* * *
   Роджер Костаки сидел в своем доме и плакал. Плакал от счастья, так как перед ним лежала подлинная нотная рукопись Шостаковича.
   Он осторожно открыл ее, достал из чехла Жирнушку и начал играть. Так упоительно он никогда не играл. Все его сознание перебралось в нотную тетрадь, Костаки стал частью этих нот и бил Жирнушкой по треугольнику. Потом он вскинул указательный палец ко рту, дабы послюнявить и перевернуть страницу к тридцать девятой цифре, а когда истертая бумага легла направо, губы Роджера привычно прошептали: «Стаккато…» Он чуть было не умер, когда увидел значок «легато»!.. Жирнушка выскочила из пальцев, упала с дребезгом на пол, а сам Костаки вдруг вскочил со стула, бросился к окну, растворил его в зиму и закричал в небо:
   — Шостакович!.. Шостакович!..
   Он орал на весь Лондон.
   — Шостако-о-о-вич!
   Орал, пока глотка не села. Затем вернулся к пюпитру и плюхнулся на стул.
   — Мама… — просипел он.
   Атмосфера в комнате задрожала, перекорежилась, запахло чем-то гадким, Роджер вскрикнул и превратился в значок «стаккато»…
* * *
   Миша вернулся с репетиции домой и рассказал Варваре новость:
   — Представляешь, Вавочка! Оказывается, этот Костаки был прав. Кто-то неправильно переписал ноты Шостаковича. А потом их растиражировали! На самом деле там стаккато.
   — Да что ты! — отозвалась Вавочка без особого интереса, вдевая в уши бриллиантовые серьги. Она не знала, кто такой Костаки и где должно было находиться это стаккато.
   — У него в доме рукопись нашли. Не понимаю, почему он раньше мне ее не показал. Гордец, наверное!..
* * *
   Митрополит Ладожский и Санкт-Петербургский обнялся с отцом Василием, расцеловался со своим протеже троекратно и вышел из храма Гроба Господня.
   Старик с властным лицом сел в представительский автомобиль, который неспешно покатил по Иерусалиму. Его Высокопреосвященство хотел было подремать до аэропорта, но его взгляд остановился на человеке с лицом дауна, который держал за руль велосипед. Автомобиль притормозил.
   Митрополит открыл окно и спросил:
   — Ты кто?
   — В Выборг поеду! — ответил Вадик. — За красной водой!..
   Владыка вытащил из платья телефон и набрал номер.
   — Слушай, отец Михаил, — начал Его Высокопреосвященство, — помнится, еще при Иеремии был у вас в монастыре блаженный…
   — Исчез позапрошлой зимой, — ответил настоятель. — Наверное, в полынью провалился…
   — Что это за вода такая, красная?
   — Да газировка обычная. А что?
   — Да ничего… — ответил митрополит и нажал на трубке отбой. Затем он сунул под язык таблетку валидола, чтобы успокоить сердце, открыл дверь и вышел на жаркий асфальт. — Ну что, сынок, поедем?
   — В Выборг!
   — В Выборг, — согласился Его Высокопреосвященство, усаживая блаженного рядом с собою. — Домой едем, сынок! На Родину!..
   AN id=title>
   1
   Когда он понял, что в мерное течение молитвы стали вмешиваться посторонния мыслетворения с ошметками мирского, когда по утрам, днями, даже по ночам, произнося «Господи, иже еси на небеси…», в сие простое пропускал материальное, и так день за днем происходило всю холодную зиму, отец Филагрий наконец уразумел, что Господь отказал ему в простоте общения. Это открытие ударило ему в самую душу, под корешки. Монах оплакал сие по-дождливому, утер угреватый от постоянного ненастья нос, набрался наглой смелости и попросил у Всевышнего любви…
   — Дай, Боже, любви мне! — попросил. — Любви!..
* * *
   Его постриг отец Михаил, настоятель Коловецкого монастыря, вновь назначенный взамен иеромонаха Иеремии.
   Сорокалетний мужичина с лукавыми глазами и шевелюрой а ля чернобурка, что в миру называется благородной платиновой сединой, отрезал смоляную прядь и рек:
   — Даст Бог, хорошим монахом случишься! — понадеялся отец Михаил. — Быть тебе отныне, от осени, Филагрием!
   «А не мелирует ли волосья начальник»? — подумал тогда новый монах о настоятеле, но мысль сия была тотчас отогнана как вопиюще крамольная. Он поднялся с колен, облобызал руку преподобному, ткнулся оному в плечо и со всей братией отправился в трапезную, где под слушанье «Жития Святых» пожрал миску вареных рожков с запахом жареного лука и запил блюдо чаем из ладожской воды… На пострижение ничего особенного не стряпали…
   В третью свою ночь в монашеском чине он слегка грустил, чуть жалел себя и мерз отчаянно, так как келья была не топлена по причине занятого на процедуры времени.
   «Был я Николаем Писаревым, — думал тогда, засыпая, постриженный, — а сейчас Филагрий». Фи-лаг-ри-ем… Огромная луна, зависшая над озером, покрывала тонкое одеяло холодным светом, проливаясь в малюсенькую форточку, куда взамен утекало дыхание вновь испеченного монаха.
   Горячая слеза помочила наволочку и заодно перо петуха Мокия, подохшего от склевывания хозяйственного мыла по недосмотру отца Гедеона, ответственного за разведение живности на подворье. Но о том пере Николай Писарев не ведал и слезы не чувствовал…
   А ощущал в душе что-то странное… И не благостно было в ней вовсе, совсем наоборот, сомнения какие-то туманные сжимали сердце, крутило нутро, будто при морской качке, и казалось, что утеряно нечто безвозвратно.
   Расшифровать маету монах не был одарен, а от того еще одна слеза закатилась в уголок плотно сжатых губ. Николай помыкался немного и в двенадцатом часу заснул. Спал тяжело и поверхностно. О сновидениях в ту ночь никому не рассказывал, но помнил истошный петушиный крик и птичий язычок, вибрирующий в клюве жалом. Это последнее видение разбудило его утром…
   Филагрий был взрослым мужиком, к тридцати, с редковатой бородой и отсидевшим в колонии строгого режима девять лет.
   По этой причине прошлый настоятель не стриг его, сообщая при братии козлиным голосом, что ни в коем случае не верит в раскаяние разбойника!
   — Каешься? — вопрошал на исповеди.
   — Каюсь, — отвечал послушник искренне.
   — Врешь!
   И не читал разрешительной молитвы.
   Когда же случалось, луч настоятельского фонарика выхватывал после Всенощной физиономию послушника Писарева на монастырской дорожке, иеромонах Иеремия в ужасе крестился, ломая о двадцатисантиметровый крест холеные ногти. Николай же покорно улыбался и кланялся во мраке в пояс.
   Надо заметить, что в братии судимых было немало, также имелись и бывшие наркоманы, скрутившие замки не одной питерской аптеки, а потому неверие отца Иеремии в раскаяние послушника Николая мало кого волновало. Общались с ним как с равным. Вино, когда было, наливали не скупясь и втайне ждали всем обществом, когда настоятель Иеремия покинет обитель.
   Отец Василий, храмовый истопник, частенько слышал сквозь дымовой проход, как Иеремия ведет толковище со спонсорами, прилетающими на остров вертолетом и желающими внести лепту в восстановление святых мест.
   — Мы вам, о-отец Иеремия-а, — с гордостью оповещал глава делегации, — мы вам вытелили твенадцать тысяч толларов…
   — Спаси Господь вас, — почти пел от счастья иеромонах, и небольшие глаза его увлажнялись обильно и масленно, как будто из лампады пролили на них. — Есть еще русские люди с любвеобильной душой, готовые пожертвовать на благо Господнего храма!
   Обычно делегации состояли целиком из финнов, а потому приезжих всегда немножко обескураживало «про русских людей», но это не оговаривали, просто добавляли:
   — Вам, отец Иермия-а, следует написать письмо-о в фонт, и мы в нетелю перешлем на счет потворья толлары.
   Лицо настоятеля от таких слов становилось недобрым, меняло румянец на бледность, словно молоко скисало, а елей застывал в глазах солидолом.
   — Шесть тысяч возьму, не надо двенадцати, — шептал, будто терял силы, Иеремия. — Но только наличными…
   Далее он велико грустно ведал чухонцам о чудовищной бюрократии как в миру, так и в православной церкви. Сетовал на то, что пока деньги со счета удастся взять, да еще налоги с них уплатить, то вся братия в полном составе вымрет от голода и холода и финнам некуда приезжать станет. А летом так на острове Коловце хорошо! И рыбалка отменная, и пляжи песчаные…
   — А не получится купить новый генератор, — добавлял настоятель. — А без генератора не будет в гостиничке света, а потому туристов пускать не станем!..
   И возносил взгляд к прокопченному потолку, давая возможность спонсорам получше рассмотреть огромный крест, почти четырехкилограммовый, лежащий на солидном животе гирей. Вот, мол, как Господу служу!.. Тяжестями себя мучаю…
   Финны дня два мялись, думая, как проделать испрашиваемое в правовой стране, как в Чухне обналичиться, но потом вариант находился, и Иеремия почасту под свечечку пересчитывал американские купюры, хранящиеся в огромном чугунном сейфе с распятием на двери…
   И дверь под полцентнера приходится открывать… «Может быть, вериги надеть пудовые?» — задумывался настоятель, но сам себе отвечал словами Серафима Саровского, что вериги наши в… в этом… В чем именно, Иеремия запамятовал, но не в таскании тяжестей, в этом он был уверен…
   Такие «толларовые» подношения делались не часто, но и не редко. От сего, впрочем, новый генератор так все и не приплывал на остров, гостиничка не топилась и туризм в святых местах не процветал.
   Финны деньги давали, но, видя такой расклад с туризмом, отказывались передать имеющуюся у них чудотворную Коловецкую икону монастырю.
   Братия жила скудно, со сведенными от голода брюхами, но терпела, пока однажды иеромонах Василий после очередной шпионской акции не сообщил избранным о новой пачке «толларов» и об идее писать митрополиту Санкт-Петербургскому и Ладожскому о воровстве сем небывалом. Сначала боялись, но потом, отважившись, как запорожские казаки, составили бумагу и через вольнонаемную хлебопеку тетю Машу отправили челобитную на Большую землю. В ней говорилось: «Мы, нижеподписавшиеся, сообщаем Вашему Высокопреосвященству о бесчинствах, творящихся на святом острове Коловце. Иеромонах Иеремия, настоятель Коловецкого монастыря, — вор. Ворует все! Даже рожки мучные третьего сорта…» Далее шли подписи… И первым стояло имя иеромонаха Василия.
   Надо заметить, что иеромонах Василий считался самым дерзким из монахов и заверял братию в моменты ее слабостей душевных, что в случае чего возьмет сию идею о челобитной на себя.
   — Эка гадость! — сплевывал в ожидании Владыки монах и крестился.
   До монашества иеромонах Василий был батюшкой и имел под Санкт-Петербургом крохотный приход. Также у него имелась розовощекая матушка Руфь и пять дочерей.
   Батюшка гонял в свободное время на «жигулях» в Питер, то усердно отыскивая средства для восстановления иконостаса, то с идеей о воскресной школе, то просто в Эрмитаж зайти, на импрессионистов посмотреть. Гонял Василий, надо заметить, как умалишенный, но руль в руках держать был мастер, а потому ни разу за двенадцатилетнюю жизнь жигуленка в аварии не попадал, даже бампера не царапал.
   За лихачество его почти ежедневно останавливали сотрудники ГАИ, но, разглядев бородатого человека в рясе, непременно отпускали, почему-то при этом краснея.
   Но и на старуху, как говорится…
   Как-то раз его притормозил на Литейном широкомордый старшина в огромных крагах и радостно улыбнулся.
   — Нарушаем! — констатировал милиционер с удовольствием. — Девяносто семь километров едем, а здесь какой знак? — И не дожидаясь ответа: — А здесь знак — пятьдесят!..
   Василий терпеливо молчал, ожидая, что старшина, наконец, рассмотрит рясу и отпустит его с Богом. Но не тут-то было. Мент был ушлый и хорошо знал, что у попов деньги водятся.
   — На сорок семь километров превышение! Это же ого-го-го! — И осклабился: — Штраф будем платить! В сберкассе! А сейчас там обед! Закрыта сберкасса!.. До четырех… А сейчас пятнадцать ноль две!..
   — Мил человек, — попросил Василий. — Отпусти ты меня! — и вылез из автомобиля, расправляя бороду и крест поглаживая.
   — Никак не могу, — игнорировал крест постовой.
   — Так нет денег у меня, — объяснял Василий.
   — Так нарушать не надо!
   Батюшка полез в карман брюк, задрав при этом подрясник, выудил помятый паспорт, нервно полистал его и протянул книжицу к самому мясистому носу старшины, из которого, будто из репейника, торчали жесткие волоски.
   — На, смотри!
   — Чего тут? — скосил глаза старшина.
   — А то, — повышал голос Василий. — А то! Пятеро детей у меня, а ты поборами занимаешься!
   — Я закон оберегаю, — зло проговорил мент, не обратив внимания и на детей. — Я не себе! — вдруг разозлился окончательно. — А ну, давай права, буду автомобиль отлучать на штрафную стоянку!
   Он отвернулся, а Василий полез за деньгами, договариваться так.
   Уже нащупал сторублевку, как неожиданно для самого себя сказал:
   — Вот потихоньку доберусь до храма и отпою тебя!..
   — Чего? — не понял старшина.
   — Вечером и отпою, царствие тебе небесное, — и протянул купюру: — На-ка сторублевочку…
   Гаишник вдруг сделался маленьким от услышанного ужаса, как-то скукожился осенним листом и заговорил фальцетом:
   — Ощущаю неправоту свою… надо по-человечьи к ближнему своему… пятерых детей трудно… спрячьте ваши деньги…
   Мент открыл Василию дверцу «жигуля», затем снял краги, зачерпнул из одной горсть купюр и протянул водителю.
   — Вот, на свечечки…
   Когда батюшка Василий вернулся домой, то оказалось, что на подношение можно было поставить триста тридцать пять больших свечей, а уж маленьких и не сосчитать…
   Об этой истории, говорят, даже патриарх прознал, смеялся до слез, да, видимо, за анекдот посчитал.
   В общем, жил Василий и по-крупному не тужил.
   Но как-то проезжал по периферии столичный дьякон. Немолодой, да озорной, с такими же розовыми щеками, как и у матушки. Пожил в приходе с недельку, попитался, да и увез жену Василия вместе с дочерьми в Москву. Был скандал!.. Василий писал начальству о таком небывалом, случившимся с ним, но, видимо, у дьякона был блат в высших сферах. Руфь добилась церковного развода, вышла замуж за дьяка, и, венчанные, они приняли негласную аскезу на веки вечные. По всей вероятности, матушке не нравился интим вовсе, да и рожать не хотелось более, а дьякон, как отец пятерых несовершеннолетних детей, вскоре получил жирнющий приход в ближайшем Подмосковье. К тому же он являлся двоюродным дядей патриаршего секретаря.
   После такого разорения семейного и удара душевного батюшка Василий отказался от прихода и вскоре прибыл на остров Коловец, где через три года послушаний был пострижен в монахи…
* * *
   Владыка прилетел на остров только через три месяца, когда все уже и ждать перестали. Огромный белый вертолет с крестом на выпученном брюхе опустился на взлетную площадку, и из отворенной двери явился сам митрополит. Сначала, конечно, архимандрит и секретарь, а потом уж сам Владыка. Но на первых даже не очень и глядели.
   Звонарь в порыве экстаза чуть не оборвал с колоколов языки. Звон стоял такой, что, казалось, налим в Ладоге поглушится и всплывет пузом.
   Владыку, конечно, встречали всем маленьким островным миром. И вольнонаемные все, и братия, спешащая к трапу, дабы получить благословение, и даже рыбаки-браконьеры, с ног до головы в засохшей рыбьей чешуе, явились с дальней косы.
   Хлебопека тетя Маша подталкивала своего слабоумного сына Вадика к Владыке, а убогий держался за руль велосипеда и кричал митрополиту:
   — В Выборг поеду! За красной водой!
   Он сошел к людям — высокий и костлявый, но благородный и благообразный. Не скупясь, протягивал руку с дивным перстнем на тонком сухом пальце.
   Целовали жадно, лишь отец Иеремия, словно занедуживший внезапно, еле добрался до длани смиренного и сначала лбом, а уж потом губами ткнулся в черный камень перстня. Он очень хотел иметь такой же, но не перстень, а вертолет.
   Всем сообществом чинно прошли к храму, где Владыка самолично служил и даже исповедал сына хлебопеки тети Маши.
   На исповеди Вадик вновь поведал, что собирается поехать в Выборг.
   — Зачем тебе туда? — подозрительно спросил Владыка. — Чай, здесь плохо живется?
   Вадик не знал, что такое «плохо живется», а потому прошептал:
   — За красной водой поеду…
   Митрополит прочитал над убогим молитву, раздумывая про себя, что такое красная вода. Про ртуть красную слыхал, а вот про воду…
   Сдавленно рыдала от счастья у храмовых дверей тетя Маша.
   — Владыченька, — шептала. — Владыченька!..
   Сейчас она особенно источала хлебный дух, так как к приезду начальства разрешили испечь белой булки вдоволь, переведя на нее весь яичный запас отца Гедеона.
   Отец Гедеон единственный, кто не присутствовал на службе, и по наиважнейшей причине: присматривал за свиньями, коровой по имени Михал Сергеич и курами, которые обеспечили сегодня пекарню яйцами. А может быть, это и не кур заслуга, а петуха Мокия Второго, старого, как Вселенная, но топтуна редкого. И мыло хозяйственное жрет кусками — хоть бы хны!..
   Присутствовал на службе и Николай Писарев. Его в подписанты не брали, поскольку не в постриге, да и вообще не информировали, по какой такой надобности на Коловец прибыло начальство. Послушник со счастливым простодушием молился и в конце службы целовался с братией троекратно. Он вовсе не чувствовал напряжения монахов, был смиренен и счастлив лицезреть Владыку.
   Далее последовала трапеза, в которой принимала участие браконьерская рыба, выступая как в супе и во втором блюде, так и костями в густой бороде приезжего.
   — Вкусна рыбка! — нахваливал митрополит, а отец Иеремия сидел гордый и красный от счастья.
   По случаю праздника имелся и десерт — творог со сметаной.
   — От Михал Сергеича, — прокомментировал Владыке настоятель.
   — От какого Михал Сергеича? — вздрогнул бородой митрополит. Мелкие рыбные косточки посыпались вместе с булочной крошкой на пол.
   — От нашей коровы. Ее зовут так — Михал Сергеич. У нее пятна на лбу, как… Хи-хи!
   — Она же женского роду! — поморщился Владыка… Бывшего президента он уважал.
   — Отец Гедеон! — позвал настоятель, учуявший недовольство. — Корову нареките женским именем! — и подложил митрополиту сметанки.
   «А он дурак», — подумал Владыка, облизывая ложечку.
   То же самое подумал об Иеремии и отец Гедеон, подписант письма. Корова не монах, чтобы ей другое имя выдавать.
   — Сметанка тридцатипроцентная! — ластился настоятель.
   У митрополита был очень высокий холестерин, и от слова «тридцатипроцентная» аппетит пропал. Потом пили чай, и ему напиток показался вонючим. Может, они воду прямо из Ладоги берут?
   Обед закончился, и Владыку повели отдохнуть в настоятельские покои. Кстати было улечься на свежую постель и слушать завывание печки.
   Отдыхая, митрополит вдруг вспомнил, как мальчишкой забрался на сосну и весь перемазался в ее смоле. Одежда так и не отстиралась… А еще он смолу жевал… Зубы вязли в ней, с трудом разжимались и были белыми, сахарными. А сейчас зубы не те, сейчас фарфоровые, подаренные американским Владыкой, когда с визитом были. Тоже белые, как сахар… Чего про смолу вспомнилось?.. Может, потому что на острове столько сосен?.. А может быть, по матери заскучалось, по ее рукам, красным, без конца стирающим и таким мягким, как тесто. Или смолы захотелось пожевать?
   Смиренный не заметил, как задремал, а проснулся от сочного храпа архимандрита, почивающего за стеной. Зевнул, пошамкав губами, глубоко вдохнул, наслаждаясь запахом умирающей печки: вероятно, с шишечками… Бурлит смола на шишечках в печке, как янтарь цветом… Вспомнилось, как был простым монахом… Еще раз зевнул и подумал, что как ни неохота, но дело надо делать. Не ночевать же на острове! И бухнул локтем в стену, прерывая архимандритский храп.
   — Не сплю я, — донеслось.
   — Зайди! — окликнул Владыка.
   Явился, как полковник в возрасте к генералу. Бойко, но с неловкостью в теле. Тряхнул под рясой грудями.
   — Вот что, отец Варахасий, — не вставая с постели, размышлял вслух митрополит. — Мы каждого поодиночке вызывать станем! — И вдогон: — Скажи секретарю, чтобы начал вызывать с иеромонаха Василия!..
   Пока звали монаха, Владыка зажег свечи и помолился немного, чтобы Господь позволил ему гневу не поддаваться.
   Господь позволил, но человек не справился.
   Иеромонах Василий вошел в настоятельские покои без страха, перекрестился, хотел было на колени да перстень целовать, но был остановлен властной рукой. Рука была белой в свечном свете и, взметнувшись, казалась то ли птичьим крылом, то ли заснеженной веткой.
   Наткнулся на жест, словно в поддых ударили.
   — Ты что же это, сын бесовский! — сощурил глаза Владыка и подался всем телом вперед, словно к броску готовился. — Ты что же это?!. Коммунист?!! — прокричал.
   — Я…
   — Помолчи лучше, — выскользнул из-за спины монаха отец Варахасий и шепнул в ухо, чуть было языком не лизнул: — Помолчи…
   — Пусть говорит!!! — возопил митрополит. — Пусть отвечает! В партии был?!!
   Василия шарахнуло.
   — Да я в шестом поколении поповский сын!
   — Так какого рожна ты письма партийные подписываешь?!
   — Никаких партийных писем я не подписывал! — удивился Василий.
   — Лучше сознайся, — шипел змеей архимандрит.
   — Раздену! — пригрозил Владыка. — Раздену и…
   Но тут вдруг гнев его куда-то исчез в мгновение одно, то ли дымком шишечным потянуло, то ли Господь помог, но митрополиту вдруг сделалось преспокойно, и он продолжил уже не так громко, чуть-чуть громыхая в груди, для солидности и важности, самую малость.
   — Что же ты, отец на отца, бумагу состряпал?
   — Так воровство, — развел руками Василий.
   Он вдруг вспомнил жену Руфь и дочерей своих, на миг блеснул глазами из-за слезы, но, взяв себя в руки, обсох разом и подтвердил:
   — Всюду воровство! Воруют!
   — А доказательства? — попросил Владыка и зевнул без стеснения, показав американский сахар.
   — Так вон они! — кивнул Василий на чугун.
   — Где? — воззрился в угол митрополит.
   — Где? — вторил отец Варахасий.
   — Так в сейфе же!
   — Я думал, печка это, — удивился Владыка, скакнул к сейфу, потрогал крест на двери, затем дверцу потщился открыть.
   — А ключ?
   — Ключ где? — рявкнул архимандрит и ткнул иеромонаха Василия большим пальцем в бок так, что тот чуть было не задохнулся.
   Отпою, мелькнуло у Василия, вслух же он открыл, что ключ у настоятеля, а в сейфе деньги — доллары, пожертвованные финским обществом «Дружба с Коловцом».
   — У них же марки? — удивился митрополит и распорядился звать настоятеля.
   Иеремия явился в свои покои гостем, как будто первый раз в них оказался — все хлопал глазами непонятливо, делая вид, что не разумеет, о каком ключе речь идет.
   — Да от сейфа, родимый, — терял терпение Владыка. — От сейфа.
   Ключик вскоре нашелся, висел на шее под исподним.
   — И зачем ты, родимый, распятие такое тяжелое носишь?
   — Чтобы жизнь тяжелее стала… — грустно ответствовал настоятель. — Вериги, вот, думаю…
   — Вериги… — попробовал на губах слово митрополит. — А ключ-то неподъемный!.. Шея у тебя, наверное, бычьей силы? — позавидовал. — Вериги — дело хорошее!..
   Сам отпер дверь сейфа и открыл тяжелый чугун. Архимандрит наползал сзади, освещая нутро монастырского схорона.
   Нашли полбутылки «Hennessy XO» в самом большом отделении, две какие-то бумаги-справки и четыре банковских упаковки внизу. Пустых. Более в сейфе ничего не содержалось. Паук еще только. Кого он там ловил в свои сети?..
   Отец Иеремия продолжал делать вид, что не понимает происходящего, лишь крестился часто и тяжело вздыхал.
   — Хороший коньяк, — оценил Владыка.
   — Для непредвиденных обстоятельств содержу, — представил Иеремия. — Когда надо рыбки попросить у браконьеров… Для братии…
   — Водки чураются, — решил митрополит. — Всяка тля теперь коньяки пьет!
   Владыка знал о любви архимандрита к коньяку, а потому сказал, обращаясь к иеромонаху Василию, что, разумеется, не обо всех здесь находящихся речь идет.
   — Головная боль когда, — продолжил настоятель.
   — Ну-ка, рюмочку дай! — попросил Владыка и, налив до половины, выпил как лекарство от головной боли.
   В душе помягчало, а из ноздрей коньячный дух вышел. По-старчески прочистил горло, вытащил из футляра крокодиловой кожи очки и водрузил их на нос.
   — В самом деле! — прикрикнул. — У тебя что, солярки нет для генератора?
   — Немного имеется, — ответил Иеремия. — Но самую малость лишь, для НЗ, если что случится…
   — Запускай генератор! — распорядился митрополит, ни черта не разбирая даже в очках, что в бумажках написано. — Я завтра военных попрошу, они тебе с десяток бочек топлива подкинут!
   — Вот спасибо, — почему-то невесело поблагодарил настоятель, достал мобильный телефон и вдруг как заорет в «Сименс»: — Ты что же меня перед Владыкой позоришь!.. Включай генератор! Глаза начальство портит, а ты соляру жалеешь!
   «А деньги-то где? — с ужасом думал иеромонах Василий. — Ведь были же доллары! Идиотом выгляжу! Письмо выдумал, сотоварищей подвел… Всех отпою…»
   Пока заводили генератор, и архимандрит выпил рюмочку. Полногрудый, он почему-то невесело подумал о том, что через три недели Великий Пост начинается, и выпил рюмочку еще.
   Тут и лампочка задрожала, сначала неясным светом, потом разгораясь все более, вспыхнула двумястами свечами, так что у всех присутствующих фиолетовые круги в глазах поплыли.