Страница:
— Если она врет, — хлопала в ладоши Джудди, — то делает это гениально!
Рассказы Марты были неисчерпаемы, тогда как у девочек куда искушеннее все кончалось лишь повторением старого с добавлением какой-нибудь дурацкой детали. Например, рождественская счастливица довыдумывалась до того, что ей ее Питер будто бы даже носочки стирал по ночам.
— Ты бы еще сказала, что он тебе спинку в ванной тер! — заметила какая-то девица из дальнего угла.
— Фи, — обиделась подружка Питера, преотлично понимая, что залила по полной.
— …Его пальцы никогда не залезают в трусики, — продолжала Марта свои рассказы. — Они не столь красивы, но безошибочно умеют находить на моем теле те места, от которых, когда их ласкают… — Дальше следовала пауза. Марта, сощурив глаза, будто вновь переживала сладкие минуты. — Когда их ласкают… когда согревают горячим дыханием… облизывают языком… у меня трусики становятся мокрыми…
Лишь одна недомерочка Мария, задержавшаяся в физическом развитии, захихикала из-под окошка, обрадованная, что не одну ее мучает энурез. Остальные прекрасно понимали смысл сказанного Мартой. Не составляла исключения и Лизбет.
Меня никто не трогает пальцами, размышляла Лиз. Но лишь фантазия одна заставляет мое тело портить белье. Но мои фантазии по сравнению с вымыслами немки Марты куда как беднее. Я и сотой части сочинить не смогу! Бедная Марта!.. Она так фантазирует, потому что совсем несчастна…
А через несколько недель, случайно зайдя на хозяйственный двор, Лизбет застала картину, повергшую ее в стыдливое изумление. От увиденного все ее тело словно током пронзило. Душу обдало сначала холодом, а потом адским жаром.
Из-за высокой дровяницы торчал горб истопника, виднелся почти черный от волос зад, который двигался взад-вперед, по кругу, исполняя какой-то немыслимый танец.
Первым порывом Лизбет было немедленно уйти, так как ей показалось, что горбун справляет малую нужду, но здесь она услышала девичий вскрик, обернулась на отходе и лицезрела маленькую обнаженную ножку в голубенькой туфельке.
— Боже! — воскликнула Лиз, давя крик ладошкой.
Этот мерзавец мучает бедную Марту, рвалось возмущение из груди девушки. Надо немедленно остановить монстра!..
Но Лизбет в своем негодовании почувствовала некую театральность, какую-то неискренность. Вдобавок, услышав еще один вскрик Марты, она осознала свое тело вдруг утерявшим силы, размякшим, словно после долгих солнечных ванн, томным, как будто только что поела досыта сладостей. Девушка вдруг поняла, что не фантазии Марты развлекали ночами пансионок, не ее болезненные выдумки, что ведала она им про самое что ни на есть происходящее, истинно интимное, сделавшее зайку на голову выше в женском познании… Марта не была несчастна, Марта была счастлива!..
Из глаз Лизбет потекли слезы, она побежала прочь от хозяйственного двора, влетела в спальню, упала на колени перед тумбочкой, выхватила с полки засушенный цветок. Царапая ладони в кровь, она сминала стебель, рвала на части белую розу, этот символ непорочности, предложение страсти, которым она не воспользовалась!..
Потом ей захотелось немедленно доложить директрисе о невиданном распутстве в пансионе Ее Величества. Она даже застучала каблуками вниз по ступенькам, слагая в голове обвинительную речь против Марты и горбуна.
Но сердце, стучавшее, кажется, на весь свет, вдруг замедлило свой ход, душа осела на привычном месте, и в голове у Лизбет прозвучало вдруг громко, как будто в мозги влез кто-то: зависть!
— О Боже!
Это открытие потрясло девушку не меньше увиденной картины. Она вдруг выпрямила спину, вздернула голову и вновь направилась к хозяйственному двору. Не пыталась быть незаметной, просто шла, как умела, — некрасивая девица, качающая уродливыми бедрами.
Лизбет завернула за дровяницу, и новая картина ожгла ей глаза. Как будто медуза вынырнула из прошлого…
Они лежали абсолютно голыми на куске льняной ткани, брошенной прямо на сено. Причем от позы Марты, от ее раскинутых ног, разило таким первобытным бесстыдством, что Лизбет тотчас отвернула голову прочь.
Она услышала за собой шорохи, хихиканье Марты, потерявшей в своем глупом счастье чувство самосохранения.
— Хи-хи!
Лиз обернулась и увидела в каких-то сантиметрах от своего лица личико Марты с пересеченной шрамом верхней губой.
— Хи-хи!
Лизбет вновь отвернулась и заговорила быстро, что никому не скажет об увиденном, что любовники — она так и сказала: «любовники» — потеряли в своей влюбленности обычную осторожность и что будь на ее месте любая другая девочка, все могло бы кончиться очень плохо!
— Можете не сомневаться в моем молчании! Будьте уверенны, что я никому ничего не скажу!
— Любименькая моя! — вдруг заверещала Марта. — Ласточка!
Немочка обняла соученицу и принялась осыпать ее лицо и шею страстными поцелуями, пахнущими чем-то неизвестным для Лиз, непонятным, так что она даже не могла осознать, нравится ей этот запах или нет.
И подходит ли к этому запаху понятие «нравится»?
Ей вдруг непременно захотелось увидеть горбуна. Вероятно, это запах его тела остался на губах Марты. Она обернулась, но обнаружила лишь пустое покрывало.
Марта продолжала истово целовать преданную подругу, пока Лизбет не оттолкнула ее настойчиво!
Немочка не замечала раздражения подруги. Приговаривая всякие нежности, достала из дров одежду и неторопливо принялась натягивать ее на себя. Видно было, какая ей неохота это делать.
Глядя на голую Марту, Лиз вдруг случайно осознала, сколь красиво у немочки тело. Обезобразив лицо, природа целиком реабилитировалась в чудесных девичьих формах. Совершенные линии бедер, глядящие в поднебесье небольшие, но изящные грудки, чуть покатый живот с крошечным беспорядком в его основании заставили Лиз неотрывно смотреть на чудесную наготу, которая ни шла ни в какое сравнение с ее безобразными телесами.
«Ах, зависть! — вдруг опять зажглось у нее в мозгу. — Ах, запах любви!.. Ах, запах уродства!..»
Следующей ночью Марта опять принялась развлекать подруг рассказами из своего интимного опыта.
Лизбет старалась не слушать о боли, смешанной со сладостью весенних цветов, о единении двух тел в одно прекрасное целое…
Она вновь прятала голову под подушкой и делала вывод, что для каждого прекрасное означает разное, вероятно, и красота понятие субъективное, если есть чувство. Еще она поразмышляла на тему красоты безусловной, понятной всем, сотворенной Джотто и Боттичелли, о красоте Господнего лика и созданного им мира. Насколько красота безусловная затмевает красоту, которую замечают лишь двое…
Девушка вздохнула и призналась, что личное понятие о красоте может быть и неправильное, но оно куда как дороже для Марты, нежели национальная галерея со всеми шедеврами, в ней хранящимися…
А потом их поймали. Как преступников. Взяли с поличным, когда только что произошли любовные кульминации, когда еще не обсох пот страсти.
Директриса в сопровождении шести полицейских агрессором явилась на хозяйственный двор.
Как кричала немочка Марта, когда ее силком кутали в одеяло! Как она визжала, когда на запястьях горбуна щелкнули наручники; ее взяли на руки, а она изо всех сил старалась вырваться, колотила ногами, пыталась дотянуться до разлучников зубами.
— Люблю его! — кричала. — Люблю!..
— Бедная девочка, — приговаривала директриса. — Бедное дитя!
Дабы не шокировать учениц пансиона, полицейская машина въехала прямо на территорию, закованного в металл истопника втолкнули в кабину, причем один из полицейских исподтишка ударил урода по горбу.
Джейк вскрикнул и практически упал в зарешеченный полицейский автомобиль.
Марта, услышав его боль, вдруг обмякла в руках представителей властей, на мгновение ей показалось, что она умирает, и рада тому была девочка, но лишь сознание изменило ей, потерялось в столь сложной драме…
Ее тоже увезли, хоть и не на полицейской машине.
Пару дней пансионки ходили притихшие. Поначалу они не знали, что произошло, а потом, когда произошла утечка с кухни, когда кухарка запустила информацию во всех подробностях, ночи стали еще более насыщенны, потому что обсуждались не бесхитростные девичьи выдумки, а совсем взрослые женские дела.
— Как она могла! — возмущалась рождественская счастливица. — С таким уродом!
— Фу, какая мерзость, — поддержал кто-то.
— Я бы лучше навсегда девственницей осталась, — с пафосом произнесла Джуди. — Чем с таким чудовищем!..
Она не нашла подходящих слов для окончания своего заявления, а потому сказала что-то про своего Бена нелицеприятное и что надо вообще пересмотреть свое отношение к мужчинам.
— Слушать рассказы интересно и подчас приятно, — заключила умная девочка. — Но вот заниматься самой столь гадкими вещами!
Лиз не участвовала в ночных бдениях. Она лежала, повернувшись к стене, и иногда даже плакала — жалела немочка Марту и, вероятно, себя заодно.
Ей казалось, что в ее жизни ничего подобного не будет. Никакой такой любви! А зачем она, эта любовь, если ей на смену приходят такие страдания?
В ее уши то и дело возвращался крик Марты «люблю его»! Он не давал Лиз возможности уснуть, она думала, что если бы было угодно Богу, то на месте бедной немочки, вполне вероятно, могла оказаться и она. Но то ли по Его же воле, то ли наперекор Ему, она отказалась от любовного призыва!..
А через месяц Марта вернулась в пансион.
Прошел слух, что она была беременна и ей насильно сделали аборт. Потом кормили какими-то успокоительными таблетками, пока девочка не стала покорной, как теленок.
На все вопросы подруг она строила удивленные глаза, будто не помнила, что с ней произошло совсем недавно, какая драма накрыла ее сердце и душу.
И только тогда, когда всем надоело задавать бессмысленные вопросы, когда по ночам теперь стали засыпать безо всяких историй, Лизбет вдруг очнулась от шепота Марты, которая стояла перед ее кроватью на коленях, слегка покусывала мочку уха и шипела в самый мозг:
— Предательница! Будь ты проклята! Гадина!
Лиз пыталась было оправдываться, что к разоблачению любовников она ровным счетом не имеет никакого отношения, что лишь их собственная неосторожность погубила влюбленных. А она, как обещала, хранила тайну!
В ответ на все оправдания Лиз Марта пребольно куснула бывшую подругу за ухо, так что на шее стало горячо от потекшей крови.
От крика Лизбет удержалась, лишь старалась смотреть в глаза немочки пронзительно, дабы та рассмотрела в них истину.
Марта была слепа в своем горе, молчала на протяжении последующего месяца, а потом с кухни пришли известия о том, что горбатому растлителю присудили пожизненное заключение. К вечеру того же дня на хозяйственном дворе с помощью бельевой веревки немочка удавилась…
Лизбет была потрясена смертью наперсницы. До Нового года она находилась в каком-то оцепенении, пока вдруг ей в голову не пришла мысль узнать, что же такое мужчина? Почему от противоположного пола происходят несчастия и беды одни?
Ответ она надеялась отыскать в библиотеке. А что ей еще оставалось делать, если на территории пансиона остался единственный мужчина — садовник Билл. Да и того с трудом можно было отнести к вышеназванным особям, то был почти древний старик. Его уже хотели списать на пенсию, особенно после случая с Мартой, но искусному садовнику пока замены не нашлось, да и в мозгу его поселилась бесполая благодать.
Лизбет пару раз пыталась заговаривать с Биллом, напрямую спрашивая, чем отличны мужчины от женщин, а последние от первых?
Садовник, работая большими ножницами над туей, такому вопросу нимало не удивился.
Он срезал топорщащийся листочек и ответил:
— Ничем.
— Как ничем? — удивилась Лиз. — Совсем?
— Все мы умрем: и женщины, и мужчины.
После такого ответа девушка поняла, что дальнейшие вопросы бессмысленны, и так ее душой владело упадническое настроение. Она окончательно уверилась, что ответы надо искать в библиотеке.
За три месяца упорного сидения перед полками с тысячами книг ей удалось узнать и Шекспира, и лорда Байрона, и Достоевского, и Толстого. Она штудировала книги по анатомии и физиологии, труды по искусствоведению; и даже теорию относительности Эйнштейна она пыталась одолеть, но не нашла в ней ровным счетом никакого касательства к своему вопросу.
У Шекспира и Байрона Лизбет почерпнула знания о глубоком радостном чувстве под названием любовь. О радости страданий шептали ей строки гениев. О великолепных муках, связанных с жаждой плоти, как мужской, так и женской!
Достоевский поверг ее в глубочайшую меланхолию, выписывая женщин страдающими безрадостно, идущими за мужчинами, словно удел их таков — быть собственностью сильного пола…
Толстой видел в женщине лишь предмет, к которому он сам может только сострадать, но никак не любить!..
Об анатомических различиях Лизбет и сама знала, только теперь уже и представляла, отчего они происходят, эти различия. А всего лишь гормоны виноваты. Если у женщины переизбыток мужского гормона — тестостерона, то постепенно черты ее лица грубеют, появляется оволосение в необычных местах и многое прочее…
Лизбет ходила между полками с книгами, поглощая их десятками, но ответа на главный вопрос, что такое мужчина и что такое женщина, найти так и не могла.
Единственное открытие, какое ей удалось сделать: девяносто девять процентов поэзии и прозы было написано мужчинами. Такой же процент мужчин обнаружился и среди ученых и деятелей культуры. Музыканты и философы, политики и бизнесмены — в общем, все человечество состояло из мужчин. Тот единственный процент женщин, разбавивший мужской океан, оказывался, что называется, с мужскими особенностями. Чрезмерное присутствие тестостерона!..
Как ни странно, Лиз наиболее приняла позицию Льва Толстого. Как можно любить существо, которое в своем развитии стоит на эволюционную ступень ниже? Можно только сострадать женщине и рожать от нее мальчиков…
Ей не с кем было советоваться, и она сама пришла к выводу, что не имеет права поддаваться любовному чувству, что бы ни происходило с ее организмом, как бы не требовала плоть и душа любви. Ее миссия женщины состоит в том, что бы родить дитя мужеского пола и вырастить его в мужчину мыслящего, в полном смысле этого слова — интеллектуального, с творческим потенциалом, и даже не обязательно, чтобы он сострадал женщине!
Лишь только этот вывод оформился, Лизбет тотчас успокоилась. Она знала, на что потратит свою жизнь!..
Роджеру пришла пора явиться за кулисы, и он с неохотой поднялся из-за столика с недоеденным штруделем. Проходя через Барбикан Центр к залу, он вдруг похолодел всем телом и чуть было не сел посреди холла на пол. С ним не было его музыкального портфеля.
Он побежал вниз, в кафе, но уже по дороге вспомнил, что во время обеда портфеля с ним не было. Тогда он развернулся и помчался к гаражу…
Портфель, как его и оставили два часа назад на сиденье мотороллера, так и сейчас на нем стоял.
Роджер щелкнул замками, проверив содержимое, и только после этого сердце вернулось на свое место. Откашлявшись после бега, он степенно направился к концертному залу…
3
Рассказы Марты были неисчерпаемы, тогда как у девочек куда искушеннее все кончалось лишь повторением старого с добавлением какой-нибудь дурацкой детали. Например, рождественская счастливица довыдумывалась до того, что ей ее Питер будто бы даже носочки стирал по ночам.
— Ты бы еще сказала, что он тебе спинку в ванной тер! — заметила какая-то девица из дальнего угла.
— Фи, — обиделась подружка Питера, преотлично понимая, что залила по полной.
— …Его пальцы никогда не залезают в трусики, — продолжала Марта свои рассказы. — Они не столь красивы, но безошибочно умеют находить на моем теле те места, от которых, когда их ласкают… — Дальше следовала пауза. Марта, сощурив глаза, будто вновь переживала сладкие минуты. — Когда их ласкают… когда согревают горячим дыханием… облизывают языком… у меня трусики становятся мокрыми…
Лишь одна недомерочка Мария, задержавшаяся в физическом развитии, захихикала из-под окошка, обрадованная, что не одну ее мучает энурез. Остальные прекрасно понимали смысл сказанного Мартой. Не составляла исключения и Лизбет.
Меня никто не трогает пальцами, размышляла Лиз. Но лишь фантазия одна заставляет мое тело портить белье. Но мои фантазии по сравнению с вымыслами немки Марты куда как беднее. Я и сотой части сочинить не смогу! Бедная Марта!.. Она так фантазирует, потому что совсем несчастна…
А через несколько недель, случайно зайдя на хозяйственный двор, Лизбет застала картину, повергшую ее в стыдливое изумление. От увиденного все ее тело словно током пронзило. Душу обдало сначала холодом, а потом адским жаром.
Из-за высокой дровяницы торчал горб истопника, виднелся почти черный от волос зад, который двигался взад-вперед, по кругу, исполняя какой-то немыслимый танец.
Первым порывом Лизбет было немедленно уйти, так как ей показалось, что горбун справляет малую нужду, но здесь она услышала девичий вскрик, обернулась на отходе и лицезрела маленькую обнаженную ножку в голубенькой туфельке.
— Боже! — воскликнула Лиз, давя крик ладошкой.
Этот мерзавец мучает бедную Марту, рвалось возмущение из груди девушки. Надо немедленно остановить монстра!..
Но Лизбет в своем негодовании почувствовала некую театральность, какую-то неискренность. Вдобавок, услышав еще один вскрик Марты, она осознала свое тело вдруг утерявшим силы, размякшим, словно после долгих солнечных ванн, томным, как будто только что поела досыта сладостей. Девушка вдруг поняла, что не фантазии Марты развлекали ночами пансионок, не ее болезненные выдумки, что ведала она им про самое что ни на есть происходящее, истинно интимное, сделавшее зайку на голову выше в женском познании… Марта не была несчастна, Марта была счастлива!..
Из глаз Лизбет потекли слезы, она побежала прочь от хозяйственного двора, влетела в спальню, упала на колени перед тумбочкой, выхватила с полки засушенный цветок. Царапая ладони в кровь, она сминала стебель, рвала на части белую розу, этот символ непорочности, предложение страсти, которым она не воспользовалась!..
Потом ей захотелось немедленно доложить директрисе о невиданном распутстве в пансионе Ее Величества. Она даже застучала каблуками вниз по ступенькам, слагая в голове обвинительную речь против Марты и горбуна.
Но сердце, стучавшее, кажется, на весь свет, вдруг замедлило свой ход, душа осела на привычном месте, и в голове у Лизбет прозвучало вдруг громко, как будто в мозги влез кто-то: зависть!
— О Боже!
Это открытие потрясло девушку не меньше увиденной картины. Она вдруг выпрямила спину, вздернула голову и вновь направилась к хозяйственному двору. Не пыталась быть незаметной, просто шла, как умела, — некрасивая девица, качающая уродливыми бедрами.
Лизбет завернула за дровяницу, и новая картина ожгла ей глаза. Как будто медуза вынырнула из прошлого…
Они лежали абсолютно голыми на куске льняной ткани, брошенной прямо на сено. Причем от позы Марты, от ее раскинутых ног, разило таким первобытным бесстыдством, что Лизбет тотчас отвернула голову прочь.
Она услышала за собой шорохи, хихиканье Марты, потерявшей в своем глупом счастье чувство самосохранения.
— Хи-хи!
Лиз обернулась и увидела в каких-то сантиметрах от своего лица личико Марты с пересеченной шрамом верхней губой.
— Хи-хи!
Лизбет вновь отвернулась и заговорила быстро, что никому не скажет об увиденном, что любовники — она так и сказала: «любовники» — потеряли в своей влюбленности обычную осторожность и что будь на ее месте любая другая девочка, все могло бы кончиться очень плохо!
— Можете не сомневаться в моем молчании! Будьте уверенны, что я никому ничего не скажу!
— Любименькая моя! — вдруг заверещала Марта. — Ласточка!
Немочка обняла соученицу и принялась осыпать ее лицо и шею страстными поцелуями, пахнущими чем-то неизвестным для Лиз, непонятным, так что она даже не могла осознать, нравится ей этот запах или нет.
И подходит ли к этому запаху понятие «нравится»?
Ей вдруг непременно захотелось увидеть горбуна. Вероятно, это запах его тела остался на губах Марты. Она обернулась, но обнаружила лишь пустое покрывало.
Марта продолжала истово целовать преданную подругу, пока Лизбет не оттолкнула ее настойчиво!
Немочка не замечала раздражения подруги. Приговаривая всякие нежности, достала из дров одежду и неторопливо принялась натягивать ее на себя. Видно было, какая ей неохота это делать.
Глядя на голую Марту, Лиз вдруг случайно осознала, сколь красиво у немочки тело. Обезобразив лицо, природа целиком реабилитировалась в чудесных девичьих формах. Совершенные линии бедер, глядящие в поднебесье небольшие, но изящные грудки, чуть покатый живот с крошечным беспорядком в его основании заставили Лиз неотрывно смотреть на чудесную наготу, которая ни шла ни в какое сравнение с ее безобразными телесами.
«Ах, зависть! — вдруг опять зажглось у нее в мозгу. — Ах, запах любви!.. Ах, запах уродства!..»
Следующей ночью Марта опять принялась развлекать подруг рассказами из своего интимного опыта.
Лизбет старалась не слушать о боли, смешанной со сладостью весенних цветов, о единении двух тел в одно прекрасное целое…
Она вновь прятала голову под подушкой и делала вывод, что для каждого прекрасное означает разное, вероятно, и красота понятие субъективное, если есть чувство. Еще она поразмышляла на тему красоты безусловной, понятной всем, сотворенной Джотто и Боттичелли, о красоте Господнего лика и созданного им мира. Насколько красота безусловная затмевает красоту, которую замечают лишь двое…
Девушка вздохнула и призналась, что личное понятие о красоте может быть и неправильное, но оно куда как дороже для Марты, нежели национальная галерея со всеми шедеврами, в ней хранящимися…
А потом их поймали. Как преступников. Взяли с поличным, когда только что произошли любовные кульминации, когда еще не обсох пот страсти.
Директриса в сопровождении шести полицейских агрессором явилась на хозяйственный двор.
Как кричала немочка Марта, когда ее силком кутали в одеяло! Как она визжала, когда на запястьях горбуна щелкнули наручники; ее взяли на руки, а она изо всех сил старалась вырваться, колотила ногами, пыталась дотянуться до разлучников зубами.
— Люблю его! — кричала. — Люблю!..
— Бедная девочка, — приговаривала директриса. — Бедное дитя!
Дабы не шокировать учениц пансиона, полицейская машина въехала прямо на территорию, закованного в металл истопника втолкнули в кабину, причем один из полицейских исподтишка ударил урода по горбу.
Джейк вскрикнул и практически упал в зарешеченный полицейский автомобиль.
Марта, услышав его боль, вдруг обмякла в руках представителей властей, на мгновение ей показалось, что она умирает, и рада тому была девочка, но лишь сознание изменило ей, потерялось в столь сложной драме…
Ее тоже увезли, хоть и не на полицейской машине.
Пару дней пансионки ходили притихшие. Поначалу они не знали, что произошло, а потом, когда произошла утечка с кухни, когда кухарка запустила информацию во всех подробностях, ночи стали еще более насыщенны, потому что обсуждались не бесхитростные девичьи выдумки, а совсем взрослые женские дела.
— Как она могла! — возмущалась рождественская счастливица. — С таким уродом!
— Фу, какая мерзость, — поддержал кто-то.
— Я бы лучше навсегда девственницей осталась, — с пафосом произнесла Джуди. — Чем с таким чудовищем!..
Она не нашла подходящих слов для окончания своего заявления, а потому сказала что-то про своего Бена нелицеприятное и что надо вообще пересмотреть свое отношение к мужчинам.
— Слушать рассказы интересно и подчас приятно, — заключила умная девочка. — Но вот заниматься самой столь гадкими вещами!
Лиз не участвовала в ночных бдениях. Она лежала, повернувшись к стене, и иногда даже плакала — жалела немочка Марту и, вероятно, себя заодно.
Ей казалось, что в ее жизни ничего подобного не будет. Никакой такой любви! А зачем она, эта любовь, если ей на смену приходят такие страдания?
В ее уши то и дело возвращался крик Марты «люблю его»! Он не давал Лиз возможности уснуть, она думала, что если бы было угодно Богу, то на месте бедной немочки, вполне вероятно, могла оказаться и она. Но то ли по Его же воле, то ли наперекор Ему, она отказалась от любовного призыва!..
А через месяц Марта вернулась в пансион.
Прошел слух, что она была беременна и ей насильно сделали аборт. Потом кормили какими-то успокоительными таблетками, пока девочка не стала покорной, как теленок.
На все вопросы подруг она строила удивленные глаза, будто не помнила, что с ней произошло совсем недавно, какая драма накрыла ее сердце и душу.
И только тогда, когда всем надоело задавать бессмысленные вопросы, когда по ночам теперь стали засыпать безо всяких историй, Лизбет вдруг очнулась от шепота Марты, которая стояла перед ее кроватью на коленях, слегка покусывала мочку уха и шипела в самый мозг:
— Предательница! Будь ты проклята! Гадина!
Лиз пыталась было оправдываться, что к разоблачению любовников она ровным счетом не имеет никакого отношения, что лишь их собственная неосторожность погубила влюбленных. А она, как обещала, хранила тайну!
В ответ на все оправдания Лиз Марта пребольно куснула бывшую подругу за ухо, так что на шее стало горячо от потекшей крови.
От крика Лизбет удержалась, лишь старалась смотреть в глаза немочки пронзительно, дабы та рассмотрела в них истину.
Марта была слепа в своем горе, молчала на протяжении последующего месяца, а потом с кухни пришли известия о том, что горбатому растлителю присудили пожизненное заключение. К вечеру того же дня на хозяйственном дворе с помощью бельевой веревки немочка удавилась…
Лизбет была потрясена смертью наперсницы. До Нового года она находилась в каком-то оцепенении, пока вдруг ей в голову не пришла мысль узнать, что же такое мужчина? Почему от противоположного пола происходят несчастия и беды одни?
Ответ она надеялась отыскать в библиотеке. А что ей еще оставалось делать, если на территории пансиона остался единственный мужчина — садовник Билл. Да и того с трудом можно было отнести к вышеназванным особям, то был почти древний старик. Его уже хотели списать на пенсию, особенно после случая с Мартой, но искусному садовнику пока замены не нашлось, да и в мозгу его поселилась бесполая благодать.
Лизбет пару раз пыталась заговаривать с Биллом, напрямую спрашивая, чем отличны мужчины от женщин, а последние от первых?
Садовник, работая большими ножницами над туей, такому вопросу нимало не удивился.
Он срезал топорщащийся листочек и ответил:
— Ничем.
— Как ничем? — удивилась Лиз. — Совсем?
— Все мы умрем: и женщины, и мужчины.
После такого ответа девушка поняла, что дальнейшие вопросы бессмысленны, и так ее душой владело упадническое настроение. Она окончательно уверилась, что ответы надо искать в библиотеке.
За три месяца упорного сидения перед полками с тысячами книг ей удалось узнать и Шекспира, и лорда Байрона, и Достоевского, и Толстого. Она штудировала книги по анатомии и физиологии, труды по искусствоведению; и даже теорию относительности Эйнштейна она пыталась одолеть, но не нашла в ней ровным счетом никакого касательства к своему вопросу.
У Шекспира и Байрона Лизбет почерпнула знания о глубоком радостном чувстве под названием любовь. О радости страданий шептали ей строки гениев. О великолепных муках, связанных с жаждой плоти, как мужской, так и женской!
Достоевский поверг ее в глубочайшую меланхолию, выписывая женщин страдающими безрадостно, идущими за мужчинами, словно удел их таков — быть собственностью сильного пола…
Толстой видел в женщине лишь предмет, к которому он сам может только сострадать, но никак не любить!..
Об анатомических различиях Лизбет и сама знала, только теперь уже и представляла, отчего они происходят, эти различия. А всего лишь гормоны виноваты. Если у женщины переизбыток мужского гормона — тестостерона, то постепенно черты ее лица грубеют, появляется оволосение в необычных местах и многое прочее…
Лизбет ходила между полками с книгами, поглощая их десятками, но ответа на главный вопрос, что такое мужчина и что такое женщина, найти так и не могла.
Единственное открытие, какое ей удалось сделать: девяносто девять процентов поэзии и прозы было написано мужчинами. Такой же процент мужчин обнаружился и среди ученых и деятелей культуры. Музыканты и философы, политики и бизнесмены — в общем, все человечество состояло из мужчин. Тот единственный процент женщин, разбавивший мужской океан, оказывался, что называется, с мужскими особенностями. Чрезмерное присутствие тестостерона!..
Как ни странно, Лиз наиболее приняла позицию Льва Толстого. Как можно любить существо, которое в своем развитии стоит на эволюционную ступень ниже? Можно только сострадать женщине и рожать от нее мальчиков…
Ей не с кем было советоваться, и она сама пришла к выводу, что не имеет права поддаваться любовному чувству, что бы ни происходило с ее организмом, как бы не требовала плоть и душа любви. Ее миссия женщины состоит в том, что бы родить дитя мужеского пола и вырастить его в мужчину мыслящего, в полном смысле этого слова — интеллектуального, с творческим потенциалом, и даже не обязательно, чтобы он сострадал женщине!
Лишь только этот вывод оформился, Лизбет тотчас успокоилась. Она знала, на что потратит свою жизнь!..
Роджеру пришла пора явиться за кулисы, и он с неохотой поднялся из-за столика с недоеденным штруделем. Проходя через Барбикан Центр к залу, он вдруг похолодел всем телом и чуть было не сел посреди холла на пол. С ним не было его музыкального портфеля.
Он побежал вниз, в кафе, но уже по дороге вспомнил, что во время обеда портфеля с ним не было. Тогда он развернулся и помчался к гаражу…
Портфель, как его и оставили два часа назад на сиденье мотороллера, так и сейчас на нем стоял.
Роджер щелкнул замками, проверив содержимое, и только после этого сердце вернулось на свое место. Откашлявшись после бега, он степенно направился к концертному залу…
3
Когда Кольке Писареву оторвало дверью лифта палец, а врачи соорудили ему взамен культю, парень долго не тужил. Попробовал было играть на пионерском аккордеоне, но композиции, даже если принимать во внимание, что музыкант беспалый, получались сухие и невыразительные.
Вероятно, талант через окровавленный обрубок улетел туда, откуда явился, как улетает невозвратно каждый воздушный поцелуй.
Бабка показывала Кольку тем же музыкантам, которые называли мальчишку гением, и вопрошала, куда же все подевалось. Почтенные профессора лишь пожимали плечами да виновато улыбались. Разве они знают, откуда является гений и куда он уходит? Посоветовали не забрасывать музыку вовсе, так как, может, что еще и вернется. Из них никто не верил в это, ни секунды одной!
Одно радовало бабку, что немецкое слово «вундеркинд» более не подходит ее внуку. А пугала ее вещь, на которую она сама заложилась: злом ли был талант дан или добром! Еще страшнее — кем был отобран? И за что?..
Самого Кольку эти вопросы не заботили вовсе. В такие младые годы вообще подобные вопросы не рождаются. Колька Писарев, можно сказать, даже счастливым себя чувствовал. Теперь не надо было более проводить за игрой на аккордеоне целые часы. Особенно ему не нравилось, что во время игры он не ощущал своего тела, не нравилось, что сознание куда-то растворялось в неведанное…
У мальчишки было заначено аж двести пятьдесят рублей, и свобода передвижения по улицам стала неограниченной.
Бабке после смерти деда пришлось устроиться во вневедомственную охрану кондитерской фабрики «Большевик», откуда она баловала Кольку всяческими сладостями, каких и в магазинах не сыскать. По той же самой причине — полного рабочего дня — женщина утеряла контроль над внуком.
Поначалу Кольку сильно уважали во дворе за то, что у пацана пальца не было. Всем было известно, что отрезали ему фалангу какие-то залетные ухари, и кликуха за Писаревым установилась — Культя.
Ему даже плескали по полстакана пива. А когда двенадцать лет исполнилось, то и по целому наливали.
Но пацанское уважение к Кольке прошло так же быстро, как и пришло. Соседский парень Вовка Сальков дорос до десяти лет и просился в компанию пацанов постарше. От него отнекивались, давали щелобана, руки выкручивали, пока Вовка не предложил компании раскрыть истинную тайну потери Писаревым фаланги указательного пальца.
Здесь Вовку перестали мучить и выслушали совсем не занимательный рассказ о лифтовой двери, которая не вовремя закрылась и отсекла Кольке член руки. Вот и вся тайна!
Вовку Салькова после сего рассказа побили, и довольно жестоко. Не из-за того, что сомневались в честности повествования, наоборот, поверили. Били за предательство.
Вовка Сальков помнил об этом всю жизнь, так как по осени непременно писал с кровью…
Избили и Кольку Писарева, но гораздо легче, так как не за сдачу товарища, а за введение в заблуждение коллектива, попросту за вранье. Бывший аккордеонист расстался с двумя передними зубами, через дырку от которых впоследствии научился мастерски плевать на расстояние. Равных по этому делу ему не было во всей округе, а скорее всего, и в мире, просто проверить не было возможности. Этим своим умением Колька вновь снискал уважение корешков. Он попросил у пацанов прощения за обман и выставил угощения на двадцать рублей из заначенных денег.
Было выпито четыре бутылки водки, осушено два ящика пива и съедено три отечественных торта «Прага». Остальное все тоже было отечественным, так как тогда импорта вообще не существовало.
Кольку простили, но кликуху заменили. Стали звать не Культя, а Дверь.
В обязанность ему, четырнадцатилетнему, вменили разводить взрослых мужиков на спор, кто дальше харкнет. Разумеется, не на интерес, а на деньги. Выбирали компании доминошников или магазинных грузчиков. Все были курящими, естественно, гоняли дым без фильтра, а потому имели навыки сплевывания.
Провоцировал обычно Малец, парень крошечного роста, но не из-за лет, мало нажитых, а по причине нехватки гормона этого самого роста. Выглядел Малец годов на девять, хотя мамаша, работница бутафорского цеха в театре, родила его пятнадцать с половиной лет назад, и он уже был приписан к районному военкомату.
— Кто ж так плюет? — подбирался Малец к компании доминошников, которые только и делали, что цыкали слюной, выстреливая прилипшими к нижним губам табачинами. — Взрослые мужики, а плюете себе на ноги! — и расплывался в улыбке херувима.
— Отвали, тля! — обычно отвечали.
— Сам бля! — отвечал Малец.
— Да я тебе!.. — замахивался оскорбленный, но Малец ловко отскакивал и, уставив руки в боки, декларировал:
— Мальцов легко кулаками побить, а вот переплюнуть!
— Как это? — обязательно подлавливался кто-то.
— А очень просто, — рассказывал Малец. — Вон у нас паря без пальца, доходяга, на литр готов спорить с любым, что харкнет дальше!
— Чего-чего?!
— А того.
Доминошная партия на этом расстраивалась, и все глядели на Кольку Дверь, который в этот момент устраивал на своем лице выражение испуга, словно его подставили, и, надо сказать, получалось у него это правдоподобно.
— Вот этот вот? — недоверчиво интересовался какой-нибудь доминошник.
— Он, — подтверждали пацаны. — Он, он!
Попадание в психику почти всегда было точным, так как в доминошной компании обязательно находился бывший блатной или косивший под оного, который чего-чего, а харкать умел.
Мужик вставал, засучивал рукава, обнажая синеву наколок. В эту минуту пацаны дружно и восхищенно мычали, отчего бывший зек чувствовал себя Ворошиловским стрелком или ракетой средней дальности СС-20…
— Я не могу, — вдруг пугался Колька, и братва думала о Двери, что он истинный артист, прям Вячеслав Тихонов с Ионной Мордюковой впридачу.
— Почем играете в домино? — вдруг задавал посторонний вопрос Малец.
— По трехе за партию, — отвечали мужики.
— А мы вон сегодня червончик нашли! — хвастался Малец. Доставал из кармана бутафорскую купюру, стыренную у матери, лишь крашенную в цвета десятки, слегка махал ею в воздухе, раззадоривая компанию.
— Так это я потерял десятку! — обязательно вызывался кто-то из компании, почему-то всегда лысый, наверное из бухгалтеров.
— Если бы у тебя червонец был, — дерзил Малец, — ты бы себе парик купил, а не ходил бы с голой задницей на голове!
— Витек! — кричал бухгалтер блатному товарищу. — Отбери у гаденыша чирик! Или я за себя не ручаюсь!
Витек делал попытку с одного прыжка достать Мальца, но тот был на стреме и срывался с места воробьем, стремглав, а пролетев метра три, останавливался неподалеку.
— Ты чего это, Витек, — продолжал доканывать Малец. — Срок мотал, а сынков обижаешь! Плюнешь дальше Двери — десятка твоя! А если Дверь, — подходил к Кольке и что есть силы отвешивал Писареву затрещину. — А если Дверь плюнет дальше, то уж не взыщите, десяточку нам за труды.
Колька после затрещины взвывал, провоцируя в мужиках желание добить слабака. Бухгалтер выныривал из-за стола и угрожал:
— Да мы вам!.. — брызгал потом. — Ну-ка, Витек, плюнь в ту ворону, чтобы она мертвой свалилась!
Сам пытался плюнуть, да только себе в нос попадал. Тут и остальные мужики присоединялись к бухгалтеру, подначивая блатного на сражение.
— Ну смотри, паря, — наливался кровью Витек. — Я тебя предупредил.
И тут Малец делал ход, что называется, конем.
— Пожалуй, мы откажемся! — говорил он раздумчиво. — Противник уж больно серьезен! Куда нам против специалиста!
— Я тебе откажусь! — ревел Витек, обнажая широченную щель меж зубами.
— Все равно вы нас, дяденьки, обманете! — трусил напоказ Малец. — Вдруг мы выиграем, а вы нам деньги не отдадите?!.
— Не бойсь, моряк салагу не обидит! — начавкивал во рту слюну Витек и обращался к бухгалтеру. — Деньги давай!
— Почему я?!
— Да не бойсь ты! Уж если проспорим, ха-ха, соберем с мужиков тебе!
— И все-таки, — гнул свою линию Малец, — для страховки положим деньги на нейтральной территории! Под камушек! Кирпичик! Так вернее будет. Победитель и возьмет их оттуда!
После этого мужики окружали компанию пацанов и начиналось обсуждение правил соревнования.
— Все очень просто, — объяснял Малец. — Чертим линию, с которой плевать. По траектории полета выстраиваем по три представителя с обеих сторон и фиксируем дальность. Чей плевок дальше улетит, того и червончик ублажит!
— Ну смотри, микроб, — с трудом выговаривал Витек, набравший уже полный рот слюны.
— Бабки гони, — резко подскакивал к бухгалтеру Малец и тыкал лысого в живот.
— Да я тебя!
— Эй, Витек, тут буза у вас между собой. Лысак бабок не дает, не уважает ходки твои геройские!
Бывший зек глядел на товарища бухгалтера по-волчьи, и тот с великой грустью доставал из портмоне казначейский билет достоинством в десять рублей.
Малец проворно выхватывал бумажку, обеспеченную золотом, доставал из кармана свою, не способную даже обеспечить вытирание его крошечной задницы, клал призовые под кирпич и взывал к собравшимся:
— Внимание, внимание! Говорит компания! Сейчас будет соревнование!
Малец чертил носком ботинка линию отсчета, затем выбирал в судьи мужиков, тыкая в них пальцами, затем своих пацанов отряжал на другую сторону, а потом Кольку инструктировал, чтобы не дрейфил.
— На старт вызываются участники соревнования! Колька по прозвищу Дверь и Витек… Как там твоя кликуха?
Витек сам ответить не мог, так как слюна уже проливалась изо рта. Он только вращал глазами и топал ногой по линии старта, дабы скорее начинали.
— Носок его кликуха! — возбуждался бухгалтер.
— Дерзкое погонялово, — кивал головой Малец.
В этот момент лицо Витька наливалось кровью, и зачинщик соревнования понимал, что либо он сейчас прольется слюной вне соревнований и надает всем по башке, либо надо немедленно начинать.
Вероятно, талант через окровавленный обрубок улетел туда, откуда явился, как улетает невозвратно каждый воздушный поцелуй.
Бабка показывала Кольку тем же музыкантам, которые называли мальчишку гением, и вопрошала, куда же все подевалось. Почтенные профессора лишь пожимали плечами да виновато улыбались. Разве они знают, откуда является гений и куда он уходит? Посоветовали не забрасывать музыку вовсе, так как, может, что еще и вернется. Из них никто не верил в это, ни секунды одной!
Одно радовало бабку, что немецкое слово «вундеркинд» более не подходит ее внуку. А пугала ее вещь, на которую она сама заложилась: злом ли был талант дан или добром! Еще страшнее — кем был отобран? И за что?..
Самого Кольку эти вопросы не заботили вовсе. В такие младые годы вообще подобные вопросы не рождаются. Колька Писарев, можно сказать, даже счастливым себя чувствовал. Теперь не надо было более проводить за игрой на аккордеоне целые часы. Особенно ему не нравилось, что во время игры он не ощущал своего тела, не нравилось, что сознание куда-то растворялось в неведанное…
У мальчишки было заначено аж двести пятьдесят рублей, и свобода передвижения по улицам стала неограниченной.
Бабке после смерти деда пришлось устроиться во вневедомственную охрану кондитерской фабрики «Большевик», откуда она баловала Кольку всяческими сладостями, каких и в магазинах не сыскать. По той же самой причине — полного рабочего дня — женщина утеряла контроль над внуком.
Поначалу Кольку сильно уважали во дворе за то, что у пацана пальца не было. Всем было известно, что отрезали ему фалангу какие-то залетные ухари, и кликуха за Писаревым установилась — Культя.
Ему даже плескали по полстакана пива. А когда двенадцать лет исполнилось, то и по целому наливали.
Но пацанское уважение к Кольке прошло так же быстро, как и пришло. Соседский парень Вовка Сальков дорос до десяти лет и просился в компанию пацанов постарше. От него отнекивались, давали щелобана, руки выкручивали, пока Вовка не предложил компании раскрыть истинную тайну потери Писаревым фаланги указательного пальца.
Здесь Вовку перестали мучить и выслушали совсем не занимательный рассказ о лифтовой двери, которая не вовремя закрылась и отсекла Кольке член руки. Вот и вся тайна!
Вовку Салькова после сего рассказа побили, и довольно жестоко. Не из-за того, что сомневались в честности повествования, наоборот, поверили. Били за предательство.
Вовка Сальков помнил об этом всю жизнь, так как по осени непременно писал с кровью…
Избили и Кольку Писарева, но гораздо легче, так как не за сдачу товарища, а за введение в заблуждение коллектива, попросту за вранье. Бывший аккордеонист расстался с двумя передними зубами, через дырку от которых впоследствии научился мастерски плевать на расстояние. Равных по этому делу ему не было во всей округе, а скорее всего, и в мире, просто проверить не было возможности. Этим своим умением Колька вновь снискал уважение корешков. Он попросил у пацанов прощения за обман и выставил угощения на двадцать рублей из заначенных денег.
Было выпито четыре бутылки водки, осушено два ящика пива и съедено три отечественных торта «Прага». Остальное все тоже было отечественным, так как тогда импорта вообще не существовало.
Кольку простили, но кликуху заменили. Стали звать не Культя, а Дверь.
В обязанность ему, четырнадцатилетнему, вменили разводить взрослых мужиков на спор, кто дальше харкнет. Разумеется, не на интерес, а на деньги. Выбирали компании доминошников или магазинных грузчиков. Все были курящими, естественно, гоняли дым без фильтра, а потому имели навыки сплевывания.
Провоцировал обычно Малец, парень крошечного роста, но не из-за лет, мало нажитых, а по причине нехватки гормона этого самого роста. Выглядел Малец годов на девять, хотя мамаша, работница бутафорского цеха в театре, родила его пятнадцать с половиной лет назад, и он уже был приписан к районному военкомату.
— Кто ж так плюет? — подбирался Малец к компании доминошников, которые только и делали, что цыкали слюной, выстреливая прилипшими к нижним губам табачинами. — Взрослые мужики, а плюете себе на ноги! — и расплывался в улыбке херувима.
— Отвали, тля! — обычно отвечали.
— Сам бля! — отвечал Малец.
— Да я тебе!.. — замахивался оскорбленный, но Малец ловко отскакивал и, уставив руки в боки, декларировал:
— Мальцов легко кулаками побить, а вот переплюнуть!
— Как это? — обязательно подлавливался кто-то.
— А очень просто, — рассказывал Малец. — Вон у нас паря без пальца, доходяга, на литр готов спорить с любым, что харкнет дальше!
— Чего-чего?!
— А того.
Доминошная партия на этом расстраивалась, и все глядели на Кольку Дверь, который в этот момент устраивал на своем лице выражение испуга, словно его подставили, и, надо сказать, получалось у него это правдоподобно.
— Вот этот вот? — недоверчиво интересовался какой-нибудь доминошник.
— Он, — подтверждали пацаны. — Он, он!
Попадание в психику почти всегда было точным, так как в доминошной компании обязательно находился бывший блатной или косивший под оного, который чего-чего, а харкать умел.
Мужик вставал, засучивал рукава, обнажая синеву наколок. В эту минуту пацаны дружно и восхищенно мычали, отчего бывший зек чувствовал себя Ворошиловским стрелком или ракетой средней дальности СС-20…
— Я не могу, — вдруг пугался Колька, и братва думала о Двери, что он истинный артист, прям Вячеслав Тихонов с Ионной Мордюковой впридачу.
— Почем играете в домино? — вдруг задавал посторонний вопрос Малец.
— По трехе за партию, — отвечали мужики.
— А мы вон сегодня червончик нашли! — хвастался Малец. Доставал из кармана бутафорскую купюру, стыренную у матери, лишь крашенную в цвета десятки, слегка махал ею в воздухе, раззадоривая компанию.
— Так это я потерял десятку! — обязательно вызывался кто-то из компании, почему-то всегда лысый, наверное из бухгалтеров.
— Если бы у тебя червонец был, — дерзил Малец, — ты бы себе парик купил, а не ходил бы с голой задницей на голове!
— Витек! — кричал бухгалтер блатному товарищу. — Отбери у гаденыша чирик! Или я за себя не ручаюсь!
Витек делал попытку с одного прыжка достать Мальца, но тот был на стреме и срывался с места воробьем, стремглав, а пролетев метра три, останавливался неподалеку.
— Ты чего это, Витек, — продолжал доканывать Малец. — Срок мотал, а сынков обижаешь! Плюнешь дальше Двери — десятка твоя! А если Дверь, — подходил к Кольке и что есть силы отвешивал Писареву затрещину. — А если Дверь плюнет дальше, то уж не взыщите, десяточку нам за труды.
Колька после затрещины взвывал, провоцируя в мужиках желание добить слабака. Бухгалтер выныривал из-за стола и угрожал:
— Да мы вам!.. — брызгал потом. — Ну-ка, Витек, плюнь в ту ворону, чтобы она мертвой свалилась!
Сам пытался плюнуть, да только себе в нос попадал. Тут и остальные мужики присоединялись к бухгалтеру, подначивая блатного на сражение.
— Ну смотри, паря, — наливался кровью Витек. — Я тебя предупредил.
И тут Малец делал ход, что называется, конем.
— Пожалуй, мы откажемся! — говорил он раздумчиво. — Противник уж больно серьезен! Куда нам против специалиста!
— Я тебе откажусь! — ревел Витек, обнажая широченную щель меж зубами.
— Все равно вы нас, дяденьки, обманете! — трусил напоказ Малец. — Вдруг мы выиграем, а вы нам деньги не отдадите?!.
— Не бойсь, моряк салагу не обидит! — начавкивал во рту слюну Витек и обращался к бухгалтеру. — Деньги давай!
— Почему я?!
— Да не бойсь ты! Уж если проспорим, ха-ха, соберем с мужиков тебе!
— И все-таки, — гнул свою линию Малец, — для страховки положим деньги на нейтральной территории! Под камушек! Кирпичик! Так вернее будет. Победитель и возьмет их оттуда!
После этого мужики окружали компанию пацанов и начиналось обсуждение правил соревнования.
— Все очень просто, — объяснял Малец. — Чертим линию, с которой плевать. По траектории полета выстраиваем по три представителя с обеих сторон и фиксируем дальность. Чей плевок дальше улетит, того и червончик ублажит!
— Ну смотри, микроб, — с трудом выговаривал Витек, набравший уже полный рот слюны.
— Бабки гони, — резко подскакивал к бухгалтеру Малец и тыкал лысого в живот.
— Да я тебя!
— Эй, Витек, тут буза у вас между собой. Лысак бабок не дает, не уважает ходки твои геройские!
Бывший зек глядел на товарища бухгалтера по-волчьи, и тот с великой грустью доставал из портмоне казначейский билет достоинством в десять рублей.
Малец проворно выхватывал бумажку, обеспеченную золотом, доставал из кармана свою, не способную даже обеспечить вытирание его крошечной задницы, клал призовые под кирпич и взывал к собравшимся:
— Внимание, внимание! Говорит компания! Сейчас будет соревнование!
Малец чертил носком ботинка линию отсчета, затем выбирал в судьи мужиков, тыкая в них пальцами, затем своих пацанов отряжал на другую сторону, а потом Кольку инструктировал, чтобы не дрейфил.
— На старт вызываются участники соревнования! Колька по прозвищу Дверь и Витек… Как там твоя кликуха?
Витек сам ответить не мог, так как слюна уже проливалась изо рта. Он только вращал глазами и топал ногой по линии старта, дабы скорее начинали.
— Носок его кликуха! — возбуждался бухгалтер.
— Дерзкое погонялово, — кивал головой Малец.
В этот момент лицо Витька наливалось кровью, и зачинщик соревнования понимал, что либо он сейчас прольется слюной вне соревнований и надает всем по башке, либо надо немедленно начинать.