвно помогали. На столе появились бутылка водки, квашеная капуста, банка со шпротами и скворчащая на сковороде жареная колбаса с картошкой.
   — Готово! — негромко возвестил Дерсу.
   Они появились обнявшись, улыбающиеся. Но при виде Дерсу и двух молчунов Колька улыбаться перестал и напрягся.
   — Не боись! Пока я жив, тебя никто не тронет! Да и когда сдохну, не боись, одной памяти обо мне страшиться будут!
   Малец сел на самую высокую табуретку и налил водки, да только себе и Кольке.
   — Друг мой самый близкий! — сказал мужикам и кивнул головой.
   Один из молчунов подхватил бутылку и доразлил содержимое по кружкам.
   — Жрите быстрее! — шикнул Малец. — Мне со своим другом наедине пообщаться охота!
   Через минуту за столом остались только Колька и Малец. И общались они до самого утра самозабвенно.
   — Как наши?
   — Кто где…
   Колька рассказал и про Лялю, и про Кишкина, и про всех остальных.
   Малец сидел на табурете и, слегка закатив глаза, вспоминал что-то.
   — А я Надьку отчихвостил! — вдруг признался Колька.
   — Это какую такую Надьку? — вскинулся Малец.
   — Ну у которой на ж..е веснушки!
   — И что, правда веснушки? — засмеялся Гормон.
   — Правда.
   А потом Колька рассказал, как сейф из команды попер, как ему явку с повинной не зачли и показательный суд устроили…
   — Зачем попер бабки? Иль не хватало?
   — Не знаю, — пожал плечами Колька. — Хватало бабок… Нашло что-то…
   — Вор ты, что ли, по душе?
   — Не знаю…
   А потом Малец рассказал про себя. Поведал, как жилось на пацанской зоне. А на второй день после того, как откинулся, взял с сотоварищами сберкассу, менты вычислили и брали с оружием. Ранили в печень, еле выжил. Чирик получил. На зоне, уже взрослой, пятерик добавили за побег и кражу колхозного имущества.
   — Как ты, — добавил. — Из сейфа председателя скоммуниздил. Только сейф открыт был, а в нем три рубля с копейками! А сам председатель рядом пьяный в дупелину спал. В зоне Адыгейской автономной короновали…
   А совсем уже под утро Малец запросто сообщил, что жить ему осталось года два-три.
   — Врача здесь, на зоне, отыскал, как его, эндокринолога. Он мне и приговорил, что без гормона роста произошли необратимые процессы в организме. — Малец засмеялся. — И гробик у меня детский будет.
   Колька расстроился так, как давно в жизни не расстраивался. Чуть пьяный, он чувствовал свое бессилие помочь другу, а оттого печаль его была огромна.
   — Найдем мы этот гормон!
   — Поздно…
   — Ей-богу найдем!
   — Сказал, поздно!.. И хватит об этом! Спать давай! Тебе рядом приготовлено…
   И они стали жить, как два неразлучных друга. Никто больше Кольку на зоне не обижал, но на предложение Гормона оставить работу по пошиву рукавиц он наотрез отказался.
   — Мужиком в зоне хочу быть.
   — Твое дело, — пожал плечами смотрящий зоны. — А нам в падлу работать!
   Колька, закрывшись занавеской, продолжал каждую неделю писать на станцию Курагыз, надеясь на ответ. Так ему нужно было это письмо! Ах, как нужно! Чтобы дышать его строками, прижимать к груди, класть на ночь под подушку!.. Вполовину легче бы на зоне стало…
   А письма обратного все не было…
   Уже на четвертом году Колькиного срока Малец спросил, куда пишет друг.
   — Бабульке?
   — Нет, — ответил Колька и вдруг стал рассказывать о счастье мелькнувшем, захлебываясь, словно давно мечтал, чтобы его спросили.
   Рассказывал о самом чудесном на земле месте под названием Курагыз, о маленькой больничке, где он встретил девушку, которую полюбил беззаветно, и хоть была между ними всего ночь одна, тысячу ночей на зоне он чувствовал ее тело рядом, запах ее фруктовый…
   — На станции Курагыз, говоришь? — переспросил Малец.
   — Это единственное место на земле, где мне было не пусто!..
   — А девушка такая небольшая, косоглазая, вообще не говорит?
   — Она говорит всего одно слово, — заулыбался Колька. — «Ага»… — и вдруг с тревогой посмотрел на друга. — Ты ее знаешь?
   — Так это же Агашка! — заржал Малец. — Да все, кто по второй ходке на казахской земле, стараются под любым предлогом в больничку попасть! Агашка безотказная!
   — И ты был?
   — Я же говорю, безотказная! Девка глухонемая, вдобавок с мозгами что-то. Ага да ага! У нее отец местный опер, Ашрапов, капитан! Через нее тысяча зеков прошла!
   — Майор! — уточнил Колька. Он был бледен, а плотно сжатые губы бескровны.
   — Давно я здесь… Мент звание получил…
   Малец не заметил Колькиных страданий, а тот отвернул лицо от друга и первый раз в жизни по-настоящему захотел умереть.
   А еще через год, когда Колька дошагал после смены в барак, его там поджидал зам. нач. зоны гражданин полковник Полянский.
   — Вот что, Писарев… — Полянский откашлялся и встал. — Твоя бабушка Инна Ивановна Писарева умерла… Вот так вот!.. — и пошел.
   А Колька бросился за ним и закричал вслед:
   — А хоронить как же?
   — А уже похоронили, — обернулся полковник. — Собес…
   Всю ночь пили, поминая Инну Ивановну, Колькину бабку.
   — А я и не помнил ее имени-отчества, — признался Мальцу Колька. — Просто бабкой звал…
   А еще через три месяца помер Малец, Гормон, смотрящий зоны, вор в законе и лучший Колькин друг.
   Умирал он две недели и все просил Кольку затыкать ему рот, чтобы крика не было слышно. Почернел к концу, как головешка из костра. А за два часа до смерти обнял Кольку, да так и лежал до самого отхода на его груди, этакий старичок с лицом ребенка… Вскрикнул и выпустил птичку жизни… Кончился Гормон…
   Провожали его в последний путь, как вождей страны провожают.
   Начальство позволило всем заключенным пройти возле могилы мертвого смотрящего зоны, иначе авторитеты угрожали поднять на бунт половину исправительных учреждений России.
   А поминали его пришлые воры, невесть как пробравшиеся в зону.
   Жрали и пили пять дней. Поручились Кольке, что за дружбу такую огромную с Гормоном никто его до конца срока пальцем не тронет!.. На том Колька вернулся в мужицкий барак сиротой. Больше в жизни у него никого не осталось…
   А вместе с новыми веяниями в стране на зоне разрешили выстроить силами заключенных маленькую церквушку. И пришел в нее служить батюшка Никодим. Матушка его умерла прошлой весной, сам он был в годах, жениться внове не собирался, а потому понес свой крест в исправительно-трудовой колонии.
   Колька стал захаживать в церквушку, и казалось ему под мерное служение отца Никодима, что нет на земле более спокойного места. Пустота из души хоть и не уходила, но во время службы забывалась.
   Через год Колька уже знал наизусть все литургии, и отец Никодим предложил заключенному покреститься.
   Обряд произошел после работы вечером, и Колька стал христианином.
   А еще через сорок тысяч пошитых рукавиц Колькин срок закончился. Ему исполнился тридцать один год, он был бородат и патлат и, выходя из зоны, уже знал, чем будет заниматься всю оставшуюся жизнь… Наполнять пустоту…

6

   Первое отделение закончилось. Аплодисменты были жидковаты, хотя редко когда бурно хлопают после первого.
   Оркестр поднялся и потянулся к кулисе.
   Вся душа Роджера еще трепетала от последнего соло. В нем было задействовано девять палочек, из них четыре уникальных — Жирнушка, Шостакович, в честь любимого композитора, Фаллос, так как палочка была сделана с утолщением на конце, и Зи-зи. Почему Зи-зи, сам Роджер не знал. Когда вылил металл в форму, остудил его, натер специальным маслом, взял двумя пальцами и нежно коснулся треугольника, получился необычайно ласковый звук, и само собой в голове выскочило: Зи-зи.
   Идя по коридору, Роджер с нескрываемым презрением посмотрел на литовского артиста, танцующего Ромео. И столько было презрения в этом взгляде, что молодой человек с недлинными ногами вдруг задрожал нутром и почувствовал себя плохо.
   — Парад уродов! — дал Роджер оценку в гримерной.
   — И не говорите, — согласился Бен. — Ромео и Джульетта после ядерной войны!
   — Ха-ха, — сказал Роджер, вытащил серебряную коробочку и, достав из нее конфетку, сунул в рот. Вместе с коробочкой он обнаружил в портфеле нераспечатанное письмо, которое прежде не видел. Удивился. Тем более что под адресом было написано по-немецки. Распечатал письмо и прочитал: «Уважаемый мистер Костаки! Имеем честь пригласить Вас стать единственным участником оркестра музея „Swarovski“. Зная Ваш выдающийся талант, мастера нашего завода приготовили из стекла уникальный треугольник, звуки которого поразили австрийских знатоков ударных инструментов. Что касается Ваших гонораров, то мы их можем обсудить по телефону. Единственное, на что могу намекнуть: они будут втрое больше тех, что Вам платили ранее!» И подпись: директор музея «Swarovski» Ганс Штромелль.