И Миша присоединился к поклонам. Кивал своею зеркальной лысиной туда и сюда…
   Еще пятнадцать минут эта гадость продолжалась, прежде чем музыкантам удалось попасть в свои гримерные перед исполнением великого Шостаковича!
   — Это же надо! — не мог сдержать раздражения Роджер. — Тьфу, мерзость какая!
   — Да-а! — согласился Бен. — Геблины и Грёмлины!
   — Гоблины и Грёмлины, — поправил Костаки, затем достал серебряную коробочку, выудил конфетку и принялся с удовольствием сосать. Делал он это громко, с неприятными звуками, но ударник был толстокож и, похоже, вообще не испытывал в жизни физиологических отвращений. За это его Роджер ценил.
   Тем временем за кулисами произошла драка.
   Альтист потрогал внушительный бугорок, упрятанный в лосины литовского Ромео. За что и получил по физиономии. Был нежен и физически хрупок, а потому упал на пол и познал своими ребрами удары балетных ног.
   — Я не нарочно! — кричал альтист. — Я случайно!
   Но зверюга Ромео-Колшиньс продолжал уничтожать альтиста ударами своих мускулистых ног.
   Из гримерок повалил народ, и литовская труппа оказалась нос к носу с Лондонским симфоническим. Ситуация грозила перейти в массовую драку, но здесь появился Миша и рявкнул так, что и своих, и чужих протрясло, как от удара током. Колшиньса, продолжавшего избивать альтиста, маэстро ткнул в мясистый зад дирижерской палочкой. Ромео взвизгнул и еще услышал от Миши по-русски в свой адрес нелестный эпитет: литовский урод!
   — Позвольте! — попытался постоять за себя коротконогий Ромео.
   — Пошел на х…! — прервал попытку Миша, применив глубины родной речи.
   Здесь появился балетмейстер, который, поняв, в чем дело, не знал, как поступить. То ли защищать литовцев, а они ему не родные, а контрактные, то ли воздержаться от комментариев и развести стороны по гримерным, тем более что контракт с Литовским балетным театром у него закончился… Не ссориться же двум титанам из-за малого народца!..
   Так балетмейстер и поступил. Заговорил с Мишей о своем дне рождения, который задумал справлять в Нью-Йорке в русском ресторане «Самовар», где будут все!
   — Барышников, Юра Башмет, Спивак обещался, девчонки наши из Большого и знать местная! Приедешь? Бери свою певунью и приезжай! Я самолет пришлю!
   — У меня свой, — поблагодарил Миша.
   — Вот и чудесно, — обрадовался бывший великий балерун.
   Он хотел было отправиться в зал и послушать излияния принца Чарльза в свой адрес, но Миша его придержал за руку и сообщил, что его альтист — мальчик с тонким вкусом и на «такого» Ромео не позарился бы, даже если бы в мире осталась только одна мужская задница!
   — Согласен, согласен, — закивал пенсионер и, продолжая кивать, быстро пошел по коридору.
   Женская часть оркестра приводила в порядок альтиста, используя тональные кремы и румяна. При сей процедуре молодой человек продолжал говорить с жаром, что он-де случайно коснулся, что коридор узок!..
   — Тебе понравилось? — спросил Роджер, зашедший в гримерку, дабы развлечься.
   Молодой человек, как ожидалось, вовсе не расстроился от вопроса, приподнял побитое лицо и сообщил потрясенно:
   — У него там ваты напихано!
   Здесь все засмеялись, даже Роджер скривил рот, умиляясь наивности молодого человека. Вошел Миша.
   — Играть сможете? — спросил.
   — Да-да, конечно!
   — Ну и славно!
   Поглядел вокруг, задержав взгляд на Костаки, который подставил глазам дирижера свой сальный затылок, дал им полюбоваться, и вышел.
   Роджер хрустнул почти растаявшей конфеткой и вернулся к себе в гримерную. Там он произнес:
   — Литовский Гоблин избил британского Гремлина!
   Бен почему-то истошно захохотал. Его ржание почти перекрыло третий звонок.
   — Пошли, — махнул рукой Костаки.
   Они опять толпились за кулисами, но сейчас Роджер был собран, мышцы живота подтянуты, а глаза блестели. Он готовился играть великого Шостаковича.
   — Легато, — донеслось до его уха.
   — Стаккато, — ответил музыкант и сделал шаг на сцену.

7

   Он явился в Москву под осень, когда спадала к зиме листва, устилая парки испорченными коврами, разноцветьем, подгнившим из-за вечно моросящего дождя.
   Приехал к себе на Петровку, позвонил в дверь. Открыли соседи, которые жили напротив.
   — Кого?
   — Да никого.
   — Тогда проваливай!
   — Жил я здесь.
   — Колька, что ли?
   — Ага.
   — У нас здесь прописка! — испуганно сказали соседи.
   — Да я просто, домом подышать!
   — Ну, подыши…
   Он ступил за порог под настороженными взглядами бывших соседей и шумно втянул ноздрями воздух… Домом не пахло… Он огляделся и не нашел знакомых вещей…
   — Бабку где похоронили?
   — Там же, где и деда… — ответили.
   Он поклонился и вышел прочь. Поднял на бульваре руку и, поймав такси, спросил шефа:
   — За город поедем?
   — Куда?
   — В Дедово. Деревня такая есть. В честь моего деда. Четвертной?
   Через час он сидел на трухлявой скамеечке возле могил деда и бабки и думал о чем-то легком и прозрачном, что в слова трудно перевести. А взамен его эфирных настроений потянуло откуда-то жареной картошкой, наверное из деревни, и вспомнилась бабуля, и кусочки из прошлого, особенно детские. Он достал из кармана пол-литру, сорвал крышечку и вылил все содержимое в жирную подмороженную землю. Затем перекрестился, поглядел в умирающее небо и пошел с кладбища вон,..
   В этот же день он приехал в Лужники, опять на таксомоторе. Просто хотелось поглядеть на футбольное поле, нюхнуть запаха футбольной травы и представить, что вокруг сто тысяч болельщиков, и все воедино кричат: «Колька! Ты наш братан!»
   Но все ворота к полю были заперты на замки, и он лишь углядел краешек футбольного прошлого, зелененький с белой линией.
   — Писарев? — услышал он из-за спины.
   Оглянулся и увидел старика. Был бы помоложе, не смог бы сдержать удивления: старик ничуть не изменился за девять лет, только крепче стал. А так, с опытом, лишь курчавая борода дрогнула.
   — Николай?
   — Я.
   — Освободился?
   — Сбежал…
   — Ясно, — старик чувствовал себя неловко, а оттого мял пальцы левой руки. — Пойдем-ка пивка попьем! — предложил.
   Колька пожал плечами, и они пошли к ларьку, в котором имелось свежее бочковое. Подули для вида на пену, глотнули жадно и, поставив кружки на столик, посмотрели друг на друга.
   — Могу тебя во вторую лигу устроить, — предложил старик. — Силы есть?
   — Силы-то есть, вот желание отсутствует, — отказался Колька. — Другая у меня теперь дорога… Да и в Москве мне жить нельзя!
   — С этим бы помогли…
   — Не сомневаюсь. Люди с такими капиталами!..
   — Чего? — не понял старик.
   — Да ничего! — Колька глотнул пива до дна, утер бороду и заулыбался. — Просто тогда, девять лет назад, я в сейфе помимо денег еще секретную кнопочку обнаружил, а там дно второе, а в нем… Да вы сами знаете…
   У старика сделалось злое лицо.
   — Да не дрейфь ты, старый! — усмехнулся Писарев. — Уж если тогда не сдал, то теперь помрешь чистым! И все твои тренера, обжиравшие пацанов, тоже чистыми в гроб лягут! А там на все воля Божья!
   — Я б на твоем месте речей таких не вел! — в голосе деда чувствовалась угроза.
   — А то что, наедешь на меня со своей крышей?..
   Дед не ответил, отвернул голову.
   — Плевать я на вас хотел! — Писарев достал из кармана купюру, придавил ее кружкой, пожевал губами да плюнул с такой силой, что у старика кепку сбило. — Прощай, старый!
   Тем же вечером сел в плацкартный до Питера, а утром следующего дня пил из бумажного стаканчика кофе с молоком на Московском вокзале…
   А потом на пароме на Валаам двинул. Приплыл, а там экскурсии по святым местам за девятнадцать долларов, а монахи шелковыми рясами свои жирные телеса укрыли… Вот тебе и святое место! Жрать захотелось, так даже хлеба не вынесли. Даже за рубли.
   — Это не деньги! — сказали.
   А храмы красивые, глаз нельзя отвесть, а внутри сувенирная продукция всякая. Торгуют монахи, значит…
   Не стал судить Колька, хоть уже вперед судим был. Пошел к озеру обратного парома ждать и встретил по дороге мужика еще не старого, с вязанкой дров.
   Спросил про паром. А мужик ответил, что теперь посудина только послезавтра ожидается.
   — Во, угодил! — усмехнулся Колька.
   — А чего ищешь? — поинтересовался мужик, скинув вязанку к ногам.
   — Работу какую.
   — А чего не в городе?
   — Так, в монастыре хочу.
   — А в монастыре мало платят.
   — А я за харч.
   — В монахи, что ли, хочешь?
   — Ага.
   Мужик поковырялся в ухе и сказал:
   — Так тебе не сюда надо.
   — Я уж понял, — ответил Колька.
   — В музее Богу служим, — посетовал мужик и присел на дрова. — Отседова даже схимника выжили!
   — За что же? — удивился Колька, сев на корточки, как зек.
   — Чалился?
   — Чалился.
   — А за то выжили, что настоятель монастырский ревностью сгорал к святости схимника. Оттого, что народ к нему шел за советом и на исповедь! А в монастыре только кликуши да пьянь безобразная! И туристы!
   — И куда пошел схимник?
   — А говорят, в Сибирь… Знаешь-ка что… — Мужик задумался. — Сейчас катер с солярой на Коловец пойдет. Там монастырь Коловецкий. Тоже остров… Монахов раз-два и обчелся, а сила рабочая нужна. Там раньше часть военная стояла, потом ее сняли и монастырь церкви вернули. Климат там больно поганый, да островок крохотный… Зато монастырь старый, намоленный!
   Послышалось тарахтенье лодочного мотора.
   — Поспешай! — поднялся с вязанки мужик. — Сейчас загрузят и уйдут!
   — А не возьмут? — вскочил на затекшие ноги Колька.
   — Возьмут, — улыбнулся мужик, взваливая вязанку на плечо. — Скажи, что Зосима направил. И на Коловце так же скажи!..
   Колька бросился к пристани, добежал до лодки, вспомнил, что не попрощался с мужиком, хотел было обратно, но лодка отходила, и он прыгнул на борт, да чуть было не перевернул судно, слава Богу, лишь ведро воды черпанули. На него заорали, но без мата, а он, и сам напуганный, принялся говорить, что от Зосимы он, мол, Зосима на лодку его направил!..
   Все сразу успокоились. Выплыли на середину озера и запрыгали по волнам. Через час лодочные люди перекусывать стали. Хлеб с холодной рыбой да чай в термосе. Хочет ли Колька жрать, не спрашивали, протянули еду, как старому товарищу…
   Всю остальную дорогу молчали, а через два часа, когда Кольку уже мутить начало на волне, пришвартовались к Коловецкой пристани, где лодку уже встречали несколько местных мужиков, которые приняли участие в разгрузке соляры. Колька тоже помогал бочки ворочать. Сначала их в прицеп трактора укладывали, а потом отвозили по берегу в дизельную.
   Наконец разгрузились, и Колька поклонился лодочным людям в пояс.
   — И тебе спасибо за помощь, — протянул руку главный.
   Пустая лодка радостно затарахтела и отчалила в наплывающий туман.
   Колька с мужиками отправился вверх по горе, на которой стоял монастырь.
   — А кто старший здесь? — спросил он мужиков.
   — Отец Иеремия, — ответили. — Настоятель… А ты к нам?
   — Если возьмут.
   — Наркоман? — спросил худой и длинный.
   — Нет.
   — Алкаш?
   Колька помотал головой.
   — Отсиделый?
   — Ага.
   — Сколько?
   — Девять.
   — Если за душегубство, то не возьмут!
   — Да нет, сидел я…
   — Это твое дело, — сказал худой парень в грязном подряснике. — Я не исповедник!
   Вечером Колька на службу попал в монастырский храм. Убогонький храм, с пустыми стенами, над алтарем только местные самописные иконы висели. Зато с левой стороны гроб стоял с мощами основателя монастыря Ефрема Коловецкого. И крест над гробом. Человек тридцать в храме, а в монашеских одеждах трое. Один из них был тот, кто днем его опрашивал, худой, черноволосый, с единственным зубом на верхней челюсти.
   Служба шла вяло, хотя праздник был великий — Покров Пресвятой Богородицы. Подпевали настоятелю слабо, потому что сам он литургию служил по бумаге свитком — то и дело сбивался.
   А Колька, соскучившийся до службы, закрыл в блаженстве глаза, вспомнил лагерного батюшку да запел потихонечку, а потом и вовсе забылся, в голос заславил.
   А когда закончилась служба, попросил у отца Иеремии исповедь его прослушать.
   — Кто таков? — спросил настоятель.
   — Николаем зовут. Писаревым. Хочу жить у вас!
   И принялся Колька исповедоваться, и странная исповедь у него получалась. Вспомнил все. И Надьку с рыжей ж…, и про плевки свои вспомнил, про то, как кассу футбольную взял и срок получил. Про дядю Мотю упомянул, как того жизни лишил и за что; про друга своего лучшего Гормона поведал, как на груди у него издох друг, и Агашкой косоглазой закончил. Плакал, как любил ее один раз, а на всю жизнь запомнил! Про руки девчонки Иеремии шептал, что похожи они на ветви ивы, столь же тонки; про глаза азиатские и запах ее тела — запах восточного базара; и как он себе руки вязал, проезжая уже вольным станцию Курагыз, как чуть было не выпрыгнул из окна на полной скорости, но товарищи удержали…
   Больше часа исповедь Колькина продолжалась, а когда он разлепил красные от слез глаза, когда почувствовал холкой Бога и повалился на колени, то услышал над собой не молитву, а злые слова:
   — И ты — грех на грехе, ко мне в монастырь приперся! — возопил отец Иеремия. — Да тебе в собачьей конуре дом, а не Божья обитель! — и палкой Кольку сковыривать к дверям стал, приговаривая: — Чтобы завтра твоего духу на острове не было! Понял!
   — Да как же! — икал Колька, отползая к храмовым дверям. — Как же!..
   — Отродье! — фыркал настоятель. — Как осмелился сюда явиться! В место столь святое!.. Вон!!!
   — Да не сам я! — рек уже за дверьми Колька.
   — Подослали? — прищурился Иеремия.
   — Зосима с Валаама прислал! Сказал, что примут меня здесь!
   Колька видел в свете тусклой лампочки, как изменилось лицо настоятеля, как пережевывал он этот лимон информации и каким кислым сей фрукт оказался на вкус. И тут Колька приврал во спасение:
   — Зосима обещался приехать проведать меня весной!
   Здесь Иеремия скис окончательно. Вспомнил Елену Ивановну и плюнул на пол нутра своего в бессилии.
   — Спать будешь в келье рядом с Димитрием! И послушание от зари до темна!
   — Живот надорву, а все сделаю! — поклялся Колька.
   — Смотри! — прошипел Иеремия и пошел в настоятельские покои, освещая себе дорогу лучом карманного фонаря.
   А потом Колька познакомился с обитателями монастыря.
   Всего на Кол овце проживало тридцать два человека, среди них было монахов пятеро, послушников семнадцать, а остальные вольнонаемными считались.
   Димитрий монах — сосед Колькин — на Большой земле наркоманом был, про себя говорил, что от печени из-за героина кусочек в спичечный коробок остался. И вот что удивительно было: как только он в Питер по какой-нибудь надобности отлучался, ко врачу или в милицию, непременно тянуло его к продавцу. Вкалывал дозу и обратно на остров. А на острове ни ломки, ни желания! Чудо! А племянник знаменитого советского художника Грязунова, послушник Гера, в миру фельдшером бывший, говорил про Диму, что если он на игле посидит неделю, то воскресный его приход придется на собственное отпевание. На том свете догонится!
   Мужики смеялись, и Димитрий лыбился, показывая свой кривой с чернотой зуб…
   Иногда вернувшиеся из увольнительной приносили с собой водку, и тогда после времени, назначенного на отход ко сну, пили эту водку в столярной мастерской под свечной огонек и рассказывали всякие истории из жизни, но только не из своей. Про себя никто и никогда не рассказывал. Иеромонах Василий как-то проговорился, что у него семья была, да и только. Лишь отец Серапион, старик лет шестидесяти пяти, завхоз храма, с роскошной, поделенной надвое бородой, любящий больше всякого праздника фотографироваться у туристов финнов, эмоционально принимался излагать истории из своей долгой жизни. Но старик, видно, родился в бедной семье, и в детстве его не водили к логопеду, а оттого его рассказы напоминали речь шимпанзе, смешанную с передразниванием попугая. Понятно было лишь одно слово из двадцати. Мужики ржали, а отец Серапион радовался, относя хохот на счет своего таланта рассказчика.
   — Онь потель к мопупиипу и стал тумумунанасима! — поддавал юмора Серапион. — Ха-ха-ха! Ты пошто припупилума митро кукушилоа! Ха-ха-ха!..
   Несмотря на то что деду было шестьдесят пять, он всего лишь год как был пострижен. До этого был пенсионером и подрабатывал в ДЕЗе бухгалтером. Но, несмотря на неспособность разговаривать по-человечески, Серапион, закутавшись в рясу, умудрился найти в Питере себе спонсоров, которые профинансировали старику поездку в столицу по святым местам. А еще спонсоры обещались отправить благообразного старика в Иерусалим. Во всяком случае, такую информацию Серапион донес до настоятеля, попросив к весне загранпаспорт… Колька сравнивал монастырскую жизнь с лагерной, считал обитель Божью более нищей, нежели зону, но счастлив был невидимым светом, проливающимся из эфира, добровольным трудом до изнеможения и добротой окружающего мира. Если только не считать отца Иеремию, который целых два года не читал над головой Кольки разрешительной молитвы…
   Оставаясь ночью с самим собой, Колька был вынужден признаться, что пустота в душе не проходила, несмотря на отчаянные попытки молиться во время тяжелого послушания.
   На острове с ветрами, близкими к ураганным, то и дело с воем и скрежетаниями обрушивались высоченные корабельные сосны. В Колькины обязанности входило распилить упавшие стволы на куски, погрузить семидесятикилограммовые чушки на трактор, развезти по частям к храму, пекарне и кельям. Затем, по очереди, вооружившись топором с метровой ручкой, Колька раскалывал эти чушки на поленья, годные полезть в печь…
   Казалось, от такой тяжеленной работы не только тело послушника должно было окрепнуть, но и душа наполниться радостью от проделанного труда, сдобренного хорошими молитвами. Но под сердцем по-прежнему сосало, как в детстве, и Колька думал, что Господь его не принимает, а все оттого, что Иеремия не читает разрешительной молитвы… И снились по ночам послушнику греховные, скабрезные сны, и даже дьявол в обличье девицы черноволосой явился однажды. А у девицы лоно живое, во все стороны крутится, пытаясь всосать Кольку. Но в последний момент искушения Колька перебарывает себя и видит вместо девицы дьявольский оскал… Проснулся в холодном поту. На часах было четыре утра. С тех пор стал всегда просыпаться об эту пору…
   А потом разговорился с иеромонахом Василием, когда храм топили перед вечерней, да тот ему и сказал, что пустота в душе и томление духа первые годы в монастыре всех преследуют.
   — Если ты ждал мгновенного успокоения, то — дурак! — поставил диагноз храмовый истопник. — По монастырям всякая нечисть живет, она искушает всех мягкотелых, да и духом сильных. Какой-нибудь бес усядется к тебе на плечи, за уши берет и управляет тобою, как лошадью!
   — Как же! — удивился Колька. — В таком святом месте и нечисть!!!
   — А где ж ей быть, — удивлялся Колькиной непонятливости иеромонах Василий. — Ей только в благочестивых местах и интересно! Какого-нибудь послушника, вроде тебя, с пути истинного свернуть, сомнениями жизнь утяжелить!.. А там, в миру, сами люди — нечисть, чего их с пути сбивать, они и так верной дорогой идут, товарищи!
   От таких простых выводов Колька оторопел, мысль его заработала лихорадочно, а рука, засунувшая в печь полено, задержалась в огне.
   Иеромонах Василий выдернул его из печи. Слава Богу, только телогрейка задымилась ватой. Полили водичкой. Сели отдохнуть на минутку.
   — Поди, сны снятся нехорошие?
   — Снятся, — признался Колька.
   — Всем сняться, — успокоил батюшка. — Особенно отцу Иеремии, Господи прости! — и перекрестился.
   — Пройдут сны?
   — Пройдут, если крепок будешь! И бесам жаль время тратить попусту. Отстанут. Молись!
   — Молюсь!
   А потом Колька стал замечать, как монахи собираются по вечерам, вроде как чайку попить, а сами шепчутся о чем-то. А при появлении Кольки замолкают.
   А не его это дело, думал послушник и укладывался в постель с какой-нибудь книгой из храмовой библиотеки. Читал обычно о житии какого-нибудь святого. Все жития обычно были похожи друг на друга как две капли воды, а оттого засыпалось хорошо.
   Вот как оно, думалось Кольке. У добра один лик, аж до скучности, а у зла обличий великое множество! Вот и девушки в миру, те, которые добродетельны, частенько остаются в девках, а подпорченные пользуются непременным успехом. Прав иеромонах Василий. Там, в большом мире, никого искушать не требуется, все искушенные!.. Уж если на Валааме монахи жирные, как свиньи, и в шелка одеваются, то чего говорить о городах нищих!
   — Нечего монаху размышлять! — говорил себе Колька. — Монаху трудиться надо и молиться!.. А я и не монах еще, — зевал Колька и засыпал…
   А через три месяца на остров пожаловал митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский и трапезу разделил со всей островной жизнью. Хвалил рыбу, а на отца Иеремию глядел косо.
   А потом Высокопреосвященство забрал с собою в вертолет иеромонаха Василия, настоятеля же расцеловал на прощание, хотя физиономия у Иеремии после благословенных поцелуев искривилась, словно свечка, пролежавшая неделю на солнце.
   Горевал Колька об отъезде иеромонаха Василия долго. Ходил ночью по монастырской территории, мыкался. Несколько раз его горестное лицо, заросшее чернющей бородой, попадало в луч настоятельского фонарика и пугало отца Иеремию почти до смерти.
   — Одни зеки вокруг! — в голос причитал он. — Убийцы и разбойники!
   От этих причитаний настоятеля настроение у Кольки поднималось, и он взял обыкновение специально выходить ночью на воздух, подкарауливая направляющегося в свои покои отца Иеремию. Специально совал свою физиономию под свет и скалился, показывая лишенную зубов челюсть…
   Через некоторое время настоятель Иеремия собрал свои пожитки и отбыл в северную столицу. Монахи радовались и промеж себя благодарили иеромонаха Василия, пожертвовавшего собой ради братства.
   Прожили без головы до осени, а в октябре на Коловце появился иеромонах Михаил. Он и постриг Кольку без лишних проволочек, и стал Колька Филагрием.
   Прожил в братии монахом месяц и пришел к отцу Михаилу с просьбой.
   — Хочу один жить! — сказал.
   — Мы тебе не подходим? — усмехнулся отец Михаил, пригладив свою роскошную шевелюру. — Или от послушаний надорвался?
   — Хочу на дальний скит.
   — Там же все прогнило, — вспомнил новый настоятель. — И стены попадали!
   — Восстановлю.
   — А чем питаться станешь?
   — Что я, рыбы не наловлю? От иеромонаха Василия удочка осталась, а давеча волна какого-то синтетического волокна принесла. Времени много будет, сеть сплету…
   — А зимой? Тоже сеть ставить будешь?
   — Так я осенью припасов наделаю.
   — Октябрь уже, — ставил преграды отец Михаил.
   — Успею, — настаивал Колька. — Если братия топора не пожалеет, гвоздей килограмма два, чашку да кирпича, чтобы печь выложить…
   — Мы не жадные… Главное, чтобы прок был!
   — Будет, — уверенно произнес Колька.
   — А ты знаешь, что такое одиночество?
   — А вы, отец Михаил, знаете?
   — Человек создан Господом, чтобы общаться с себе подобными! Вся природа его противится одиночеству! Мозг от одиночества одержимым становится!
   — А я с Господом общаться стану, — улыбнулся Колька. — Разве Господь позволит, чтобы я одержимым стал? Разве с Господом я одинок?..
   Отец Михаил мрачным сделался.
   — Смотри, не опозорь! А то прискачешь на холода!
   — Я не лошадь!
   — Хорошо… Можешь два дня не работать… Собирайся!
   Колька встал перед отцом Михаилом на колени, поцеловал руку и со всей искренностью, на которую способно было нутро его, поблагодарил настоятеля.
   Иеромонах благословил отца Филагрия, а напоследок рассказал про отца Серапиона. Мол, у того покровители появились!
   — Знаю, — кивнул головой Колька. — Новость старая.
   — Я ему паспорт сделал, визы сделал, — продолжал настоятель. — А пять дней назад был в Питере на подворье, приходит ко мне пара, супруги средних лет, одеты бедненько, лица светлые, хоть и печаль в них. Спрашиваю, чем помочь могу, а они мнутся, держатся друг за дружку, как малые дети напуганные, и только вздыхают тяжко. Да что случилось? — в сердцах спрашиваю. А он набрался смелости, вышел вперед, заслоняя жену, и рассказал, что некоторое время назад в их жизни появился отец Серапион, монах с Коловца, духовником их стал. А потом намекать принялся, что надо ему по святым местам отправиться, чтобы этой самой святости набраться. А они люди небогатые!.. А я и сам вижу — не то что небогатые, бедные просто! Ну, набрали они по друзьям денег на поездку в первопрестольную, а он не успел возвратиться и говорит — посылайте меня в Израиль! Они взмолились, что негде средств более отыскать, а он озлобился и молвит: не найдете — прокляну!
   — Ой! — вскрикнул Колька.
   — Вот такой Серапион! — хмыкнул настоятель. — Про Израиль у него внятно рассказать получилось!
   — И что теперь?
   — А уйдешь жить на скит, я его в тот же день раздену!
   — Сволота, — ругнулся Колька. — Прости Господи!
   Через два дня во время утренней трапезы отец Михаил сообщил всему братству и вольнонаемным, что отец Филагрий уходит жить на дальний скит.
   — Помолимся же за него!