Улетали под храмовый звон. Звонарь старался истово, как и в утро. Иеремия плакал, стоя на бетоне, махая поочеред руками вослед белой птице с крестом на брюхе. Плакал и Василий, забившийся в самый угол кабины вертолета. Иеремия лил слезы от счастья, от того, что пронесло от разоблачения ужасного и он вскоре поселится с Еленой Ивановной в кондоминиуме. А иеромонах Василий слезы проливал от горя, от страшащей неизвестности, ожидающей его в будущем времени.
   — У тебя, что ли, дьяк жену увел? — вдруг услышал сквозь грохот лопастей Василий и, подняв мокрые глаза на Владыку, подсевшему к монаху запросто, кивнул.
   — Ну ничего, — приобнял монаха митрополит. — Господь милостив, образуется все…
   Сквозь иллюминаторы лился лунный свет, и было почти светло. Смиренный, семидесятипятилетний старик, спал… Он не слышал, как бесчисленное число раз кричал в ночное небо слабоумный Вадик:
   — В Выборг поеду! — Уносил ветер слова к луне. — В Выборг! За красной водой!..
* * *
   Первое, что стал делать Николай Писарев в своей жизни хорошо — играть на аккордеоне…
   Поддавший на Девятое мая дед Кольки стащил с антресолей инструмент и в компании сотоварищей-десантников проиграл одним пальцем мелодию «Варшавянка». Ему поаплодировали, запили успех водочкой и забыли про музыку.
   Дед уложил аккордеон в спальне, сел к боевым товарищам за стол и вспомнил, как сей инструмент ему достался.
   С этими же мужиками двадцать пять лет назад он вошел в Берлин. Немец в агонии почти в полном составе сдавался, кто-то подрапал в домашние тылы, а дед с развед-ротой прочесывал микрорайон возле Берлинского исторического музея. Показалось, что в одном из домов фрицы засели, ну и шандарахнули по окнам из всех стволов. И гранатку даже кинули.
   Потом дед пополз поглядеть на результаты боевых действий и обнаружил в доме лишь единственного немца. Тот лежал на полу, опрокинувшись на спину. На груди его возлежал дивный аккордеон с перламутровыми клавишами, а из дырки во лбу фонтанчиком била кровь, напитывая мехи инструмента, как вода в песок уходила.
   Немец был немолодым, годящимся тогда деду в отцы. Лежал в шерстяных носках с вышитыми на резинках оленями, и, если бы не фонтанчик крови, можно было подумать, что он выбрал такой хитрый способ игры на аккордеоне — лежа на полу.
   Дед никогда не брал трофеев, а тут ему так понравилась игрушка, так приманили всякие медальки и гербы во фронте, что он был вынужден потревожить мертвого, стаскивая с тяжелых рук музыку…
   Потом, в расположении части, на аккордеоне попробовал сыграть гармошечник Зажин, но, подержав трофей с минуту, поставил диагноз — трофей порченный. Мол, столько крови в нем пересохло, что лишь красивая оболочка осталась. А самое главное — механические внутренности погибли безвозвратно…
   Дед хотел было сжечь инструмент в костре, но что-то удержало его от сего поступка, да так и дотаскался он со своим единственным трофеем до конца войны. С аккордеоном и домой вернулся.
   Бабка, сначала счастливая, что супруг остался живым и невредимым, впоследствии раздражалась, что он, непутевый, притащил за тридевять земель тяжесть такую бесполезную. Тем более внутри этой глупости хранилась кровь убитого дедом немца. Бабка же была мнительна и верила в потустороннее.
   — Выбрось ты его! — доставала. — Уж лучше бы вазу какую привез, как Борька Семенов, богемскую…
   Но дед почему-то и дома не хотел расставаться с бессмысленной вещью, отмахивался от бабки и хранил трофей под кроватью. Единственное, о чем жалел, так это о том, что не пошарил тогда у немца в доме, футляра для инструмента не взял. Лежал бы аккордеон в футляре…
   А потом дед решил инструмент восстановить.
   Разобрал его на тысяча двести тридцать деталей и каждой, по очередности снятия, присвоил порядковый номер.
   Части аккордеона лежали по всему дому, доводя бабку до бешенства, а один раз, увидев окровавленные меха, она закричала истошно и пригрозила деду, что сожжет эту дрянь без следа.
   — Сожжешь — прибью! — предупредил дед.
   Мужик вообще-то он был смирный, и такое предупреждение произвело на бабку сильное впечатление. Более она об инструменте не заговаривала, а лишь искоса наблюдала, как дед приносил в дом специальную литературу, штудировал ее, какие-то схемы и чертежи изучал, лобзиком пользовался и вонючие химикаты в ванной разводил. Поместил в них меха и стал ждать, когда кровь отойдет. Но то ли химикаты были не те, то ли немец оказался таким въедливым, все было тщетно — кровь не растворялась…
   А потом он сушил меха в специальной печи, у товарища Семина на лекарственном предприятии.
   Полгода ушло на сборку аккордеона, а когда он закончил под Пасху работу и руки в холодной воде остудил, то так и не смог отважиться опробовать инструмент в действии… Примерял ремни, а до клавиш лишь дотрагивался нежно… Назавтра приобрел на барахолке матерчатый чехол и засунул вещь под кровать.
   Лишь к зиме, когда получили две комнаты в коммуналке, под водочку на новоселье, да с сотоварищами по войне, он вдруг отважился. То ли в подпитии был изрядном, то ли еще что, но вдруг нырнул под кровать и явился оттуда с аккордеоном.
   С отчаянием выдохнул и с силой растянул меха…
   Аккордеон завыл многозвучно, да так отвратительно, что за стеной зашлись лаем собаки, а сотоварищи слегка протрезвели. А дед все раздвигал меха и сдвигал. Казалось, что он тронулся умом и наслаждается сей чудовищной какофонией.
   Дед прекратил играть так же неожиданно, как и начал.
   — Починил, — удовлетворенно сказал и выпил полстакана.
   Несколько дней после новоселья немыслимыми аккордами дед доводил весь дом, пока жильцы не вызвали милицию, а та, в свою очередь, пригрозила бывшему десантнику психушкой.
   Дед в больницу не желал, а потому запер аккордеон на антресолях.
   На предложения бабки сдать ненужное в комиссионку смотрел зверем…
* * *
   Колька Писарев, восьми лет от роду, взял оставленный дедом в спальне аккордеон, с трудом водрузил машину себе на грудь, выпрямился и так отчаянно вонзил в клавиши пальцы правой руки, что, казалось, трофейный перламутр не выдержит и проломится. Но не тут-то было. Вместо того чтобы затрещать или хотя бы завыть истошно, инструмент вдруг издал стройный звук, в котором содержалось и благородство, и некая надрывная нота.
   Колька сделал паузу, закатил в поднебесье глаза, сделал короткий вздох, словно изготовился к прыжку, да как разогнался детскими пальчиками по клавиатуре, да такие созвучия стал трофей выдавать, что празднующим День Победы ветеранам на миг показалось, что это вдруг включилось радио.
   Но музыка, которую играл Колька, была столь полифоничной, такие свежие басы аккомпанемента выдавала правая рука, что уже через мгновение мужики во главе с дедом находились в спальне и ошалело глядели на плюгавого пацана Кольку, которого даже за аккордеоном не было видно, но который укротил немецкий трофей и играл на нем сейчас так же виртуозно, как мог бы гармошечник Зажин.
   А Колька продолжал музыку делать, как будто за ним и не наблюдал никто. Глаза его по-прежнему искали что-то на потолке, а пальцы жили отдельной от головы жизнью.
   Никто не видел скорченную на лице деда гримасу, лишь бабка лицезрела ее, да так испугалась, словно предчувствовала смертоубийство.
   Через минуту пальцы Кольки дали тремоло, слабые бицепсы растянули меха до предела, посыпался на пол темный порошок, затем последовал апофеоз звука, и музыка, истончившись в последней ноте, закончилась.
   Мужики захлопали истово, совсем не так, когда дед «Варшавянку» пальцем набрякивал, а по-настоящему, будто на концерте знаменитости побывали. Затем, увидев выползающего из-под аккордеона Кольку, мокрого от пота, словно его из ведра обдали, бросились к пацану и на руки его вознесли. Подкидывать принялись с криками «ура!».
   А ноги Кольки Писарева, после того как на пол его поставили, вдруг подломились, мальчишка потерял сознание и упал как подкошенный.
   Когда его подняли, то все тело музыканта оказалось в крови, и бабка так истошно завопила, что с крыш соседних домов сотни голубей посыпали к земле! Она бросилась к внуку, стала вертеть его, безсознанного, туда-сюда, искать руками, где рана на теле разверзлась, столь много крови выпустившая…
   — Немца это кровь, — сказал дед тихо. — Хорошие химикаты были!.. — И, послюнявив палец, нагнулся к полу, собрал указательным несколько крошек, которые тотчас растворились в слюне, превращаясь в красное.
   Бабка охнула от такого дедова сообщения, сама собралась терять сознание, но тут Колька стал приходить в себя, и его, потрясывающегося всем телом, потащили в ванну отмывать.
   Мужики, очнувшиеся от изумления, приняли по сто пятьдесят и начали бабку поздравлять с таким чудовнуком, который уже в восемь лет потенциально может обеспечить семейству кусок хлеба на край.
   Бабка натужно улыбалась, отвечала «спасибо», а сама про себя с ужасом размышляла о потустороннем и о фрицевской крови. Чувствовала двадцать пять лет назад, что дело добром не кончится… Ох, чуяла!..
   Как пришел в пальцы Кольки гений, никто не знал. Врачи говорили — феномен, а музыканты — вундеркинд. Приглашали Кольку жить в интернате и музыке по-настоящему учиться. Но бабке не нравилось немецкое слово, она решила, что если добрые силы дали внуку талант, то они и расцветят его безо всякой учебы. Если же зло такой выход нашло, то… Далее бабка боялась думать, а дед с обнаружением в Кольке гения стал молчаливым, устроился работать на лекарственную фабрику к товарищу Семину и на внука внимания не обращал вовсе.
   Колька выступал по различным Домам пионеров, заводским клубам и на свадьбах, вызывая у соседей зависть, так как в восемь лет зарабатывал больше, чем какой-нибудь министр.
   Бабка на нежданные доходы купила в ГУМе деду новый костюм и перевесила на него ордена и медали, чтобы на следующий День Победы муж смотрелся минимум как директор лекарственной фабрики, а не рядовой электрик.
   А накануне Девятого мая, как раз шестого числа, дед вдруг исчез. Также пропал трофейный аккордеон и новый, тяжелый от наград, костюм.
   Оказывается, целый год дед через ветеранское общество договаривался о поездке в ФРГ, мол, по боевым местам полный кавалер орденов Славы едет, отдал за билеты все семейные деньги и покинул Родину, не поставив в известность ни родственников, ни товарищей своих.
* * *
   Ехал поездом четверо суток, через несколько границ перебирался, пока наконец не прибыл в Западный Берлин, где на перроне его встретил пожилой переводчик Ганс, как утверждали в ветеранском обществе, убежденный социалист.
   Пять дней искали по жаре тот дом… Похоже было, что еще немного, и Ганса хватит сердечный приступ. Дед же держался стоически, таская на плече тяжелый аккордеон. Пару раз сунулись не туда, а потом, вечером, уже собираясь возвращаться в гостиницу, дед вдруг узнал дом доподлинно.
   Входил в него дед, надев на плечи аккордеон.
   Их встретила удивленная семья пожилых людей.
   — Вы давно здесь живете? — перевел вопрос деда Ганс и получил ответ, что это — фамильное гнездо рода фон Зоненштралей, чьими прямыми потомками являются хозяева дома…
   Дед видел, какими глазами смотрит на аккордеон немец, и окончательно уверился, что явился точно по адресу.
   Их пустили внутрь, предложили сесть и выпить кофе. Хозяин дома продолжал пожирать глазами инструмент с перламутровыми клавишами, а дед сидел, поглаживая грубой рукой гербы и наклейки на фасаде аккордеона.
   Ганс выпил кофе и отдышался. Пауза растянулась до странности, пока не задала вопрос немка:
   — Пообедаете?
   — Время ужинать, — уточнил дед.
   Ганс перевел как «спасибо, нет»…
   — Что привело вас сюда? — наконец решил выразить интерес хозяин дома.
   — Был я здесь в сорок пятом, — начал дед и удостоился кивка. — Я был русский солдат… — продолжил.
   — Я-я, — подбодрил немец.
   Дед глубоко вздохнул, так что брякнули медали.
   — Возможно, в этом доме я убил человека…
   Немец слушал переводчика и в этом месте перестал даже моргать.
   — Война, понимаете ли… Может быть, я вашего отца застрелил?
   На этом месте хозяин дома поднялся из кресла и вышел из гостиной.
   — Он сейчас вернется, — пообещала хозяйка, но прошло минут десять, прежде чем немец появился вновь.
   На нем была надета форма капитана пехотных войск времен Второй мировой войны, а на шее поблескивал рыцарский крест… Он вновь сел в кресло и отпил из чашки остывшего кофе.
   — Вероятно, это был мой отец, — подтвердил хозяин дома через социалиста Ганса.
   «Что же это он, — подумал дед, глядя на великолепно подогнанную на немце форму. — Вот штука, даже не потолстел за двадцать пять лет?» — и нажал на клавишу.
   Аккордеон коротко пискнул, и все, находящиеся в комнате, вздрогнули.
   — Вероятно, этот музыкальный инструмент принадлежал вашему отцу?
   А про себя: «Я в свою гимнастерку только с мылом».
   Теперь из гостиной вышла жена, но она тотчас вернулась с небольшой фотографией, на которой был запечатлен пожилой мужчина с аккордеоном на руках, которого застрелил дед в сорок пятом. Мужчина снялся в компании бравого лейтенанта, отдаленно напоминающего хозяина дома.
   — Значит, — утвердительно покачал головой дед, — вещь ваша, фамильная…
   — Я-я! — подтвердил с волнением немец.
   — И чехол, стало быть, от аккордеона сохранился?..
   Женщина улыбнулась и вновь вышла. Сейчас ее не было дольше, чем в первый раз, наверное в чулан отлучалась, вернулась же с отличным, черного цвета, футляром.
   Дед обрадовался, поднялся навстречу хозяйке, сняв с плеча инструмент и поставив его возле ног, принял футляр, отметив, что он сохранился без единой царапины, щелкнул затворами и раскрыл. Вздохнув по-особому грустно, уложил в черное нутро аккордеон, почти нежно закрыл футляр, поднял его правой рукой и, буркнув «ауфидерзейн», вышел из немецкого дома прочь. Он не обращал внимания на истошные крики, летевшие вслед, а шел под горку быстро, насколько был способен.
   — Штой! — кричал вдогонку Ганс. — Оштановись!
   Но дед лишь ниже опустил голову и пошел еще быстрее. Почти побежал.
   «Как же он в форму свою влез через двадцать шесть лет?» — думал бывший русский солдат.
   Завыли полицейские сирены, вторя им, заголосила вся округа…
   Его окружили и арестовали. Затем привезли в участок.
   Что-то спрашивали, но дед вопросов не понимал, а социалист Ганс исчез бесследно со всеми его туристическими документами, лишь декларация в кармане скомканная валялась.
   — Я — русский солдат-победитель! — наладился повторять задержанный. — Я — победитель!.. Солдат… Русский…
   Здесь же в участке находилась и немецкая семья. Особенно живо с полицейскими общалась женщина, показывая то на футляр с аккордеоном, стоящий возле деда, то на фотографию. Мужчина же смотрел на русского с легким ужасом.
   Вещь у деда забрали, на что он пригрозил еще раз взять Берлин. Тогда вызвали представителя из Советского консульства, который приехал быстро, выслушал ветерана и заявил полицейскому полковнику, что у гражданина СССР были выкрадены документы, а также билет на поезд и деньги в размере семидесяти марок.
   Полицейский полковник все исправно записал в протокол и поинтересовался, зачем русский старик украл аккордеон.
   — Не крал я его! — отвечал дед уверенно. — С собою привез! Трофейный!..
   — Как докажем? — почувствовал неловкость ситуации консул. — Вот ведь фото…
   — А черт его знает! — пожал плечами дед. — Мой аккордеон, и все!.. Я — победитель! Солдат…
   Но тут он что-то неожиданно вспомнил, зашарил по карманам и вытащил смятый листок.
   — Декларация! — воскликнул. — В ней трофей помещен! Записан в декларации инструмент!
   Отдали таможенную декларацию полицейскому капитану, тот в свою очередь переводчику из своих, который и подтвердил правдивость слов советского ветерана.
   — Он убил моего отца! — заявил немец в форме капитана пехоты, и в глазах его стояли крупные слезы.
   — Когда? — насторожился полковник.
   — В сорок пятом.
   Полицейский облегченно выдохнул. Дело было выиграно.
   — Поздравляю, — пожал ветерану руку советский консул, когда они выбрались из темного участка на улицу. — Поздравляю, — и, сев в посольскую машину, отбыл в неизвестном направлении.
   — А как же деньги?! Документы?!
   Но посольский автомобиль свернул за угол, и дед остался один.
   Он не преминул поглядеть вослед немецкой чете фон Зоненштралей, как бредут обескураженные старики рука об руку по улице. Почему-то, провожая глазами немецкую семью, радости дед не ощущал.
   Он доплелся до гостиницы и узнал от портье, говорящем на ломаном русском, что его, советского гражданина, сегодня выписали из отеля. А сделала это принимающая сторона!
   — Ах, Ганс, — дал вслух оценку дед. — Сволочь немецкая! Швайн!
   Дед забрал из багажной комнаты фанерный чемоданчик с чистой рубашкой и сменой нижнего белья, вышел из отеля и побрел прямо, пока не придумал, куда сворачивать. Во время ходьбы ему пришлось осознать, что оказался он в безвыходной ситуации. Без денег и документов во вражеском городе…
   Первую ночь спал в сквере, на дубовой лавке, подложив под голову футляр с аккордеоном. Долго не мог заснуть, так как мешали забыться соловьи, устроившие наглый ночной концерт. Размышлял о том, что соловей не только «славный русский птах», но также и немецкий.
   К утру страшно захотелось облегчить желудок, что дед и сделал, утеревшись кленовым листом. Умыл физиономию в крошечном фонтанчике, из него же и попил. Сразу есть захотел… Вспомнил, что в какой-то газете читал, что очень вкусны жареные соловьи! Тогда был возмущен, словно призывали певца Козловского сожрать, а сейчас, когда певуны обнаружились и в неметчине, он так себе и представлял крошечные птичьи тушки, нанизанные на шампуры, пожаренные до хрустящей корочки и капающие жиром.
   Но в парке соловьев не жарили, а желудок тем временем все сильнее сводило от голода.
   Дед поднял аккордеон, чемоданчик взял в руку и поплелся опять прямо. Те, кто смотрел на него со стороны, видели старого, почти немощного человека, бредущего неизвестно куда. При этом идущий смотрелся чрезвычайно странно — одетый в нелепый черный костюм, в котором и в гроб стыдно. При каждом шаге старика, в такт, вся грудь бряцала медалями и орденами.
   «Француз, что ли? — думали некоторые прохожие. — Клошар!»
   А дед все шел и шел, пока не очутился на какой-то площади. Огляделся и увидел молодого парня-волосатика, стоящего, ноги вместе, и раскачивающегося в такт мелодии, издаваемой скрипкой, на которой он играл.
   Перед ним на булыжниках лежал раскрытый футляр, в который проходящие люди бросали мелкие деньги.
   «Мелкие-то они мелкие, — приметил дед. — Но сколько же их бросают! Двое из трех проходящих обязательно медяк кинут!»
   Уже через несколько минут дед сидел на чемодане, разложив перед собою открытый футляр, и наигрывал на аккордеоне одним пальцем извечную «Варшавянку». Чем я хуже Кольки, думал…
   Конечно, он привлек внимание больше, чем какой-то волосатый скрипач. Через некоторое время вокруг собралась толпа зевак и туристов, и все дружно подхлопывали простенькой мелодии.
   Но что самое прискорбное, ни один из зрителей так и не бросил монетки единой.
   — Бесплатно я, что ли, вам здесь! — бурчал дед. — Ишь, как в цирке!..
   Все улыбались.
   — Русиш? — поинтересовался какой-то паренек, подойдя к деду вплотную, усевшись на корточки.
   — Я-я, — понял вопрос дед.
   Паренек безапелляционно потрогал «Красную Звезду» и предложил:
   — Фюр марк!
   Айн, цвай, драй, фир, фюр… — выплыл из памяти деда немецкий счет, и, поняв, что ему предлагают пять марок за орден, старик припомнил, что получил его при взятии немецкого «языка», при котором был ранен из ракетницы в живот, а потом ему селезенку удалили!.. Не немцу, а деду.
   — Сука! — ругнулся дед и отбросил руку паренька от груди.
   — Зибн, — не отставал молодой немчик, дергая теперь за орден Ленина.
   — Это за Ленина зибн?! — вскричал дед, хотел было оплеуху отвесить пареньку, но сил на это не оказалось. — Ленин-то из золота… Зибн…
   — Цвай! — предложил дед, выискав на груди бабкину медаль за доблестный труд. — Две! — И показал два пальца с длинными нечистыми ногтями.
   — О'кей, — согласился немчик, и дед слабеющими руками отстегнул женину награду.
   А уже через несколько минут — о майн гот! — дед наслаждался шаурмой, купленной в палатке у какого-то парня, похожего на азербайджанца. По небритым щекам тек куриный жир, и старик был счастлив.
   Чувствуя, как наполняется желудок, он благодарил про себя бабку, что она ему свою единственную награду на грудь повесила. Хранила таким способом благоверная всю свою трудовую доблесть, аккумулированную в единственную медальку.
   «Дома другую медаль достану», — был уверен дед, облизывая пальцы и благодаря азербайджанца по-русски.
   — Бакинец? — поинтересовался.
   — А вы откуда знать? — выпучил глаза хозяин палатки.
   — Бывал я в столице-то вашей! Носатиков-то повидал!
   Но тут бакинец стал, на ломаном русском предостерегать деда, что здесь, на площади, очень опасно, что полицейские попрошаек отлавливают и на мыло сдают.
   — А я не попрошайка, я — музыкант, — удивился дед. — Воды дай!
   — Айн марк, — назвал цену азербайджанец.
   — Чего жлобишься?
   — Айн марк.
   Бакинец был невозмутим и в ответ на призывы к нему, как к соотечественнику, как к земляку, в конце концов, смотрел деланно в сторону и сдувал уголком губ навязчивую муху, усевшуюся на тоненький ус.
   Далее дед продал знак парашютиста за стакан кока-колы, но купил его не у азербайджанца, а у немца, торгующего сардельками.
   Показал бакинцу фигу и высказал предположение, что бывший соотечественник — дерьмо, то-то к нему мухи липну…
   Напившись, дед вновь уселся на свое место и пропиликал на аккордеоне до самой темноты. Ночевал он в том же парке, а утром соорудил из подтяжек рогатку, из которой часа два тщетно пытался подстрелить немецкого соловья…
   А потом он опять и опять сидел на площади. Уже даже не играл, все равно не платили, а продавал потихоньку свои награды. День за днем. Начал с медалей, а потом черед и до орденов дошел.
   У азербайджанца не питался принципиально, все тратил у немца на сардельки и пиво.
   — Азерботик, как торговля? — глумился.
   Бакинец нервно дергал усом и, между прочим, замечал, что у него хоть дом и семья имеются. А дед подохнет на этой же площади и превратится в кусок дешевого мыла, который азербайджанец пошлет на свою горную Родину — баранов мыть!..
   Деду было неприятно думать о мыле, но через неделю от внушительного иконостаса на груди остались всего три ордена Славы. А Славу русского солдата дед продать не мог!
   Уже три дня его желудок был пуст, он сидел, привалившись спиной к теплой стене, и дремал. Сквозь сон услышал шарканье чьих-то ног, но тяжелых век не открыл. Индифферентен ко всему был дед.
   Что-то положили в футляр. Он скорее это почувствовал, нежели услышал. Приоткрыл глаза и рассмотрел… Он увидел… Что он увидел?.. В футляре билась, словно рыбешка о стенки ведра, банкнота. Ее гоняло, кружило ветром. А на бумажке виднелись два нуля и цифра перед ними — 5.
   Кто же такой щедрый? Кто пожертвовал по-королевски?
   Дед широко раскрыл глаза и задрал голову.
   Он увидел пожилого немца, у которого убил в сорок пятом отца и у которого украл для аккордеона футляр.
   Дед кивнул на аккордеон и на купюру.
   Немец отрицательно помотал головой.
   Старик потрогал ордена и вопросительно посмотрел.
   — Наин, — отказался сын врага.
   — Тогда за что? — спросил дед.
   Немец развел руками и пошел себе прочь, а в душе деда вдруг такое сделалось, что казалось, она, душа, сейчас в мгновение сорвется с корней и шлепнется о стену, разлетаясь в клочья.
   Старик вскочил на слабые ноги, торопливо засунул аккордеон в футляр и затрусил за немцем, оставив фанерный чемоданчик на разграбление. Взметнулась в небо денежная купюра и, ввинчиваясь в теплый воздух, исчезла в другом измерении.
   А дед все бежал за немцем и бежал. Он увидел, как тот сел в автомобиль и, поцеловав в щеку жену, сидящую рядом, нажал на газ…
   Ускорившись, дед споткнулся и упал, расквасив о тротуар нос.
   Ему помогли встать, и он, совсем старый, всем улыбался, сплевывая кровавую слюну.
   Мол, вот как с нами, стариками, бывает, молчаливо оправдывался.
   Он шел долго, и губы его шептали: «Прости, прости, прости…»
   У кого он просил прощения, кого молила его душа о милости, дед понимал смутно, просто шел, а вместо крови на асфальт падали стариковские слезы.
   Возле исторического музея дед свернул и побрел в горку.
   Постучался в дверь, скорее поскребся…
   Ему открыла она, жена его. Оглядев деда, понюхав его нечистоту, она обернулась и позвала:
   — Альфред!
   А дед тем временем бухнулся на колени, ткнулся лбом об пол и трижды проговорил «прости».
   Она слегка отпрянула, и все оглядывалась на лестницу, ожидая появления мужа.
   Немец появился, посмотрел на такую непривычную картину сверху, затем быстро спустился и заговорил что-то по-немецки.
   А дед вдруг обхватил его ноги, опять заплакал и затараторил, икая:
   — Не хотел я!.. Прости, друг!.. Прости!
   Немец крутил коленями, стараясь освободиться, но русский старик держался крепко и продолжал говорить неизвестные слова: