— …у него носки с олешками были… Вязаные… Такие мне мать когда-то… Прости…
   Наконец хозяину квартиры удалось вырваться из дедовых объятий, он сделал шаг назад и обратил за помощью взгляд к жене. Женщина пожала плечами, а тем временем дед вытащил из-за себя футляр с аккордеоном и слегка подтолкнул его к ногам немецкой семьи.
   — Ваш это, фамильный… Батьки вашего!
   Немец был совсем в расстроенных чувствах и по старости сам чуть было не прослезился.
   — Берите инструментик! — умолял дед. — У меня внук, Колька, все на нем может сыграть!
   Женщина наклонилась, взяла деда за локти и потащила вверх, помогая старику подняться.
   А он ей руки стал целовать, приговаривая: «Фрау добрая, фрау все понимает!»
   А немец хоть и держал глаза на мокром месте, вместе с тем и горд был. Это он придумал подать старику пятьсот марок, за все смертные грехи, им совершенные. Таким образом он ожидал психологического перевертыша, который сейчас и наблюдал.
   Пробил человечье в русском старике.
   Немец заговорил что-то непонятное для деда, наверное успокаивал; тому уже жена помогла перебраться на мягкий диван, и совершенно обессиленный старик просто сидел, что-то бубня под нос, и хозяина не слушал вовсе.
   А потом он попил горячего и сладкого какао, и вот из-за этого какао понял, что совсем старый стал. Лишь глубоким старикам дают горячее какао, думал он. В домах для престарелых…
   Он поднялся с дивана, еще раз сказал по-русски «простите», а по-немецки «ауфидерзейн», и, покачиваясь, вышел на улицу.
   — На Родину! — сказал.
   На прощание он лишь коротко взглянул на футляр с аккордеоном и медленно пошел под горку.
   Неожиданно в доме немцев опять раздались крики, дед оглянулся и увидел фрау, которая, стоя на крыльце, держала раскрытый футляр, откуда вываливались: запасный комплект дедовского нижнего белья, испорченные подтяжки и два кирпича белого цвета.
   — Не я это! — зашептал дед, стараясь идти быстрее. — Видит Бог, не я!
   Он шел, вжав плечи в шею, поглаживая рукой ордена Славы.
   «Ах, — догадался дед. — Азербайджанец это все подстроил! Украл носатый аккордеон!»
   Плакать сил не было.
   Он шел вдоль Берлинской стены и думал, что теперь на инструменте играть будут азербайджанские дети. Или на части аккордеон разберут, в носы перламутр вставят… Ах, как нехорошо с немцем получилось!.. А Кольке теперь музицировать не на чем станет! Ничего, в рабочие пойдет, когда вырастет!..
   Дошел до КПП и вдруг, глядя на колючую проволоку, слушая лай овчарок, понял, что до Родины всего тридцать шагов.
   Там же ГДР, обрадовался, глядя на ту сторону. Союзники наши, Варшавские! Они-то в беде не оставят!
   И вдруг дед, сам от себя не ожидая, прихрамывая, побежал через пограничную полосу.
   — Хальт! — закричали ему вслед.
   А он, словно спортсмен на последней своей дистанции, не ногами бежал, а душой, словно по воздуху летел или в воздух взмывал…
   Теперь и с другой стороны, родной, кричали такое же «хальт», и овчарки срывались с поводков…
   — Это я! — кричал навстречу. — Свой я!..
   А потом его грудь прошила короткая автоматная очередь. Состояла она из трех выстрелов, и каждая из выпущенных пуль попала в свой орден Славы — прожгла аккуратную дыру.
   «Свои стреляют! — было последней мыслью старика. — Солдата убили…»
   Он подпрыгнул вверх и, уже умерев, падал на землю кучей костей и плоти, посреди которой, трепыхаясь, умирало сердце солдата.
   Через месяц власти ГДР разобрались в ситуации, составили психиатрический отчет и отослали деда вместе с бумажкой в цинковом гробу на Родину.
   Его похоронили на загородном кладбище под деревней Дедово. Бабка не плакала, стояла над могилой маленькая и серенькая. А пожилые десантники водку пили…
   Таким образом Колька Писарев одновременно лишился и деда, и аккордеона.
   А потом пацану придавило дверью в лифте палец, так что пришлось ампутировать фалангу.
   Нет аккордеона, нет пальца, нет и музыканта… И деда нет…

2

   Роджер Костаки затормозил возле Барбикан Центр, привязал цепью заднее колесо мотороллера к железной трубе, снял с багажника кожаный саквояж, чихнул от неожиданного луча солнца и вошел внутрь.
   Времени до начала концерта еще было предостаточно, и Роджер спустился на нижний уровень Центра, где располагались кафе быстрого питания.
   Он выбрал молодой картофель со сметанно-чесночной подливкой, попросил положить в тарелку небольшой кусочек сальмона, выцедил из кофейной машины двойной эспрессо, расплатился и вышел с подносом на летнюю террасу.
   Поел он без особого аппетита, так как голову его занимали важные мысли.
   Еще позавчера он купил в букинистическом магазине книгу, о которой мечтал несколько лет и которую даже не раскрыл по причине абсолютной занятости.
   Бесконечное количество репетиций не позволяло ему как следует пообщаться с фолиантом, хотя, конечно, были ночи, но он вчера книгу не трогал, так как считал полным неуважением открыть ее коротко…
   Роджер глотал кусочки сальмона и думал о Мише, который в принципе мог освободить его от части репетиций, так как прекрасно знал «класс» мистера Костаки. Тем более что частенько репетировались места, где и вовсе треугольник не задействован.
   Роджер не любил людей такого типа, как Миша. Он и великий виолончелист, он и дирижер Лондонского симфонического, владеет землей и недвижимостью на многие миллионы! Слишком многолик и многоталантлив этот русский старик, мягкий на публике и предельно жесткий в коллективе.
   Есть в многоликости что-то опасное!
   Роджер чувствовал, что и Миша относится к нему тоже, мягко говоря, недружелюбно, никогда не подает мистеру Костаки руки для пожатия, просто кивает ему при встрече.
   Ударник Бен высказывал Роджеру свое мнение на сей счет, мол, что это вовсе не из-за нелюбви Миша не ручкается с Костаки.
   — Просто у тебя руки, парень, влажные, — резал правду-матку. — Знаешь, как это неприятно, когда за мокрую руку хватаешься! Приходится потом идти и мыть свою руку!..
   — Ты моешь после меня руки? — ошеломленно интересовался Роджер.
   — Я — нет, — честно отвечал ударник. — Я не брезгливый! Но я считаю, что мистер Миша имеет полное право не подавать тебе руки. Это тоже самое, что за мокрую рыбу хвататься… У тебя — дистония, и я бы посоветовал тебе сходить к доктору…
   У Роджера ладони были влажными с самого раннего детства, и врачи не находили в его организме никаких отклонений, объясняя, что такова его личностная особенность.
   По молодости Роджер комплексовал, носил с собой гигиенические салфетки, но было чрезвычайно глупо перед очередным рукопожатием протирать ладони от пота, и от салфеток пришлось отказаться. Он просто незаметно вытирал руку о брюки, а поскольку они были единственными, то вскоре штанины стали лосниться и превратились в почти зеркальную поверхность, в которой, казалось, можно было увидеть отражение.
   Конечно, такая картина девушкам не нравилась, но со временем и Роджер перестал обращать внимание на противоположный пол, считая женщин вместилищем всех мыслимых и немыслимых пороков. Впрочем, он не принадлежал и к сексуальным меньшинствам, просто был асексуален, заторможен в проявлении либидо, которое выходило лишь обильными прыщами на лице и шее, также проявлялось в излишнем весе и еще некоторых особенных вещах…
   Роджер слушал ударника, но был уверен, что дирижер Миша не подает ему руки не только из-за потливых ладоней, что существует какая-то другая причина или причины, по которым виолончелист манкирует общением с членом своего коллектива.
   За время своего дирижерства в Лондонском симфоническом ни на одной репетиции Миша не сделал Роджеру ни единого замечания, не отпустил, что еще более удивляло, даже мелкой похвалы.
   Сначала это явление беспокоило мистера Костаки, но потом он, выдающийся мастер игры на треугольнике, отнес все вышеперечисленное к неприятию таланта талантом. Таланты, как разнополярные магниты, отталкивают друг друга, но также и необходимы для союза в сложных приборах. Вот так и Роджер был необходим Мише, а какое замечание можно сделать выдающемуся мастеру?!
   Мистер Костаки доел сальмон, подобрал сметанно-чесночный соус хлебом и запил ужин большим эспрессо.
   Сегодня должны были играть Прокофьева, «Ромео и Джульетту». При этом какой-то малоизвестный литовский балет обещался стать иллюстрацией музыки.
   Роджер посмотрел на часы. До начала оставалось девяносто минут, и он просто сидел на веранде, наслаждаясь прохладным ветерком с кондитерским запахом. Костаки слегка фантазировал, как вернется после концерта домой, запрется в своем флигеле, раскроет книгу и предастся чтению на всю ночь. Благо в ближайшие три дня ни концертов, ни репетиций не предвидится и можно нарушать режим сколь угодно.
   Мистер Костаки был сыт, и настроение у него было хорошим. Он вертел головой, рассматривая будущих зрителей, разгадывая в них иностранцев и местных.
   Глядя на переполненное кафе, Роджер подмечал, что люди, посещающие классические концерты, до этого всегда плотно набивают желудки. Вероятно, это связано с желанием добиться благостного состояния между дремотой и бодрствованием, при котором не нужно нервно напрягаться. Тогда музыка сама заползает в уши и переваривается вместе с пищей, без особой при этом затраты мозгов.
   А у некоторых во время концерта животы пучит. Ухо Роджера частенько подмечало сей факт. Тогда он незаметно отыскивал глазами виновника желудочных звуков и в тихих местах наблюдал, как тот мучается своим вмешательством в музыкальную ткань желудочной фальшью.
   Музыканты же, наоборот, играют почти голодные, дабы мозговое восприятие было более тонким, а уж после концерта и они едят много и вкусно…
   Миша любит поесть, при этом много разговаривает, и частички пищи летят в разные стороны. Он часто отрыгивает воздух, пряча губы за нежную кисть руки.
   Роджер утер салфеткой со лба пот и посмотрел на левую ладонь. Она была почти так же влажна, как и лоб. Крошечные капельки поблескивали в папиллярных линиях. Почти механически мистер Костаки отер руку о брюки.
* * *
   Поначалу все свои претензии по поводу потливости и прыщавости Роджер выражал матери. Больше ему обвинять было некого, так как отец — мистер Костаки, грек по национальности — лишь участвовал в зачатии Роджера и рождения сына не застал. Будучи моряком греческого флота, он после полового контакта незамедлительно отбыл на родину.
   — Прощай, моя голубка! — крикнул мистер Костаки матери, когда отдали швартовы. — Твой голубь улетает навсегда!
   Надо отметить, что в старшем мистере Костаки, в его внутренностях, содержалось неплохое чувство юмора и некая доля романтизма.
   Мать Роджера Лизбет уже не надеялась потерять девственность естественным путем, когда появился на горизонте этот рыжий грек.
   Он подсел к ней в баре и выпалил в белое мягкое ухо:
   — Люблю дурнушек!
   Лизбет вяло подняла на моряка глаза и, даже не улыбнувшись, опустила их к своему бокалу с пивом.
   А грек продолжал шептать ей в мозг, что дурнушки — самые прекрасные женщины на свете!..
   — Вы не замечали, что красивых девиц вокруг куда больше, нежели дурнушек! А все почему? Потому что красота вещь сама по себе не функциональная. Красота почти всегда холодна и применения не имеет. Пожалуй, кроме прикладного… Все красавицы похожи друг на друга, тогда как некрасота всегда особенна, ни с чем не сравнима и таит в себе столько внутренних сокровищ!..
   Лизбет еще раз посмотрела на рыжего грека, отметив его малый рост, голубые глаза, в которых столько было всего намешано.
   — Я — дурнушка? — спросила Лизбет.
   — Безусловно, — честно ответил моряк.
   — Вы думаете, что во мне сокрыто много сокровищ?
   — Я никогда не ошибался!
   Грек положил свою сухую ладонь на полную белую руку Лизбет, вплотную приблизил свои губы к уху англичанки и лизнул ее мочку.
   — Оставьте, — отстранилась Лизбет.
   — Время жизни скоротечно! — предупредил моряк-философ. — Все ваши нереализованные желания могут погаснуть в вашей душе, так и не реализовавшись! Вы находитесь на самом пике своего душевного раскрытия, сами того не понимая. Вы чувствуете свой живот, свою грудь, как не чувствует ни одна красавица, чьими прелестями пользуются слишком часто. Вы же, ваше тело и душа, предназначены для штучных вулканических извержений…
   — Вы хотите меня? — прямо спросила Лизбет.
   — Очень, — прямо ответил грек.
   — Но учтите, — предупредила девушка, — я — девственница и никакими там фокусами не владею!
   — Любовь — не фокус! — слегка обиженно произнес моряк.
   Возбуждение охватило его до кривых ног, но, будучи опытным ловеласом, грек его не выказывал.
   — Уверены?
   — Да.
   — Поедемте ко мне, — предложила Лизбет. — Я живу в центре!
   «Как бы не увлечься и не опоздать на корабль», — забеспокоился моряк.
   — Не волнуйтесь, — словно прочитала мысли грека Лизбет. — Ваш корабль стоит на седьмом причале?
   — Да, — подтвердил рыжий.
   — Причал принадлежит мне, и доки на нем тоже. Я знаю, что вы должны уходить на рассвете, но наши докеры не успеют разгрузить корабль.
   Лизбет подняла полную белую руку и помахала ей, призывая такси.
   В автомобиле мистер Костаки попытался приласкать внутреннюю часть бедра англичанки, но попытка сия была мягко пресечена.
   — Имейте терпение, — опять же с вялостью в голосе произнесла женщина, и рыжий грек на секунду усомнился в правильности своего выбора.
   На миг ему показалось, что придется лечь на ледяную глыбу. Но он в мгновение взял себя в руки, уверенный, что его умения растопят любой айсберг. Ляжет спать на айсберг, а проснется на раскаленном пляже.
   — Вы красавец? — спросила тихим грудным голосом Лизбет.
   — Что? — не понял грек.
   — Я — дурнушка, а вы полагаете себя красавцем?
   — Что вы! — захихикал мистер Костаки. — Я все про себя знаю. У меня кривые ноги и маленький рост!
   — Значит, — сделала вывод Лизбет, — совокупляться будут два физически пренеприятных субъекта. Представляете эту картину со стороны?
   Рыжего грека было трудно сбить с толку, хотя эта полная англичанка с недожаренным блином вместо лица чуточку его пугала. Но чем больше страхов, по опыту знал кривоногий, тем более наслаждений предвидится. Вслух же он выразил, что красота бывает внутренняя, а также некоторые части человеческого тела красивы своим предназначением.
   — О-о! — покачал головой мистер Костаки, когда автомобиль остановился у подъезда дома Лизбет.
   То ли от вида роскошного дома он сказал это «о-о», то ли от уверенности, что англичанку ожидает нечто, о чем она и мечтать всю жизнь не смела.
   — Это ваш дом? — шепотом поинтересовался мистер Костаки.
   — Можете говорить в голос, — разрешила Лизбет, включив в хрустальной люстре свет. — Я живу одна.
   — А ваши родители? — без интереса осведомился грек, обрадованный такому свободному и прекрасному миру. — Сестрички, братишки?
   — Они утонули вместе с «Титаником», — буднично сообщила Лизбет и принялась стаскивать тесную кофточку.
   Кривые ноги грека на мгновение выпрямились, а потом голубые глаза ослепила белизна большого женского тела.
   Лизбет сама подошла к нему и обняла крепко, так, как и мечтала долгие годы — за талию, пропустив руки в штаны к щуплым цыплячьим ягодицам. Она ощутила прикоснувшуюся твердость где-то в области коленей, нервически вздохнула и застонала.
   Греку словно мозги отшибло. Он было попытался взять предмет страсти на руки, но вес был практически неподъемен, а оттого ему удалось поднять только левую ногу Лизбет.
   Она опять застонала, подломила правую ногу сама, и они упали на пушистый ковер.
   Грек освобождал ее от одежд торопливо, так что иногда трещали швы. Было в нем столько нетерпения, будто это не мужчина был вовсе, а неопытный юноша.
   Треснули чулки, содранные с пояса варварски. Лизбет на мгновение открыла глаза и увидела человечка из порнографических комиксов, которые иногда просматривала.
   На картинках частенько изображались лысоватые мужички с кривыми ногами, между которыми было устроено такое!.. От «такого» Лизбет зажмурила глаза, отвела обнаженную ногу в сторону и закричала так, как будто ее четвертовали. В этом крике было столько животной сладости, столь могуч был зов, сдерживаемый с четырнадцати лет восторг, что громыхнули разбуженные небеса, полыхнуло по округе молнией и разразилась гроза, не виданная даже в самых туманных областях Британских островов.
   Как же не ошибся голубоглазый грек! Он сравнивал себя с источником энергии, а ее белое тело с огромным прожектором, который вспыхнул, зная, что суждено ему гореть один раз, а потому пылал не положенными ему пятьюстами свечами, а всей сотней тысяч грозил взорваться.
   — А-а-а! — уносился во Вселенную могучий крик.
   — А-а-а! — куда слабее вторил грек.
   Она была и волчицей, на которой скакал фантастический всадник, и медведицей, ласкающей своего детеныша, была истовой матерью, желающей возвратить свое дитя обратно во чрево, и покорной рабыней, исполняющей любую прихоть хозяина…
   Невероятное соитие двух несовершенств продолжалось восемь часов и показалось столь коротким, что, когда Лизбет прошептала греку о том, что скоро уходит его корабль, кривоногий обольститель, артист наук любовных, чуть было не заплакал, как ребенок, у которого отобрали миску с клубникой, когда он только распробовал первую ягоду.
   — Прощай, моя голубка! — ронял в море слезы грек. — Твой голубь улетает навсегда!
   Она помахала ему вслед платочком и решила назвать свою любовь мистером Костаки. Ведь голубоглазый герой комиксов так и не открыл своего имени.
   Позже, когда рыжий грек рассказывал в кубрике об английской дурнушке, в коей талантов более, чем во всех записных фотомоделях, и о том, сколь она несчастна, богатая и одинокая, даже родители у нее с братьями и сестрами утонули вместе с известным «Титаником». Так она в память обо всех в такой победный салют оборотилась! Во славу погибших!..
   В кубрике выразили недоумение по поводу «Титаника», который затонул лет шестьдесят назад или около того.
   — Твоей дурнушке лет семьдесят, должно быть? — осклабился помощник механика, и все загоготали.
   Кривоногий грек не обиделся и стал гоготать вместе со всеми, понимая, как провела его англичанка. Он решил забыть о ней навсегда, но еще долгие годы, заходя в разные порты, подсознательно выискивал свою дурнушку, похожую на английскую голубку…
   А она, потерявшая невинность и приобретшая взамен человеческий плод, растущий во чреве, была спокойна и о греке не вспоминала. Он ей был не нужен. Всю страсть она израсходовала, осталась лишь любовь, которая востребовалась при рождении сына Роджера.
   — Я — родильная машина! — говорила рожая Лизбет.
   Акушерки предлагали женщине подышать кислородом, смешанным с обезболивающим газом, но она отказывалась, отталкивала руки, повторяя:
   — Я — родильная машина! Я создана для того, чтобы рожать. Во мне все устроено для вынашивания и рождения детей.
   Ее предупреждали, что первые роды тяжелы и продолжительны, что все же не надо мучить так свой организм и ребенка, следует согласиться на анестезию.
   Лизбет была непреклонна, отговаривалась, что хочет прочувствовать эту самую важную для женщины миссию!.. Какая уж тут анестезия!
   Родила она под утро, угостила дитя молозивом и уснула в родильном кресле. Акушерки, обмывая ребенка и оформляя младенцу пупок, были единодушны — такого некрасивого ребенка они еще не видели.
   Врач тоже был удивлен и говорил, что у него ощущение, как будто хромосомка сначала развалилась надвое, а потом вновь соединилась, спасая младенца от болезни Дауна.
   — Мальчик совершенно нормальный! — говорил персоналу доктор. — Но следы борьбы природы за его нормальность видны на лице!.. Да и мамаша не красавица вовсе, — шептал он миленькой сестре в ушко чуть позже.
   — У нее нет никаких родственников!
   — А деньги оплатить роды?
   — Она богата. Недавно продала причал и доки… В ее жизни произошло большое несчастье, она потеряла всех близких родственников.
   — Каким образом? — поинтересовался доктор, впрочем не имея ни малейшего интереса к этому. Он очень хотел спать, особенно в одной кровати вместе с этой милой сестричкой.
   — У них была чудесная яхта, сделанная, говорят, по чертежам отца. Он же и назвал ее «Титаником», вероятно думая, что двух катастроф под одним именем не случится. Человек предполагает, а Бог располагает… Яхта затонула близ Франции, возле каких-то островов.
   Ладонь доктора крепко держала талию миленькой сестры.
   — Что же наша героиня? — выказал врач интерес. — С няньками на берегу сидела?
   — Она была на яхте, когда случилась катастрофа. Тридцать два часа двенадцатилетняя девочка продержалась на воде, пока ее не спасли. Разве вы не слышали об этой истории?
   — Нет, — помотал головой доктор. В его голосе теперь присутствовал искренний интерес, и он решил еще раз проведать роженицу. Завтра…
   — Даже Ее Величество приняла участие в судьбе героической девочки. Она тогда сама стала опекуншей сироты и сохранила состояние семьи до совершеннолетия опекаемой нетронутым, даже приумноженным.
   — Значит, она совсем одинока? — удивился доктор. Его рука более не сжимала талии медсестры, он совсем устал, а накрапывающий за окнами дождь очень портил настроение.
   Медсестра была рада, что приставания начальства прекратились, так как дома ее ждал превосходный молодой человек, собирающийся жениться на ней.
   — Кстати, — заметила девушка, — она не замужем. Отец неизвестен…
   — Почему кстати?
   Девушка на секунду пришла в замешательство, а потом сообщила, что дежурство кончилось и она спешит домой к больной матери.
   — Да-да! — развел врач руками. — Не смею задерживать…
   Неизвестно почему, но он сам зашел в послеродовую палату и долго всматривался в лицо спящей мамаши.
   Физиономия женщины была крайне неприятна, со склеенными волосами, обрамляющими бесформенное, белое, как тесто, лицо. Рядом в кроватке спал младенец, похожий мордочкой на гнилой грецкий орех.
   Доктор стоял и смотрел.
   Он не понимал, почему не может оторвать взгляда от этой новоявленной семьи.
   Вероятно, думал он, мы с большим интересом идем в кунсткамеру, нежели в галерею к Рубенсу!.. Нас привлекают автокатастрофы, а не полет бабочек, мы смотрим в новостях не те сюжеты, где рассказывается о помощи немощным старикам, нам волнуют кровь кадры с убиенными молодыми людьми, которым еще бы жить и жить… Еще он подумал, что чрезмерно высокопарен и что сюжеты о немощных стариках его тоже не волнуют, нисколько.
   Через час он уже спал, и снилось ему огромное дерево с грецкими орехами…
   На следующий день Лизбет отправилась с новорожденным домой.
   С неделю она никак не могла придумать сыну имя, а потом увидела по телевизору бит-группу, в которой солистом был молодой симпатичный парень по имени Роджер. Он так здорово играл на гитаре и пел фальцетом…
   Кормя грудью младенца, Лиз невзначай подумала, что все-таки красота куда лучше, чем некрасота, а потому нарекла мальчишку именем гитариста.
   — Роджер, — произнесла она с любовью и нажала на грудь покрепче.
   Дитя глотнуло. Жирная кефирная масса хлынула не в то горло, и новоявленный Роджер стал задыхаться. Скукоженное личико посинело, ручки задергались, и младенец собрался было уже перебраться на небеса, где его, невинного, ожидал Архангел Гавриил, дабы препроводить дитя в рай.
   Вероятно, Лизбет была другого настроения. Не желая расставаться с предметом, на который собиралась расходовать свои огромные запасы любви, мамаша безо всякой истерики взяла задыхающееся чадо за ножки и потрясла им, словно курицей, чтобы оживить.
   Скорее всего, Роджер тоже не желал пугать своей синюшностью небеса, а потому из его легких протекло на пол убийственное молоко. Младенец отрыгнул и задышал, сначала с клекотом в груди, а потом физиологически нормально.
   — Роджер — безобразник! — произнесла Лизбет, когда все успокоилось и ребенок вновь ухватился жесткими деснами за материнский сосок…
* * *
   Мистер Костаки решил съесть еще и десерт. Он выбрал яблочный штрудель и какао — запивать.
   «Всякое правило подтверждается исключениями», — думал Костаки, глотая почти не прожеванные куски пирога. Можно и на сытый желудок поиграть. Тем более внимание публики будет сосредоточено не на оркестре, а на этих неизвестных литовцах.
   «Почему нельзя просто сыграть Прокофьева, безо всякого балета», — размышлял Роджер. А все потому, что Миша пытается удивить публику изысками, тогда как, наоборот, простоту являть надо. А где простота — там гениальность, а где гениальность — там нет Миши!
   Костаки понравился сделанный им вывод, и он, густо отпив из чашки какао с пенками, откинулся на спинку стула…
   Не прост Миша! Не прост!..
   * * *
   Роджер почти с младенчества осознал, что мать его некрасива и что он сам не милое дитя с обложки журнала «Child». Собственная внешность мальчика по первым годам мало интересовала, он лишь злился, когда, играя со сверстниками, слышал такое:
   — А моя мама самая красивая…
   — Нет, моя! — вступал в спор какой-нибудь ребенок.
   — Моя! — утверждал третий.
   — Моя мама — уродина! — говорил Роджер. — Она неуклюжая и часто разбивает на кухне чашки!