Ответ она надеялась отыскать в библиотеке. А что ей еще оставалось делать, если на территории пансиона остался единственный мужчина — садовник Билл. Да и того с трудом можно было отнести к вышеназванным особям, то был почти древний старик. Его уже хотели списать на пенсию, особенно после случая с Мартой, но искусному садовнику пока замены не нашлось, да и в мозгу его поселилась бесполая благодать.
   Лизбет пару раз пыталась заговаривать с Биллом, напрямую спрашивая, чем отличны мужчины от женщин, а последние от первых?
   Садовник, работая большими ножницами над туей, такому вопросу нимало не удивился.
   Он срезал топорщащийся листочек и ответил:
   — Ничем.
   — Как ничем? — удивилась Лиз. — Совсем?
   — Все мы умрем: и женщины, и мужчины.
   После такого ответа девушка поняла, что дальнейшие вопросы бессмысленны, и так ее душой владело упадническое настроение. Она окончательно уверилась, что ответы надо искать в библиотеке.
   За три месяца упорного сидения перед полками с тысячами книг ей удалось узнать и Шекспира, и лорда Байрона, и Достоевского, и Толстого. Она штудировала книги по анатомии и физиологии, труды по искусствоведению; и даже теорию относительности Эйнштейна она пыталась одолеть, но не нашла в ней ровным счетом никакого касательства к своему вопросу.
   У Шекспира и Байрона Лизбет почерпнула знания о глубоком радостном чувстве под названием любовь. О радости страданий шептали ей строки гениев. О великолепных муках, связанных с жаждой плоти, как мужской, так и женской!
   Достоевский поверг ее в глубочайшую меланхолию, выписывая женщин страдающими безрадостно, идущими за мужчинами, словно удел их таков — быть собственностью сильного пола…
   Толстой видел в женщине лишь предмет, к которому он сам может только сострадать, но никак не любить!..
   Об анатомических различиях Лизбет и сама знала, только теперь уже и представляла, отчего они происходят, эти различия. А всего лишь гормоны виноваты. Если у женщины переизбыток мужского гормона — тестостерона, то постепенно черты ее лица грубеют, появляется оволосение в необычных местах и многое прочее…
   Лизбет ходила между полками с книгами, поглощая их десятками, но ответа на главный вопрос, что такое мужчина и что такое женщина, найти так и не могла.
   Единственное открытие, какое ей удалось сделать: девяносто девять процентов поэзии и прозы было написано мужчинами. Такой же процент мужчин обнаружился и среди ученых и деятелей культуры. Музыканты и философы, политики и бизнесмены — в общем, все человечество состояло из мужчин. Тот единственный процент женщин, разбавивший мужской океан, оказывался, что называется, с мужскими особенностями. Чрезмерное присутствие тестостерона!..
   Как ни странно, Лиз наиболее приняла позицию Льва Толстого. Как можно любить существо, которое в своем развитии стоит на эволюционную ступень ниже? Можно только сострадать женщине и рожать от нее мальчиков…
   Ей не с кем было советоваться, и она сама пришла к выводу, что не имеет права поддаваться любовному чувству, что бы ни происходило с ее организмом, как бы не требовала плоть и душа любви. Ее миссия женщины состоит в том, что бы родить дитя мужеского пола и вырастить его в мужчину мыслящего, в полном смысле этого слова — интеллектуального, с творческим потенциалом, и даже не обязательно, чтобы он сострадал женщине!
   Лишь только этот вывод оформился, Лизбет тотчас успокоилась. Она знала, на что потратит свою жизнь!..
   Роджеру пришла пора явиться за кулисы, и он с неохотой поднялся из-за столика с недоеденным штруделем. Проходя через Барбикан Центр к залу, он вдруг похолодел всем телом и чуть было не сел посреди холла на пол. С ним не было его музыкального портфеля.
   Он побежал вниз, в кафе, но уже по дороге вспомнил, что во время обеда портфеля с ним не было. Тогда он развернулся и помчался к гаражу…
   Портфель, как его и оставили два часа назад на сиденье мотороллера, так и сейчас на нем стоял.
   Роджер щелкнул замками, проверив содержимое, и только после этого сердце вернулось на свое место. Откашлявшись после бега, он степенно направился к концертному залу…

3

   Когда Кольке Писареву оторвало дверью лифта палец, а врачи соорудили ему взамен культю, парень долго не тужил. Попробовал было играть на пионерском аккордеоне, но композиции, даже если принимать во внимание, что музыкант беспалый, получались сухие и невыразительные.
   Вероятно, талант через окровавленный обрубок улетел туда, откуда явился, как улетает невозвратно каждый воздушный поцелуй.
   Бабка показывала Кольку тем же музыкантам, которые называли мальчишку гением, и вопрошала, куда же все подевалось. Почтенные профессора лишь пожимали плечами да виновато улыбались. Разве они знают, откуда является гений и куда он уходит? Посоветовали не забрасывать музыку вовсе, так как, может, что еще и вернется. Из них никто не верил в это, ни секунды одной!
   Одно радовало бабку, что немецкое слово «вундеркинд» более не подходит ее внуку. А пугала ее вещь, на которую она сама заложилась: злом ли был талант дан или добром! Еще страшнее — кем был отобран? И за что?..
   Самого Кольку эти вопросы не заботили вовсе. В такие младые годы вообще подобные вопросы не рождаются. Колька Писарев, можно сказать, даже счастливым себя чувствовал. Теперь не надо было более проводить за игрой на аккордеоне целые часы. Особенно ему не нравилось, что во время игры он не ощущал своего тела, не нравилось, что сознание куда-то растворялось в неведанное…
   У мальчишки было заначено аж двести пятьдесят рублей, и свобода передвижения по улицам стала неограниченной.
   Бабке после смерти деда пришлось устроиться во вневедомственную охрану кондитерской фабрики «Большевик», откуда она баловала Кольку всяческими сладостями, каких и в магазинах не сыскать. По той же самой причине — полного рабочего дня — женщина утеряла контроль над внуком.
   Поначалу Кольку сильно уважали во дворе за то, что у пацана пальца не было. Всем было известно, что отрезали ему фалангу какие-то залетные ухари, и кликуха за Писаревым установилась — Культя.
   Ему даже плескали по полстакана пива. А когда двенадцать лет исполнилось, то и по целому наливали.
   Но пацанское уважение к Кольке прошло так же быстро, как и пришло. Соседский парень Вовка Сальков дорос до десяти лет и просился в компанию пацанов постарше. От него отнекивались, давали щелобана, руки выкручивали, пока Вовка не предложил компании раскрыть истинную тайну потери Писаревым фаланги указательного пальца.
   Здесь Вовку перестали мучить и выслушали совсем не занимательный рассказ о лифтовой двери, которая не вовремя закрылась и отсекла Кольке член руки. Вот и вся тайна!
   Вовку Салькова после сего рассказа побили, и довольно жестоко. Не из-за того, что сомневались в честности повествования, наоборот, поверили. Били за предательство.
   Вовка Сальков помнил об этом всю жизнь, так как по осени непременно писал с кровью…
   Избили и Кольку Писарева, но гораздо легче, так как не за сдачу товарища, а за введение в заблуждение коллектива, попросту за вранье. Бывший аккордеонист расстался с двумя передними зубами, через дырку от которых впоследствии научился мастерски плевать на расстояние. Равных по этому делу ему не было во всей округе, а скорее всего, и в мире, просто проверить не было возможности. Этим своим умением Колька вновь снискал уважение корешков. Он попросил у пацанов прощения за обман и выставил угощения на двадцать рублей из заначенных денег.
   Было выпито четыре бутылки водки, осушено два ящика пива и съедено три отечественных торта «Прага». Остальное все тоже было отечественным, так как тогда импорта вообще не существовало.
   Кольку простили, но кликуху заменили. Стали звать не Культя, а Дверь.
   В обязанность ему, четырнадцатилетнему, вменили разводить взрослых мужиков на спор, кто дальше харкнет. Разумеется, не на интерес, а на деньги. Выбирали компании доминошников или магазинных грузчиков. Все были курящими, естественно, гоняли дым без фильтра, а потому имели навыки сплевывания.
   Провоцировал обычно Малец, парень крошечного роста, но не из-за лет, мало нажитых, а по причине нехватки гормона этого самого роста. Выглядел Малец годов на девять, хотя мамаша, работница бутафорского цеха в театре, родила его пятнадцать с половиной лет назад, и он уже был приписан к районному военкомату.
   — Кто ж так плюет? — подбирался Малец к компании доминошников, которые только и делали, что цыкали слюной, выстреливая прилипшими к нижним губам табачинами. — Взрослые мужики, а плюете себе на ноги! — и расплывался в улыбке херувима.
   — Отвали, тля! — обычно отвечали.
   — Сам бля! — отвечал Малец.
   — Да я тебе!.. — замахивался оскорбленный, но Малец ловко отскакивал и, уставив руки в боки, декларировал:
   — Мальцов легко кулаками побить, а вот переплюнуть!
   — Как это? — обязательно подлавливался кто-то.
   — А очень просто, — рассказывал Малец. — Вон у нас паря без пальца, доходяга, на литр готов спорить с любым, что харкнет дальше!
   — Чего-чего?!
   — А того.
   Доминошная партия на этом расстраивалась, и все глядели на Кольку Дверь, который в этот момент устраивал на своем лице выражение испуга, словно его подставили, и, надо сказать, получалось у него это правдоподобно.
   — Вот этот вот? — недоверчиво интересовался какой-нибудь доминошник.
   — Он, — подтверждали пацаны. — Он, он!
   Попадание в психику почти всегда было точным, так как в доминошной компании обязательно находился бывший блатной или косивший под оного, который чего-чего, а харкать умел.
   Мужик вставал, засучивал рукава, обнажая синеву наколок. В эту минуту пацаны дружно и восхищенно мычали, отчего бывший зек чувствовал себя Ворошиловским стрелком или ракетой средней дальности СС-20…
   — Я не могу, — вдруг пугался Колька, и братва думала о Двери, что он истинный артист, прям Вячеслав Тихонов с Ионной Мордюковой впридачу.
   — Почем играете в домино? — вдруг задавал посторонний вопрос Малец.
   — По трехе за партию, — отвечали мужики.
   — А мы вон сегодня червончик нашли! — хвастался Малец. Доставал из кармана бутафорскую купюру, стыренную у матери, лишь крашенную в цвета десятки, слегка махал ею в воздухе, раззадоривая компанию.
   — Так это я потерял десятку! — обязательно вызывался кто-то из компании, почему-то всегда лысый, наверное из бухгалтеров.
   — Если бы у тебя червонец был, — дерзил Малец, — ты бы себе парик купил, а не ходил бы с голой задницей на голове!
   — Витек! — кричал бухгалтер блатному товарищу. — Отбери у гаденыша чирик! Или я за себя не ручаюсь!
   Витек делал попытку с одного прыжка достать Мальца, но тот был на стреме и срывался с места воробьем, стремглав, а пролетев метра три, останавливался неподалеку.
   — Ты чего это, Витек, — продолжал доканывать Малец. — Срок мотал, а сынков обижаешь! Плюнешь дальше Двери — десятка твоя! А если Дверь, — подходил к Кольке и что есть силы отвешивал Писареву затрещину. — А если Дверь плюнет дальше, то уж не взыщите, десяточку нам за труды.
   Колька после затрещины взвывал, провоцируя в мужиках желание добить слабака. Бухгалтер выныривал из-за стола и угрожал:
   — Да мы вам!.. — брызгал потом. — Ну-ка, Витек, плюнь в ту ворону, чтобы она мертвой свалилась!
   Сам пытался плюнуть, да только себе в нос попадал. Тут и остальные мужики присоединялись к бухгалтеру, подначивая блатного на сражение.
   — Ну смотри, паря, — наливался кровью Витек. — Я тебя предупредил.
   И тут Малец делал ход, что называется, конем.
   — Пожалуй, мы откажемся! — говорил он раздумчиво. — Противник уж больно серьезен! Куда нам против специалиста!
   — Я тебе откажусь! — ревел Витек, обнажая широченную щель меж зубами.
   — Все равно вы нас, дяденьки, обманете! — трусил напоказ Малец. — Вдруг мы выиграем, а вы нам деньги не отдадите?!.
   — Не бойсь, моряк салагу не обидит! — начавкивал во рту слюну Витек и обращался к бухгалтеру. — Деньги давай!
   — Почему я?!
   — Да не бойсь ты! Уж если проспорим, ха-ха, соберем с мужиков тебе!
   — И все-таки, — гнул свою линию Малец, — для страховки положим деньги на нейтральной территории! Под камушек! Кирпичик! Так вернее будет. Победитель и возьмет их оттуда!
   После этого мужики окружали компанию пацанов и начиналось обсуждение правил соревнования.
   — Все очень просто, — объяснял Малец. — Чертим линию, с которой плевать. По траектории полета выстраиваем по три представителя с обеих сторон и фиксируем дальность. Чей плевок дальше улетит, того и червончик ублажит!
   — Ну смотри, микроб, — с трудом выговаривал Витек, набравший уже полный рот слюны.
   — Бабки гони, — резко подскакивал к бухгалтеру Малец и тыкал лысого в живот.
   — Да я тебя!
   — Эй, Витек, тут буза у вас между собой. Лысак бабок не дает, не уважает ходки твои геройские!
   Бывший зек глядел на товарища бухгалтера по-волчьи, и тот с великой грустью доставал из портмоне казначейский билет достоинством в десять рублей.
   Малец проворно выхватывал бумажку, обеспеченную золотом, доставал из кармана свою, не способную даже обеспечить вытирание его крошечной задницы, клал призовые под кирпич и взывал к собравшимся:
   — Внимание, внимание! Говорит компания! Сейчас будет соревнование!
   Малец чертил носком ботинка линию отсчета, затем выбирал в судьи мужиков, тыкая в них пальцами, затем своих пацанов отряжал на другую сторону, а потом Кольку инструктировал, чтобы не дрейфил.
   — На старт вызываются участники соревнования! Колька по прозвищу Дверь и Витек… Как там твоя кликуха?
   Витек сам ответить не мог, так как слюна уже проливалась изо рта. Он только вращал глазами и топал ногой по линии старта, дабы скорее начинали.
   — Носок его кликуха! — возбуждался бухгалтер.
   — Дерзкое погонялово, — кивал головой Малец.
   В этот момент лицо Витька наливалось кровью, и зачинщик соревнования понимал, что либо он сейчас прольется слюной вне соревнований и надает всем по башке, либо надо немедленно начинать.
   — Итак, Колька Дверь и Витек Носок! На старт!
   Поскольку Витек рыл линию старта ногой, как конь копытом, Малец объявлял, что именно Носок первый плюнет на родные просторы.
   — На счет три!
   — Давай, Витек! — подбадривали мужики.
   — Не подкачай!
   — Раз, — возвещал Малец.
   — Порви его! — не совсем уместно призывал кто-то.
   — Два…
   — Носо-о-о-к! — вдруг заорал лысый бухгалтер.
   Витек откинул корпус, вдохнул шумно ноздрями, бросил голову вперед, словно метательный аппарат, открыл рот, и из него, словно из верблюжьей пасти, по пути обрызгивая всех стоящих, вылетело полстакана жидкости.
   Надо сказать, что Витек оказался мастером своего дела, и тяжелая слюна, словно снаряд по отличной траектории, полетела на рекорд.
   После ее приземления Малец струхнул, хоть и виду не подал.
   — А-а-а!!! — заорали довольные мужики. — А-а-а!!! Молодец Носок! Танк тэ тридцать четыре!
   Больше всех обрадовался бухгалтер. Он было уже бросился к кирпичику, под которым сохранялся призовой фонд, но Витек с великодушием в физиономии его остановил, мол, пусть пацан проформы ради плюнет, а уж потом…
   — Попали на бабки! — хлопал себя ладонью по лысине бухгалтер. — Шелупонь мелкоглистная!
   — Ну ты! — парировал Малец. — Грелка с поросячьей мочой!
   Это было очень обидно, бухгалтер вынашивал план мести: после того как заберет свои деньги, поймает недоделку и оторвет ему уши!
   Колька встал на старт. Он был бледен, и глаза его косили на небо, как будто аккордеон на его плечи навесили.
   — Ты уж постарайся! — увещевал Кольку Малец. — Сам ведь знаешь, за фуфловые деньги нас из мусорного ящика выскребать будут.
   Колька ничего не отвечал, лишь тонкие губы его слегка шевелились.
   — Чего кота за яйца тянете! — подгонял Витек, рассчитывая на три пол-литры.
   Остальные пацаны стояли чуть поодаль, кроме отряженных судить, и предавались унынию. Колька хоть и далеко плевал, но на такое расстояние и ему было слабо. Каждый предчувствовал недоброе.
   — Раз! — скомандовал Малец.
   И пацаны и мужики набрали в грудь воздуха, перестав дышать.
   — Два!..
   Лишь бухгалтер почти не смотрел на спортсмена, а, приобняв Витька за плечи, говорил ему что-то веселое.
   — Три!
   Никто даже не понял, что сделал Колька. Он никуда не откидывался, не раздувал ноздрей, а просто чуть приоткрыл губы, самую малость, еле слышно цыкнул, что многим вообще показалось птичьим голосом, и выпустил, словно из пращи, слюнку. Она была совсем крошечная, эта слюнка, но крепкая, как камень.
   Все присутствующие на соревнованиях, словно в замедленной съемке, наблюдали, как летит этот маленький заряд, как он в своем стремлении к полету возносится над Витькиной лужей и, пролетев дальше метров на пять, приземляется на кусочек асфальта, расплющив на исходе огромную навозную муху с зеленым брюхом.
   Никто еще не понял, что произошло, еще бухгалтер держал свою короткопалую руку на Витькином плече, а Малец уже успел вытащить из-под кирпича деньги, упрятать их в трусы и отбежать на почтительное расстояние.
   — Атас! — закричал он Кольке. — Атас!
   Все пацаны бросились врассыпную, а Колька по-прежнему стоял на стартовой линии — бледный и отрешенный.
   — Держи его! — заорал бухгалтер. — Мои деньги! — и бросился на Кольку, желая ударить ему кулаком в бледный нос.
   Здесь только до доминошников дошло, что случилось. Мужики поняли, что вечер придется жить насухую.
   Кулак бухгалтера почти достиг самого Колькиного носа, когда был перехвачен рукой с тюремными наколками.
   — Моряк салагу не обидит! — повторил Витек и вывернул бухгалтерский кулак до хруста. — Беги, пацан! — произнес бывший зек с грустью в голосе. — Беги!..
   И Колька побежал. И совсем не в ту сторону, куда сыпанули его товарищи, а в противоположную. Он не думал сейчас ни о чем, а летел по улице, словно слюнка его — бессмысленно, но так уверенно, что прохожие расступались, вскрикивая, как будто это не мальчишка летел в своем беге, а как минимум разрывная пуля…
   А потом гулянка была — мама дорогая! К выигранной десятке пацаны скинулись еще по рублю, у кого было. Купили семь чекушек водки, пива «Московского» с осадком, два баллона с шипучим напитком «Салют», колбасного сыра кило и килек немеренно.
   На чердаке сталинского дома Колька впервые напился до глюков. Ему все казалось, что это не Малец сидит на ящике напротив, а дед его. Колька тянулся к нему руками и просил деда вернуть аккордеон. А Малец ржал в ответ, как полковая лошадь, тоже напился порядком, да и остальные пацаны — кто валялся в голубином помете, а кто пытался с помощью пальцев вернуть глаза на место.
   А потом всей компанией дружно блевали с крыши вниз на прохожих.
   Их приняло семнадцатое отделение милиции…
   На следующее утро Колька и Малец проснулись в вытрезвителе.
   Сначала вызвали Кольку. Какой-то капитан презрительно смотрел на бабку, а она плакала, размазывая по щекам пудру.
   — Вы, что ли, мамаша его? — выцедил воцрос капитан.
   — Я — бабушка.
   — А мать с отцом где?
   — А так — ушли по утру в булочную баранок купить и не вернулись.
   — К вечеру вернутся, — сказал капитан, зачем-то открыл сейф, в котором лежал «Макаров», затем вновь закрыл.
   — Сегодня уж вряд ли вернутся, — вздохнула бабка.
   — Вот и будем лишать их родительских прав! Шляются неизвестно где, а пацан в вытрезвителе ночует!
   — Тринадцать лет назад пошли его родители за сушками…
   — Чего? — не понял капитан.
   — Пошли в булочную, — пояснила бабка, — а пропали без вести. В вашем отделении заявление писала. Искали, искали, так и не нашли!
   Капитан на мгновение задумался.
   — Писаревы?
   — Писаревы, — подтвердила бабка.
   — Помню, помню. Я тогда младшим лейтенантом был.
   — И я вас помню. Я тогда младше на тринадцать лет была.
   — Не нашли, — подержался за нос капитан.
   — Не нашли, — посуровела бабка. — Внука отпустите.
   — Да-да, конечно!
   И подписал пропуск.
   — Найдем! — пообещал капитан.
   — Обязательно найдете, — согласилась бабка и вывела Кольку за дверь…
   С этого похмельного утра Колька Писарев много лет не видел Мальца.
   Милиционеры обнаружили в его кармане фальшивую десятку, вызвали мать, которая, оказывается, написала заявление о том, что реквизиторские деньги из театра украли. На сына и не думала. А на семейную беду, Малец несколько купюр отоварил в магазинах, получив от замученных кассирш сдачу настоящими деньгами. Это было уже тяжелое преступление.
   Состоялся суд, и Мальца приговорили к шести годам исправительной колонии для малолетних.
   — Давай, Дверь! — крикнул Малец другу, когда его, заключенного в наручники, уводили из зала суда. — Будь, пацан!..
   Бабка Кольку не ругала за пьянство и уголовную компанию, лишь плакала тихонько в сковородку с жарящейся картошкой. И Колька плакал по ночам — жалко ему было друга своего…
* * *
   А потом все понемножечку забылось. Колька больше водки не пил и продолжал учиться в школе, а по вечерам с пацанами травили похабные анекдоты, курили сигареты «Дымок» и девок шалавых из ПТУ щупали.
   Кольке нравилась девичья плоть, особенно мутился разум, когда удавалось залезть под кофту, рвануть с треском лифчик и на два мгновения утопить в своей ладони шелковую девичью грудь с маленьким съежившимся соском. И сколько потом ни била по мордасам обиженная, например Женька, Колька боли не признавал, а чувствовал лишь мучительное томление во всем теле. Как будто зубы ныли, но ныли выматывающе приятно.
   И вдруг он влюбился в эту самую Женьку, учащуюся ПТУ.
   — На фрезеровщицу учусь! — сообщала она и хлопала густо намазанными ресницами.
   Колька смотрел на нее с восхищением, ничего не слышал, только вспоминал пойманный на мгновение в ладонь плод. Вспоминал не мозгами, а телом, которое тотчас отзывалось, покрываясь мурашками до кадыка.
   Он был с нею нем как рыба. Она верещала без умолку, а он лишь глазел на ее сарафанчик, мечтая украсть глазом кусочек наготы. Женька была вертлява, а потому крохотная грудка то и дело вспыхивала своею белизной под солнцем. А он ждал, когда она выпрыгнет до конца, покажет всю свою лисью мордочку…
   Что он будет делать в этот момент?
   Застынет гранитом.
   Это под пиво, пока влюбленности не было, запросто руки шарили где угодно. А когда в душе что-то появилось незнакомое, так что сердце вечерами ломило, когда о Женьке думал, наяву, сидя прямо перед ней, руки казались негнущимися, челюсть — неспособной вымычать и слово неглупое.
   — Какой-то ты квелый, — вдруг прерывала свою болтовню Женька. — Молчишь все, слова от тебя не дождешься!..
   — Дождешься.
   — А вчера, когда мы с девчонками после смены в душевой были, воду отключили!
   Женька рассмеялась, а Колька принялся дрожать всем телом.
   — Ты чего, замерз?
   В ее вопросе была невинность, а в его мыслях мелькали греховные картинки девичьей душевой. Их было там много, намыленных, но были они все расплывчатыми, кроме Женьки, которую Колька представлял себе так явно, будто она тут, прямо перед ним, на скамейке, разделась догола.
   — И побледнел ты весь! — испугалась девчонка.
   — Не уходи, — попросил Колька.
   — А я и не собиралась… Странный ты все же!..
   И вдруг маленькая грудка вырвалась на мгновение из-под сарафанного укрытия, показав Кольке свою тайну. Женька буднично поправила на груди сарафан, пряча детское сокровище восвояси, а Колька почувствовал себя, словно его, как поросенка, кипятком обдали. В глазах поплыли круги, сердце било о грудную клетку, словно молот о наковальню, ноги подломились, и он упал рядом с лавкой, отрядив свое сознание, наверное, поближе к раю…
   А когда очнулся, то увидел над собою склонившуюся Женьку. Лицо ее было напуганным, от близости пахло вермишелевым супом, а отвесившийся ворот сарафана открывал его взору обе девичьи грудки.
   «Надо было сразу в обморок упасть», — подумал про себя Колька и крепко зажмурил глаза.
   Она помогла ему усесться на лавочку, сказала, что ей надо спешить, мол, про фрезу выучить необходимо, а он лишь кивнул головой на прощание.
   Когда девочка скрылась из виду, Колька понюхал воздух и, не найдя в нем и единой молекулы запаха вермишелевого супа, встал на ноги, пробежал три метра и что есть силы шибанулся головой о старый тополь.
   Так, в тот день любви, он дважды потерял сознание.
   А потом неделю не выходил из дома. Во-первых, голова отчаянно болела, а во-вторых, глубочайшая печаль вошла в его сердце. Он денно и нощно думал о Женьке, представлял ее в разных видах, отчего самому стыдно было. Гнал эти скабрезные картинки, желал лишь про благородное думать. Даже взял с полки томик Пушкина, прочитал «Я вас люблю…» — и почему-то стало противно. То ли оттого, что сам так Женьке сказать не сможет, то ли от зависти к мертвому поэту — ему-то точно все легко давалось, сказочнику, то ли еще от чего…
   Даже бабкину жареную картошку не ел.
   — Уж не влюбился ли ты? — интересовалась бабка, засовывая сковородку в холодильник.
   За этот вопрос старуху хотелось убить.
   — Засохнешь, как гербарий! — предупреждала она внука, а сама вспоминала, как он мальчишкой искупался в немецкой крови. — Вырастешь, к немцам не езди! Даже в турпоездку!