Страница:
огонька, горевшего посреди барки на особом очаге.
Яшка равнодушно посмотрел на меня своим единственным глазом, почесал
затылок и проговорил:
- Как будто и не припомню этакого барина...
- А как-то на Белой горе вот так же осенью ночевали вместе в
балагане?.. Ты за рябчиками ходил...
Яшкино лицо точно просветлело.
- А ведь точно... - заговорил он как-то особенно быстро. - Ах ты,
братец ты мой!.. Еще у вас тогда собачка рыженькая была, на переднюю ножку
припадала? Вот-вот... У меня тогда тоже собака, Куфта, была - аккуратный
песик! Вот как глухарей по осеням на листвени облаивала... спелую белку
искала!.. И на медведя хаживала!..
Эти воспоминания были прерваны новым взрывом досады:
- А вот привел господь бурлачины отведать, барин!.. Самый пустой
народ... "Ружье, говорят, пропил", а того не понимают, галманы, что такое
ружье. Разве его можно пропивать?.. Нет, прямые подлецы они, барин, вот это
самое бурлачье. Пропил!.. Варнаки!..
Оглядевшись кругом, Яшка прибавил вполголоса:
- Ружьецо-то у меня скапутилось... Да. Пошел по первому снегу за
оленями; выследил одного, подкрался - трах!.. казенник* и вырвало. Лучше бы,
кажется, руку оторвало... Какой я человек без ружья? Хуже меня нет. Уж я и
поправлять его отдавал, ружье-то, денег на поправку стравил видимо-невидимо,
а толку не вышло. Мастеришки плохие и вконец извели. Вот я и подумал сплыть
на караване до Перми: зароблю** восемь целковых да там и цапну новенькую
орудию.
______________
* Казенник - большой железный винт, который вставляется в заднюю часть
ружейного ствола.
** Зароблю - заработаю. Таков говор в Пермском крае. (Примеч. автора.).
Последние слова Яшка проговорил с каким-то особенным вкусом и даже
закрыл глаза, предвкушая удовольствие.
Ружье для него составляло все, и он вынашивал мысль о нем, вероятно,
целую зиму. Добыть новое ружье было для него большою задачей: он знал, что,
добыв ружье, бросит бурлацкое дело и опять станет вольным человеком.
Эта встреча доставила мне много удовольствия, хотя водолив, в балагане
которого я скрывался на ночь от холода, и косился на Яшку, когда тот с
охотничьим простодушием расположился "чаевать" со мною.
- Разве они што понимают? - объяснял Яшка с некоторой
снисходительностью. - Так, темный народ... Конечно, я на барке-то "пришей
хвост кобыле", а поглядели бы на меня в лесу. Ну-ка, попробуй!.. Ты десять
раз мимо прошел, а Яшка уж нашел. По лесу-то я барином хожу... Хочу - у
огонька буду сидеть, хочу - завалюсь спать. Разве они это могут понимать?..
Яшка - вольная птица... Вот только бы господь сподобил касательно ружья!..
Мне очень хотелось приютить Яшку около себя, но это оказывалось
невозможным - третьего места в балагане не было.
Вечером я укладывался, и мне тяжело было думать, что я лежу в сухе и
тепле, а Яшка корчится около огонька...
- Ведь не я один колею, - объяснил Яшка. - Конечно, они варнаки и
ничего не понимают, а только все же человеки...
Это была ужасная ночь... Я проснулся от какого-то пронизывающего
холода. Часы показывали три. По скрипу потесей, бултыхавших воду с таким
тяжелым шумом, точно ее разгребала какая-то огромная лапа, я заключил, что
барка плывет. В камнях на ночь останавливали барку - делали "хватку", а
теперь барка плыла, потому что, кроме мелей, никакой опасности не
предвиделось. Работы было меньше, и бурлаки разделились на две смены -
дневную и ночную.
Когда я вышел из своего балагана, меня поразила открывшаяся картина. В
воздухе тихо кружились хлопья мокрого снега... Вся барка была покрыта слоем
этого снега по крайней мере на вершок. Кое-где слабо мерещились мокрые тени
работавших у потесей бурлаков. Картина получалась ужасная. Некоторые
кутались в мокрые рогожки, а большинство стояло без всякого прикрытия.
Царило мертвое молчание. Оно приходилось как нельзя больше под стать
этой картине холодной смерти. Мне казалось, что наша барка плывет именно в
каком-то мертвом царстве. Сплавщик Лупан, седой важеватый* старик с
окладистой бородой, сидел на своей скамеечке на задней палубе и отдавал
приказания молча, движением руки, точно и он боялся нарушить мертвую тишину.
______________
* Важеватый - внушительной, солидной внешности.
- А где Яшка? - спросил я водолива, отливавшего воду.
Он, тоже молча, мотнул головой на кладку медных полос - "штык",
проходивших поленницей посредине барочного дна от носа до кормы. Я понял,
что водолив не забрался в балаган из совести и мокнул под снегом вместе со
всеми остальными. Потому же и Лупан оставался на своей скамейке. Сказалось
без слов то артельное чувство, которое из разношерстной бурлацкой ватаги
делало одну дружную семью.
Яшка спал под мокрой рогожкой, покрытой снегом. Из-под нее поднимался
только пар. Он устроился прямо на медных штыках, перевязанных по шести штук,
так что через свою рогожку должен был чувствовать каждое ребро медной штыки
и все узлы жестких веревок. Другие бурлаки забрались под палубы, - там по
крайней мере не заносило снегом, - но вольный человек Яшка привык проводить
целые недели на открытом воздухе, а зимой и прямо спать в снегу.
Я прислушался, - из-под рогожки слышалось ровное дыхание спящего
человека.
Я присел к огню и долго смотрел кругом. Никогда еще пламя не казалось
мне таким красивым, как именно сейчас, когда оно боролось с этой влажной,
тяжелой тьмой. В такие ночи можно понять и все то неизмеримое значение огня,
о котором как-то совсем забываешь, сидя в теплой комнате. Какая страшная
ночь покрывала бы человечество, если бы не было огня! Недаром Яшка до сих
пор считает грехом плюнуть на костер. Вот и теперь он устроился на штыках,
наверно, только потому, чтобы быть поближе к огоньку.
- Шли бы вы, барин, к себе в балаган, - посоветовал мне водолив,
подкидывая на очаг несколько мокрых поленьев. - Дело-то ваше непривычное:
как раз лихоманка ухватит, а то и паралик расшибет.
Признаться сказать, мне было совестно уходить в свой балаган, когда
другие мокли на палубах, но оставаться с ними было не под силу. Ушел я в
балаган, кое-как сгороженный из досок, рогож и еловой коры, - на свою
жесткую постель из наворованного на берегу сена. Я долго прислушивался к
мертвой тишине, пока не заснул тревожным сном.
Проснулся я поздно, - проснулся от страшного шума, происходившего на
барке. Первая мысль была, что барка тонет. Я выскочил из балагана и замер от
изумления. Происходило что-то невероятное до последней степени...
Над баркой с гоготанием тяжело кружились дикие гуси. Обессилевшая
птица, застигнутая ранним снегом, падала в реку. До десятка гусей с какой-то
отчаянной решимостью сели прямо на барку. Последнее было тем более
удивительно, что дикий гусь - очень осторожная птица и не подпустит охотника
на несколько выстрелов.
- Лови, робя, бей!.. - галдели бурлаки, гоняясь за обессилевшей птицей.
Работа была брошена, и на барке происходила настоящая свалка. Меня
поразил отчаянный вопль Яшки, который бегал по барке, как сумасшедший.
- Братцы!.. Родимые мои!.. Што вы делаете?.. Ах, варнаки... ах,
подлецы!.. Братцы, миленькие, не троньте божью тварь!.. Разе можно ее
трогать в этакое время?.. Очумели вы, галманы отчаянные!.. Креста на вас
нет, на отчаянных... Ах, братцы, грешно! Вот как грешно!..
Проворнее всех оказалась одна из баб. Она поймала уже двух гусей и
лежала на них пластом. Яшка накинулся на нее и отнял помятую, обезумевшую от
ужаса птицу.
- Што ты делаешь-то, дурья голова?.. Вот я тебя расчешу... Право,
отчаянные варнаки!.. Братцы!.. Черти!..
Яшка ругался, как остервенелый, и в то же время гладил отнятых у бабы
гусей. Бурлаки смутились, и некоторые уже выпустили пойманную птицу.
- А сам-то небось стреляешь всякую птицу, ярыга! - ответно ругалась
обиженная баба. - Сбесился, деревянный черт!..
- И стреляю, дура-баба... да! - орал Яшка, закипая новой яростью. -
Только не на перелетах... Я вольную птицу бью, которая в полной силе, а эта
замерзлая. Вот ты бурчишь, дура-баба, а того не знаешь, что убить человека
грешно, а за убитого странника вдесятеро взыщется. Так и с птичкой
перелетной... Нажралась бы ты этой гусятины и околела бы сама. Одно слово:
дура!.. Птичка-то к нам насела, дескать: "Дадут передохнуть, а может, и
накормят", - а ты навалилась на нее как жернов. В другое-то время разве она
подпустила бы тебя, дуру?..
- В самом деле, братцы, не троньте божью птицу! - поддержал уже
хрипевшего от волнения и крика Яшку старый сплавщик Лупан. - Нехорошо!..
Пусть передохнет, а потом сама улетит, куда ей произволение. Яшка-то правду
говорит...
- Да ведь это харч, - нерешительно заявил один голос из сбившейся кучки
бурлаков. - Такое бы варево заварили, Лупан Степаныч!..
- А ты, оболдуй, слушай ухом, а не брюхом!.. Яшка-то всех умнее себя
обозначил. Да!.. Он уж это дело знает.
- Ах, боже мой, да ведь грех-то какой! - умиленно повторял Яшка,
обращаясь ко всем вообще. - Вон какая смирная птичка... Сама в руки идет.
Только вот не говорит: "Устала, мол, я, притомилась, иззябла..." А вы ее
бить!..
Выбившийся из сил гусиный косяк теперь покрывал Чусовую, точно живой
снег. Гуси не сторожились больше своего страшного врага - человека. Те,
которые попали на барку, успели отдохнуть и торжественно были спущены на
воду к призывно гоготавшим товарищам.
Яшка торжествовал и даже перекрестился, спуская последнего гуся.
- Будто еще должен один быть? - думал он вслух, оглядывая недоверчиво
толпу бурлаков.
- Все тут, Яшка...
- Ну, и слава богу!.. Спасибо, братцы!
А снег все валил. Вода казалась такой темной в этих побелевших берегах.
Где-то вдали смутно обрисовывались деревенские стройки.
- Эй, будет валандаться попусту! - скомандовал сплавщик. - Держи нос-от
направо...
Потеси лениво забултыхались в воде. Гусиный косяк сгрудился и стройной
массой с гусиной важностью отплыл к противоположному берегу, провожая барку
своим гоготаньем.
- Правильная птица! - заметил Яшка, провожая глазами удалявшийся от нас
косяк. - Умнее ее нет... И живет парами, по-божески. Не то что, например,
косач...
Почесав затылок, Яшка прибавил совсем другим тоном:
- Эх, ежели бы вот таких гуськов десяточек, был бы Яшка с ружьем и не
колел бы, как пес! В Перми бы продал по целковому за штуку...
Вечером мы вместе пили чай в балагане - я, водолив и Яшка. На Яшке
мокрая рубаха дымилась от пара. Он с каким-то ожесточением пил одну чашку за
другой, вернее, не пил, а глотал. Это опять был жалкий Яшка.
- Тебя не знобит? - спрашивал я.
- Нет, зачем знобить?.. Вот ежели бы мокрый-то я у огня начал греться,
ну, тогда пропасть.
Напившись чаю и поблагодарив, Яшка поднялся.
- Ну, теперь пойду на свою перину, барин...
Взглянув на изголовье постели, на которой отдыхал водолив, Яшка
укоризненно покачал головой:
- Эх, Павел Евстратыч!.. То-то я давеча не досчитался одного гуська...
Где у тебя совесть-то?..
- Ну, ну, подержи язык за зубами.
- Я-то подержу, а тебе отрыгнется этот гусь...
Из-под изголовья высовывался гусиный хвост.
- Да ведь я его не ловил! - оправдывался водолив. - Сам он забежал в
балаган. Ну, я его и пожалел: приколол.
- У волка в зубе Егорий дал?.. Эх, Павел Евстратыч, нехорошо... Вот как
нехорошо!
---------------------------------------------------------------------
Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей
Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года
---------------------------------------------------------------------
Старик лежал на своей лавочке, у печи, закрывшись старой дохой из
вылезших оленьих шкур. Было рано или поздно - он не знал, да и знать не мог,
потому что светало поздно, а небо еще с вечера было затянуто низкими
осенними тучами. Вставать ему не хотелось; в избушке было холодно, а у него
уже несколько дней болели и спина и ноги. Спать он тоже не хотел, а лежал
так, чтобы провести время. Да и куда ему было торопиться? Его разбудило
осторожное царапанье в дверь, - это просился Музгарко, небольшая, пестрая
вогульская собака, жившая в этой избушке уже лет десять.
- Я вот тебе задам, Музгарко!.. - заворчал старик, кутаясь в свою доху
с головой. - Ты у меня поцарапайся...
Собака на время перестала скоблить дверь своей лапой и потом вдруг
взвыла протяжно и жалобно.
- Ах, штоб тебя волки съели!.. - обругался старик, поднимаясь с лавки.
Он в темноте подошел к двери, отворил ее и все понял, - отчего у него
болела спина и отчего завыла собака. Все, что можно было рассмотреть в
приотворенную дверь, было покрыто снегом. Да, он ясно теперь видел, как в
воздухе кружилась живая сетка из мягких, пушистых снежинок. В избе было
темно, а от снега все видно - и зубчатую стенку стоявшего за рекой леса, и
надувшуюся почерневшую реку, и каменистый мыс, выдававшийся в реку круглым
уступом. Умная собака сидела перед раскрытой дверью и такими умными,
говорящими глазами смотрела на хозяина.
- Ну, што же, значит, конец!.. - ответил ей старик на немой вопрос
собачьих глаз. - Ничего, брат, не поделаешь... Шабаш!..
Собака вильнула хвостом и тихо взвизгнула тем ласковым визгом, которым
встречала одного хозяина.
- Ну, шабаш, ну, што поделаешь, Музгарко!.. Прокатилось наше красное
летечко, а теперь заляжем в берлоге...
На эти слова последовал легкий прыжок, и Музгарко очутился в избушке
раньше хозяина.
- Не любишь зиму, а? - разговаривал старик с собакой, растопляя старую
печь, сложенную из дикого камня. - Не нравится, а?..
Колебавшееся в челе печки пламя осветило лавочку, на которой спал
старик, и целый угол избушки. Из темноты выступали закопченные бревна,
покрытые кое-где плесенью, развешанная в углу сеть, недоконченные новые
лапти, несколько беличьих шкурок, болтавшихся на деревянном крюку, а ближе
всего сам старик - сгорбленный, седой, с ужасным лицом. Это лицо точно было
сдвинуто на одну сторону, так что левый глаз вытек и закрылся припухшим
веком. Впрочем, безобразие отчасти скрадывалось седой бородой. Для Музгарки
старик не был ни красив, ни некрасив.
Пока старик растоплял печь, уже рассвело. Серое зимнее утро занялось с
таким трудом, точно невидимому солнцу было больно светить. В избушке едва
можно было рассмотреть дальнюю стену, у которой тянулись широкие нары,
устроенные из тяжелых деревянных плах. Единственное окно, наполовину
залепленное рыбьим пузырем, едва пропускало свет. Музгарко сидел у порога и
терпеливо наблюдал за хозяином, изредка виляя хвостом.
Но и собачьему терпенью бывает конец, и Музгарко опять слабо взвизгнул.
- Сейчас, не торопись, - ответил ему старик, придвигая к огню чугунный
котелок с водой. - Успеешь...
Музгарко лег и, положив остромордую голову в передние лапы, не спускал
глаз с хозяина. Когда старик накинул на плечи дырявый пониток, собака
радостно залаяла и бросилась в дверь.
- То-то вот у меня поясница третий день болит, - объяснил старик собаке
на ходу. - Оно и вышло, што к ненастью. Вона как снежок подваливает...
За одну ночь все кругом совсем изменилось, - лес казался ближе, река
точно сузилась, а низкие зимние облака ползли над самой землей и только не
цеплялись за верхушки елей и пихт. Вообще вид был самый печальный, а пушинки
снега продолжали кружиться в воздухе и беззвучно падали на помертвевшую
землю. Старик оглянулся назад, за свою избушку - за ней уходило ржавое
болото, чуть тронутое кустиками и жесткой болотной травой. С небольшими
перерывами это болото тянулось верст на пятьдесят и отделяло избушку от
всего живого мира. А какая она маленькая показалась теперь старику, эта
избушка, точно за ночь вросла в землю...
К берегу была причалена лодка-душегубка. Музгарко первый вскочил в нее,
оперся передними лапами на край и зорко посмотрел вверх реки, туда, где
выдавался мыс, и слабо взвизгнул.
- Чему обрадовался спозаранку? - окликнул его старик. - Погоди, может,
и нет ничего...
Собака знала, что есть, и опять взвизгнула: она видела затонувшие
поплавки закинутой в омуте снасти. Лодка полетела вверх по реке у самого
берега. Старик стоял на ногах и гнал лодку вперед, подпираясь шестом. Он
тоже знал по визгу собаки, что будет добыча. Снасть действительно огрузла
самой серединой, и, когда лодка подошла, деревянные поплавки повело книзу.
- Есть, Музгарко...
Снасть состояла из брошенной поперек реки бечевы с поводками из тонких
шнурков и волосяной лесы. Каждый поводок заканчивался острым крючком.
Подъехав к концу снасти, старик осторожно начал выбирать ее в лодку. Добыча
была хорошая: два больших сига, несколько судаков, щука и целых пять штук
стерлядей. Щука попалась большая, и с ней было много хлопот. Старик
осторожно подвел ее к лодке и сначала оглушил своим шестом, а потом уже
вытащил. Музгарко сидел в носу лодки и внимательно наблюдал за работой.
- Любишь стерлядку? - дразнил его старик, показывая рыбу. - А ловить не
умеешь... Погоди, заварим сегодня уху. К ненастью рыба идет лучше на крюк...
В омуте она теперь сбивается на зимнюю лежанку, а мы ее из омута и будем
добывать: вся наша будет. Лучить ужо поедем... Ну, а теперь айда домой!..
Судаков-то подвесим, высушим, а потом купцам продадим...
Старик запасал рыбу с самой весны: часть вялил на солнце, другую сушил
в избе, а остатки сваливал в глубокую яму вроде колодца; эта последняя
служила кормом Музгарке. Свежая рыба не переводилась у него целый год,
только не хватало у него соли, чтобы ее солить, да и хлеба не всегда
доставало, как было сейчас. Запас ему оставляли с зимы до зимы.
- Скоро обоз придет, - объяснил старик собаке. - Привезут нам с тобой и
хлеба, и соли, и пороху... Вот только избушка наша совсем развалилась,
Музгарко.
Осенний день короток. Старик все время проходил около своей избушки,
поправляя и то и другое, чтобы лучше ухорониться на зиму. В одном месте мох
вылез из пазов, в другом - бревно подгнило, в третьем - угол совсем осел и,
того гляди, отвалится. Давно бы уж новую избушку пора ставить, да одному все
равно ничего не поделать.
- Как-нибудь, может, перебьюсь зиму, - думал старик вслух, постукивая
топором в стену. - А вот обоз придет, так тогда...
Выпавший снег все мысли старика сводил на обоз, который приходил по
первопутку, когда вставали реки. Людей он только и видел один раз в году.
Было о чем подумать. Музгарко отлично понимал каждое слово хозяина и при
одном слове "обоз" смотрел вверх реки и радостно взвизгивал, точно хотел
ответить, что вон, мол, откуда придет обоз-то - из-за мыса.
К избе был приделан довольно большой низкий сруб, служивший летом
амбаром, а зимой казармой для ночлега ямщиков. Чтобы защитить от зимней
непогоды лошадей, старик с осени устраивал около казармы из молодых пушистых
пихт большую загородку. Намаются лошади тяжелой дорогой, запотеют, а ветер
дует холодный, особенно с солнцевосхода. Ах, какой бывает ветер, даже дерево
не выносит и поворачивает свои ветви в теплую сторону, откуда весной летит
всякая птица.
Кончив работу, старик сел на обрубок дерева под окном избушки и
задумался. Собака села у его ног и положила свою умную голову к нему на
колени. О чем думал старик? Первый снег всегда и радовал его и наводил
тоску, напоминая старое, что осталось вон за теми горами, из которых
выбегала река Студеная. Там у него были и свой дом, и семья, и родные были,
а теперь никого не осталось. Всех он пережил, и вот где привел бог кончать
век: умрет - некому глаза закрыть. Ох, тяжело старое одиночество, а тут лес
кругом, вечная тишина, и не с кем слова сказать. Одна отрада оставалась:
собака. И любил же со старик гораздо больше, чем любят люди друг друга. Ведь
она для него была все и тоже любила его. Не один раз случалось так, что на
охоте Музгарко жертвовал своей собачьей жизнью за хозяина, и уже два раза
медведь помял его за отчаянную храбрость.
- А ведь стар ты стал, Музгарко, - говорил старик, гладя собаку по
спине. - Вон и спина прямая стала, как у волка, и зубы притупились, и в
глазах муть... Эх, старик, старик, съедят тебя зимой волки!.. Пора, видно,
нам с тобой и помирать...
Собака была согласна и помирать... Она только теснее прижималась всем
телом к хозяину и жалобно моргала. А он сидел и все смотрел на почерневшую
реку, на глухой лес, зеленой стеной уходивший на сотни верст туда, к
студеному морю, на чуть брезжившие горы в верховьях Студеной, - смотрел и не
шевелился, охваченный своей тяжелой стариковской думой.
Вот о чем думал старик.
Родился и вырос он в глухой лесной деревушке Чалпан, засевшей на реке
Колве. Место было глухое, лесистое, хлеб не родился, и мужики промышляли кто
охотой, кто сплавом леса, кто рыбной ловлей. Деревня была бедная, как почти
все деревни в Чердынском крае, и многие уходили на промысел куда-нибудь на
сторону: на солеваренные промыслы в Усолье, на плотбища по реке Вишере, где
строились лесопромышленниками громадные баржи, на железные заводы по реке
Каме.
Старик тогда был совсем молодым, и звали его по деревне Елеской
Шишмарем, - вся семья была Шишмари. Отец промышлял охотой, и Елеска с ним
еще мальчиком прошел всю Колву. Били они и рябчика, и белку, и куницу, и
оленя, и медведя, - что попадет. Из дому уходили недели на две, на три.
Потом Елеска вырос, женился и зажил своим домом в Чалпане, а сам по-прежнему
промышлял охотой. Стала потихоньку у Елески подрастать своя семья - два
мальчика да девочка; славные ребятки росли и были бы отцу подмогой на
старости лет. Но богу было угодно другое: в холерный год семья Елески
вымерла... Случилось это горе осенью, когда он ушел с артелью других
охотников в горы за оленями. Ушел он семейным человеком, а вернулся бобылем.
Тогда половина народу в Чалпане вымерла: холера прошла на Колву с Камы, куда
уходили на сплавы чалпанские мужики. Они и занесли с собой страшную болезнь,
которая косила людей, как траву.
Долго горевал Елеска, но второй раз не женился: поздно было вторую
семью заводить. Так он и остался бобылем и пуще прежнего занялся охотой. В
лесу было весело, да и привык уж очень к такой жизни Елеска. Только и тут
стряслась с ним великая беда. Обошел он медвежью берлогу, хорошего зверя
подглядел и уже вперед рассчитал, что в Чердыни за медвежью шкуру получит
все пять рублей. Не в первый раз выходил на зверя с рогатиной да с ножом; но
на этот раз сплоховал: поскользнулась у Елески одна нога, и медведь насел на
него. Рассвирепевший зверь обломал охотника насмерть, а лицо сдвинул ударом
лапы на сторону. Едва приполз Елеска из лесу домой, и здесь свой знахарь
лечил его целых полгода; остался жив, а только сделался уродом. Не мог
далеко уходить в лес, как прежде, когда ганивал сохатого на лыжах верст по
семидесяти, не мог промышлять наравне с другими охотниками, - одним словом,
пришла беда неминучая.
В своей деревне делать Елеске было нечего, кормиться мирским подаянием
не хотел, и отправился он в город Чердынь, к знакомым купцам, которым раньше
продавал свою охотничью добычу. Может, место какое-нибудь обыщут Елеске
богатые купцы. И нашли.
- Бывал на волоке с Колпы на Печору? - спрашивали его промышленники. -
Там на реке Студеной зимовье, - так вот тебе быть там сторожем... Вся работа
только зимой: встретить да проводить обозы, а там гуляй себе целый год. Харч
мы тебе будем давать, и одежду, и припас всякий для охоты - поблизости от
зимовья промышлять можешь.
- Далеконько, ваше степенство... - замялся Елеска. - Во все стороны от
зимовья верст на сто жилья нет, а летом туда и не пройдешь.
- Уж это твое дело; выбирай из любых: дома голодать или на зимовье
барином жить...
Подумал Елеска и согласился, а купцы высылали ему и харч и одежду
только один год. Потом Елеска должен был покупать все на свои деньги от
своей охоты и рыбной ловли на зимовке. Так он и жил в лесу. Год шел за
годом. Елеска состарился и боялся только одного, что придет смертный час и
некому будет его похоронить.
До обоза, пока реки еще не стали, старик успел несколько раз сходить на
охоту. Боровой рябчик поспел давно, но бить его не стоило, потому что все
равно сгниет в тепле. Обозный приказчик всегда покупал у старика рябчиков с
особым удовольствием, потому что из этих мест шел крепкий и белый рябчик,
который долго не портился, а это всего важнее, потому что убитые на Студеной
рябчики долетали до Парижа. Их скупали купцы в Чердыни, а потом отправляли в
Москву, а из Москвы рябчиков везли громадными партиями за границу. Старик на
двадцать верст от своей избушки знал каждое дерево и с лета замечал все
рябиные выводки, где они высиживались, паслись и кормились. Когда выводки
поспевали, он знал, сколько штук в каждом, но для себя не прочил ни одного,
потому что это был самый дорогой товар, и он получал за него самый дорогой
припас - порох и дробь. Нынешняя охота посчастливилась необыкновенно, так
что старик заготовил пар тридцать еще до прихода обоза и боялся только
одного: как бы не ударила ростепель. Редко случалась такая ростепель на
Студеной, но могла и быть.
- Ну, теперь мы с тобой на припас добыли, - объяснял старик собаке, с
которой всегда разговаривал, как с человеком. - А пока обоз ходит с хлебом
на Печору, мы и харч себе обработаем... Главное - соли добыть побольше.
Ежели бы у нас с тобой соль была, так богаче бы нас не было вплоть до самой
Чердыни.
О соли старик постоянно говорил: "Ах, кабы соль была - не житье, а
рай". Теперь рыбу ловил только для себя, а остальную сушил, - какая цепа
такой сушеной рыбе? А будь соль, тогда бы он рыбу солил, как печорские
Яшка равнодушно посмотрел на меня своим единственным глазом, почесал
затылок и проговорил:
- Как будто и не припомню этакого барина...
- А как-то на Белой горе вот так же осенью ночевали вместе в
балагане?.. Ты за рябчиками ходил...
Яшкино лицо точно просветлело.
- А ведь точно... - заговорил он как-то особенно быстро. - Ах ты,
братец ты мой!.. Еще у вас тогда собачка рыженькая была, на переднюю ножку
припадала? Вот-вот... У меня тогда тоже собака, Куфта, была - аккуратный
песик! Вот как глухарей по осеням на листвени облаивала... спелую белку
искала!.. И на медведя хаживала!..
Эти воспоминания были прерваны новым взрывом досады:
- А вот привел господь бурлачины отведать, барин!.. Самый пустой
народ... "Ружье, говорят, пропил", а того не понимают, галманы, что такое
ружье. Разве его можно пропивать?.. Нет, прямые подлецы они, барин, вот это
самое бурлачье. Пропил!.. Варнаки!..
Оглядевшись кругом, Яшка прибавил вполголоса:
- Ружьецо-то у меня скапутилось... Да. Пошел по первому снегу за
оленями; выследил одного, подкрался - трах!.. казенник* и вырвало. Лучше бы,
кажется, руку оторвало... Какой я человек без ружья? Хуже меня нет. Уж я и
поправлять его отдавал, ружье-то, денег на поправку стравил видимо-невидимо,
а толку не вышло. Мастеришки плохие и вконец извели. Вот я и подумал сплыть
на караване до Перми: зароблю** восемь целковых да там и цапну новенькую
орудию.
______________
* Казенник - большой железный винт, который вставляется в заднюю часть
ружейного ствола.
** Зароблю - заработаю. Таков говор в Пермском крае. (Примеч. автора.).
Последние слова Яшка проговорил с каким-то особенным вкусом и даже
закрыл глаза, предвкушая удовольствие.
Ружье для него составляло все, и он вынашивал мысль о нем, вероятно,
целую зиму. Добыть новое ружье было для него большою задачей: он знал, что,
добыв ружье, бросит бурлацкое дело и опять станет вольным человеком.
Эта встреча доставила мне много удовольствия, хотя водолив, в балагане
которого я скрывался на ночь от холода, и косился на Яшку, когда тот с
охотничьим простодушием расположился "чаевать" со мною.
- Разве они што понимают? - объяснял Яшка с некоторой
снисходительностью. - Так, темный народ... Конечно, я на барке-то "пришей
хвост кобыле", а поглядели бы на меня в лесу. Ну-ка, попробуй!.. Ты десять
раз мимо прошел, а Яшка уж нашел. По лесу-то я барином хожу... Хочу - у
огонька буду сидеть, хочу - завалюсь спать. Разве они это могут понимать?..
Яшка - вольная птица... Вот только бы господь сподобил касательно ружья!..
Мне очень хотелось приютить Яшку около себя, но это оказывалось
невозможным - третьего места в балагане не было.
Вечером я укладывался, и мне тяжело было думать, что я лежу в сухе и
тепле, а Яшка корчится около огонька...
- Ведь не я один колею, - объяснил Яшка. - Конечно, они варнаки и
ничего не понимают, а только все же человеки...
Это была ужасная ночь... Я проснулся от какого-то пронизывающего
холода. Часы показывали три. По скрипу потесей, бултыхавших воду с таким
тяжелым шумом, точно ее разгребала какая-то огромная лапа, я заключил, что
барка плывет. В камнях на ночь останавливали барку - делали "хватку", а
теперь барка плыла, потому что, кроме мелей, никакой опасности не
предвиделось. Работы было меньше, и бурлаки разделились на две смены -
дневную и ночную.
Когда я вышел из своего балагана, меня поразила открывшаяся картина. В
воздухе тихо кружились хлопья мокрого снега... Вся барка была покрыта слоем
этого снега по крайней мере на вершок. Кое-где слабо мерещились мокрые тени
работавших у потесей бурлаков. Картина получалась ужасная. Некоторые
кутались в мокрые рогожки, а большинство стояло без всякого прикрытия.
Царило мертвое молчание. Оно приходилось как нельзя больше под стать
этой картине холодной смерти. Мне казалось, что наша барка плывет именно в
каком-то мертвом царстве. Сплавщик Лупан, седой важеватый* старик с
окладистой бородой, сидел на своей скамеечке на задней палубе и отдавал
приказания молча, движением руки, точно и он боялся нарушить мертвую тишину.
______________
* Важеватый - внушительной, солидной внешности.
- А где Яшка? - спросил я водолива, отливавшего воду.
Он, тоже молча, мотнул головой на кладку медных полос - "штык",
проходивших поленницей посредине барочного дна от носа до кормы. Я понял,
что водолив не забрался в балаган из совести и мокнул под снегом вместе со
всеми остальными. Потому же и Лупан оставался на своей скамейке. Сказалось
без слов то артельное чувство, которое из разношерстной бурлацкой ватаги
делало одну дружную семью.
Яшка спал под мокрой рогожкой, покрытой снегом. Из-под нее поднимался
только пар. Он устроился прямо на медных штыках, перевязанных по шести штук,
так что через свою рогожку должен был чувствовать каждое ребро медной штыки
и все узлы жестких веревок. Другие бурлаки забрались под палубы, - там по
крайней мере не заносило снегом, - но вольный человек Яшка привык проводить
целые недели на открытом воздухе, а зимой и прямо спать в снегу.
Я прислушался, - из-под рогожки слышалось ровное дыхание спящего
человека.
Я присел к огню и долго смотрел кругом. Никогда еще пламя не казалось
мне таким красивым, как именно сейчас, когда оно боролось с этой влажной,
тяжелой тьмой. В такие ночи можно понять и все то неизмеримое значение огня,
о котором как-то совсем забываешь, сидя в теплой комнате. Какая страшная
ночь покрывала бы человечество, если бы не было огня! Недаром Яшка до сих
пор считает грехом плюнуть на костер. Вот и теперь он устроился на штыках,
наверно, только потому, чтобы быть поближе к огоньку.
- Шли бы вы, барин, к себе в балаган, - посоветовал мне водолив,
подкидывая на очаг несколько мокрых поленьев. - Дело-то ваше непривычное:
как раз лихоманка ухватит, а то и паралик расшибет.
Признаться сказать, мне было совестно уходить в свой балаган, когда
другие мокли на палубах, но оставаться с ними было не под силу. Ушел я в
балаган, кое-как сгороженный из досок, рогож и еловой коры, - на свою
жесткую постель из наворованного на берегу сена. Я долго прислушивался к
мертвой тишине, пока не заснул тревожным сном.
Проснулся я поздно, - проснулся от страшного шума, происходившего на
барке. Первая мысль была, что барка тонет. Я выскочил из балагана и замер от
изумления. Происходило что-то невероятное до последней степени...
Над баркой с гоготанием тяжело кружились дикие гуси. Обессилевшая
птица, застигнутая ранним снегом, падала в реку. До десятка гусей с какой-то
отчаянной решимостью сели прямо на барку. Последнее было тем более
удивительно, что дикий гусь - очень осторожная птица и не подпустит охотника
на несколько выстрелов.
- Лови, робя, бей!.. - галдели бурлаки, гоняясь за обессилевшей птицей.
Работа была брошена, и на барке происходила настоящая свалка. Меня
поразил отчаянный вопль Яшки, который бегал по барке, как сумасшедший.
- Братцы!.. Родимые мои!.. Што вы делаете?.. Ах, варнаки... ах,
подлецы!.. Братцы, миленькие, не троньте божью тварь!.. Разе можно ее
трогать в этакое время?.. Очумели вы, галманы отчаянные!.. Креста на вас
нет, на отчаянных... Ах, братцы, грешно! Вот как грешно!..
Проворнее всех оказалась одна из баб. Она поймала уже двух гусей и
лежала на них пластом. Яшка накинулся на нее и отнял помятую, обезумевшую от
ужаса птицу.
- Што ты делаешь-то, дурья голова?.. Вот я тебя расчешу... Право,
отчаянные варнаки!.. Братцы!.. Черти!..
Яшка ругался, как остервенелый, и в то же время гладил отнятых у бабы
гусей. Бурлаки смутились, и некоторые уже выпустили пойманную птицу.
- А сам-то небось стреляешь всякую птицу, ярыга! - ответно ругалась
обиженная баба. - Сбесился, деревянный черт!..
- И стреляю, дура-баба... да! - орал Яшка, закипая новой яростью. -
Только не на перелетах... Я вольную птицу бью, которая в полной силе, а эта
замерзлая. Вот ты бурчишь, дура-баба, а того не знаешь, что убить человека
грешно, а за убитого странника вдесятеро взыщется. Так и с птичкой
перелетной... Нажралась бы ты этой гусятины и околела бы сама. Одно слово:
дура!.. Птичка-то к нам насела, дескать: "Дадут передохнуть, а может, и
накормят", - а ты навалилась на нее как жернов. В другое-то время разве она
подпустила бы тебя, дуру?..
- В самом деле, братцы, не троньте божью птицу! - поддержал уже
хрипевшего от волнения и крика Яшку старый сплавщик Лупан. - Нехорошо!..
Пусть передохнет, а потом сама улетит, куда ей произволение. Яшка-то правду
говорит...
- Да ведь это харч, - нерешительно заявил один голос из сбившейся кучки
бурлаков. - Такое бы варево заварили, Лупан Степаныч!..
- А ты, оболдуй, слушай ухом, а не брюхом!.. Яшка-то всех умнее себя
обозначил. Да!.. Он уж это дело знает.
- Ах, боже мой, да ведь грех-то какой! - умиленно повторял Яшка,
обращаясь ко всем вообще. - Вон какая смирная птичка... Сама в руки идет.
Только вот не говорит: "Устала, мол, я, притомилась, иззябла..." А вы ее
бить!..
Выбившийся из сил гусиный косяк теперь покрывал Чусовую, точно живой
снег. Гуси не сторожились больше своего страшного врага - человека. Те,
которые попали на барку, успели отдохнуть и торжественно были спущены на
воду к призывно гоготавшим товарищам.
Яшка торжествовал и даже перекрестился, спуская последнего гуся.
- Будто еще должен один быть? - думал он вслух, оглядывая недоверчиво
толпу бурлаков.
- Все тут, Яшка...
- Ну, и слава богу!.. Спасибо, братцы!
А снег все валил. Вода казалась такой темной в этих побелевших берегах.
Где-то вдали смутно обрисовывались деревенские стройки.
- Эй, будет валандаться попусту! - скомандовал сплавщик. - Держи нос-от
направо...
Потеси лениво забултыхались в воде. Гусиный косяк сгрудился и стройной
массой с гусиной важностью отплыл к противоположному берегу, провожая барку
своим гоготаньем.
- Правильная птица! - заметил Яшка, провожая глазами удалявшийся от нас
косяк. - Умнее ее нет... И живет парами, по-божески. Не то что, например,
косач...
Почесав затылок, Яшка прибавил совсем другим тоном:
- Эх, ежели бы вот таких гуськов десяточек, был бы Яшка с ружьем и не
колел бы, как пес! В Перми бы продал по целковому за штуку...
Вечером мы вместе пили чай в балагане - я, водолив и Яшка. На Яшке
мокрая рубаха дымилась от пара. Он с каким-то ожесточением пил одну чашку за
другой, вернее, не пил, а глотал. Это опять был жалкий Яшка.
- Тебя не знобит? - спрашивал я.
- Нет, зачем знобить?.. Вот ежели бы мокрый-то я у огня начал греться,
ну, тогда пропасть.
Напившись чаю и поблагодарив, Яшка поднялся.
- Ну, теперь пойду на свою перину, барин...
Взглянув на изголовье постели, на которой отдыхал водолив, Яшка
укоризненно покачал головой:
- Эх, Павел Евстратыч!.. То-то я давеча не досчитался одного гуська...
Где у тебя совесть-то?..
- Ну, ну, подержи язык за зубами.
- Я-то подержу, а тебе отрыгнется этот гусь...
Из-под изголовья высовывался гусиный хвост.
- Да ведь я его не ловил! - оправдывался водолив. - Сам он забежал в
балаган. Ну, я его и пожалел: приколол.
- У волка в зубе Егорий дал?.. Эх, Павел Евстратыч, нехорошо... Вот как
нехорошо!
---------------------------------------------------------------------
Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей
Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года
---------------------------------------------------------------------
Старик лежал на своей лавочке, у печи, закрывшись старой дохой из
вылезших оленьих шкур. Было рано или поздно - он не знал, да и знать не мог,
потому что светало поздно, а небо еще с вечера было затянуто низкими
осенними тучами. Вставать ему не хотелось; в избушке было холодно, а у него
уже несколько дней болели и спина и ноги. Спать он тоже не хотел, а лежал
так, чтобы провести время. Да и куда ему было торопиться? Его разбудило
осторожное царапанье в дверь, - это просился Музгарко, небольшая, пестрая
вогульская собака, жившая в этой избушке уже лет десять.
- Я вот тебе задам, Музгарко!.. - заворчал старик, кутаясь в свою доху
с головой. - Ты у меня поцарапайся...
Собака на время перестала скоблить дверь своей лапой и потом вдруг
взвыла протяжно и жалобно.
- Ах, штоб тебя волки съели!.. - обругался старик, поднимаясь с лавки.
Он в темноте подошел к двери, отворил ее и все понял, - отчего у него
болела спина и отчего завыла собака. Все, что можно было рассмотреть в
приотворенную дверь, было покрыто снегом. Да, он ясно теперь видел, как в
воздухе кружилась живая сетка из мягких, пушистых снежинок. В избе было
темно, а от снега все видно - и зубчатую стенку стоявшего за рекой леса, и
надувшуюся почерневшую реку, и каменистый мыс, выдававшийся в реку круглым
уступом. Умная собака сидела перед раскрытой дверью и такими умными,
говорящими глазами смотрела на хозяина.
- Ну, што же, значит, конец!.. - ответил ей старик на немой вопрос
собачьих глаз. - Ничего, брат, не поделаешь... Шабаш!..
Собака вильнула хвостом и тихо взвизгнула тем ласковым визгом, которым
встречала одного хозяина.
- Ну, шабаш, ну, што поделаешь, Музгарко!.. Прокатилось наше красное
летечко, а теперь заляжем в берлоге...
На эти слова последовал легкий прыжок, и Музгарко очутился в избушке
раньше хозяина.
- Не любишь зиму, а? - разговаривал старик с собакой, растопляя старую
печь, сложенную из дикого камня. - Не нравится, а?..
Колебавшееся в челе печки пламя осветило лавочку, на которой спал
старик, и целый угол избушки. Из темноты выступали закопченные бревна,
покрытые кое-где плесенью, развешанная в углу сеть, недоконченные новые
лапти, несколько беличьих шкурок, болтавшихся на деревянном крюку, а ближе
всего сам старик - сгорбленный, седой, с ужасным лицом. Это лицо точно было
сдвинуто на одну сторону, так что левый глаз вытек и закрылся припухшим
веком. Впрочем, безобразие отчасти скрадывалось седой бородой. Для Музгарки
старик не был ни красив, ни некрасив.
Пока старик растоплял печь, уже рассвело. Серое зимнее утро занялось с
таким трудом, точно невидимому солнцу было больно светить. В избушке едва
можно было рассмотреть дальнюю стену, у которой тянулись широкие нары,
устроенные из тяжелых деревянных плах. Единственное окно, наполовину
залепленное рыбьим пузырем, едва пропускало свет. Музгарко сидел у порога и
терпеливо наблюдал за хозяином, изредка виляя хвостом.
Но и собачьему терпенью бывает конец, и Музгарко опять слабо взвизгнул.
- Сейчас, не торопись, - ответил ему старик, придвигая к огню чугунный
котелок с водой. - Успеешь...
Музгарко лег и, положив остромордую голову в передние лапы, не спускал
глаз с хозяина. Когда старик накинул на плечи дырявый пониток, собака
радостно залаяла и бросилась в дверь.
- То-то вот у меня поясница третий день болит, - объяснил старик собаке
на ходу. - Оно и вышло, што к ненастью. Вона как снежок подваливает...
За одну ночь все кругом совсем изменилось, - лес казался ближе, река
точно сузилась, а низкие зимние облака ползли над самой землей и только не
цеплялись за верхушки елей и пихт. Вообще вид был самый печальный, а пушинки
снега продолжали кружиться в воздухе и беззвучно падали на помертвевшую
землю. Старик оглянулся назад, за свою избушку - за ней уходило ржавое
болото, чуть тронутое кустиками и жесткой болотной травой. С небольшими
перерывами это болото тянулось верст на пятьдесят и отделяло избушку от
всего живого мира. А какая она маленькая показалась теперь старику, эта
избушка, точно за ночь вросла в землю...
К берегу была причалена лодка-душегубка. Музгарко первый вскочил в нее,
оперся передними лапами на край и зорко посмотрел вверх реки, туда, где
выдавался мыс, и слабо взвизгнул.
- Чему обрадовался спозаранку? - окликнул его старик. - Погоди, может,
и нет ничего...
Собака знала, что есть, и опять взвизгнула: она видела затонувшие
поплавки закинутой в омуте снасти. Лодка полетела вверх по реке у самого
берега. Старик стоял на ногах и гнал лодку вперед, подпираясь шестом. Он
тоже знал по визгу собаки, что будет добыча. Снасть действительно огрузла
самой серединой, и, когда лодка подошла, деревянные поплавки повело книзу.
- Есть, Музгарко...
Снасть состояла из брошенной поперек реки бечевы с поводками из тонких
шнурков и волосяной лесы. Каждый поводок заканчивался острым крючком.
Подъехав к концу снасти, старик осторожно начал выбирать ее в лодку. Добыча
была хорошая: два больших сига, несколько судаков, щука и целых пять штук
стерлядей. Щука попалась большая, и с ней было много хлопот. Старик
осторожно подвел ее к лодке и сначала оглушил своим шестом, а потом уже
вытащил. Музгарко сидел в носу лодки и внимательно наблюдал за работой.
- Любишь стерлядку? - дразнил его старик, показывая рыбу. - А ловить не
умеешь... Погоди, заварим сегодня уху. К ненастью рыба идет лучше на крюк...
В омуте она теперь сбивается на зимнюю лежанку, а мы ее из омута и будем
добывать: вся наша будет. Лучить ужо поедем... Ну, а теперь айда домой!..
Судаков-то подвесим, высушим, а потом купцам продадим...
Старик запасал рыбу с самой весны: часть вялил на солнце, другую сушил
в избе, а остатки сваливал в глубокую яму вроде колодца; эта последняя
служила кормом Музгарке. Свежая рыба не переводилась у него целый год,
только не хватало у него соли, чтобы ее солить, да и хлеба не всегда
доставало, как было сейчас. Запас ему оставляли с зимы до зимы.
- Скоро обоз придет, - объяснил старик собаке. - Привезут нам с тобой и
хлеба, и соли, и пороху... Вот только избушка наша совсем развалилась,
Музгарко.
Осенний день короток. Старик все время проходил около своей избушки,
поправляя и то и другое, чтобы лучше ухорониться на зиму. В одном месте мох
вылез из пазов, в другом - бревно подгнило, в третьем - угол совсем осел и,
того гляди, отвалится. Давно бы уж новую избушку пора ставить, да одному все
равно ничего не поделать.
- Как-нибудь, может, перебьюсь зиму, - думал старик вслух, постукивая
топором в стену. - А вот обоз придет, так тогда...
Выпавший снег все мысли старика сводил на обоз, который приходил по
первопутку, когда вставали реки. Людей он только и видел один раз в году.
Было о чем подумать. Музгарко отлично понимал каждое слово хозяина и при
одном слове "обоз" смотрел вверх реки и радостно взвизгивал, точно хотел
ответить, что вон, мол, откуда придет обоз-то - из-за мыса.
К избе был приделан довольно большой низкий сруб, служивший летом
амбаром, а зимой казармой для ночлега ямщиков. Чтобы защитить от зимней
непогоды лошадей, старик с осени устраивал около казармы из молодых пушистых
пихт большую загородку. Намаются лошади тяжелой дорогой, запотеют, а ветер
дует холодный, особенно с солнцевосхода. Ах, какой бывает ветер, даже дерево
не выносит и поворачивает свои ветви в теплую сторону, откуда весной летит
всякая птица.
Кончив работу, старик сел на обрубок дерева под окном избушки и
задумался. Собака села у его ног и положила свою умную голову к нему на
колени. О чем думал старик? Первый снег всегда и радовал его и наводил
тоску, напоминая старое, что осталось вон за теми горами, из которых
выбегала река Студеная. Там у него были и свой дом, и семья, и родные были,
а теперь никого не осталось. Всех он пережил, и вот где привел бог кончать
век: умрет - некому глаза закрыть. Ох, тяжело старое одиночество, а тут лес
кругом, вечная тишина, и не с кем слова сказать. Одна отрада оставалась:
собака. И любил же со старик гораздо больше, чем любят люди друг друга. Ведь
она для него была все и тоже любила его. Не один раз случалось так, что на
охоте Музгарко жертвовал своей собачьей жизнью за хозяина, и уже два раза
медведь помял его за отчаянную храбрость.
- А ведь стар ты стал, Музгарко, - говорил старик, гладя собаку по
спине. - Вон и спина прямая стала, как у волка, и зубы притупились, и в
глазах муть... Эх, старик, старик, съедят тебя зимой волки!.. Пора, видно,
нам с тобой и помирать...
Собака была согласна и помирать... Она только теснее прижималась всем
телом к хозяину и жалобно моргала. А он сидел и все смотрел на почерневшую
реку, на глухой лес, зеленой стеной уходивший на сотни верст туда, к
студеному морю, на чуть брезжившие горы в верховьях Студеной, - смотрел и не
шевелился, охваченный своей тяжелой стариковской думой.
Вот о чем думал старик.
Родился и вырос он в глухой лесной деревушке Чалпан, засевшей на реке
Колве. Место было глухое, лесистое, хлеб не родился, и мужики промышляли кто
охотой, кто сплавом леса, кто рыбной ловлей. Деревня была бедная, как почти
все деревни в Чердынском крае, и многие уходили на промысел куда-нибудь на
сторону: на солеваренные промыслы в Усолье, на плотбища по реке Вишере, где
строились лесопромышленниками громадные баржи, на железные заводы по реке
Каме.
Старик тогда был совсем молодым, и звали его по деревне Елеской
Шишмарем, - вся семья была Шишмари. Отец промышлял охотой, и Елеска с ним
еще мальчиком прошел всю Колву. Били они и рябчика, и белку, и куницу, и
оленя, и медведя, - что попадет. Из дому уходили недели на две, на три.
Потом Елеска вырос, женился и зажил своим домом в Чалпане, а сам по-прежнему
промышлял охотой. Стала потихоньку у Елески подрастать своя семья - два
мальчика да девочка; славные ребятки росли и были бы отцу подмогой на
старости лет. Но богу было угодно другое: в холерный год семья Елески
вымерла... Случилось это горе осенью, когда он ушел с артелью других
охотников в горы за оленями. Ушел он семейным человеком, а вернулся бобылем.
Тогда половина народу в Чалпане вымерла: холера прошла на Колву с Камы, куда
уходили на сплавы чалпанские мужики. Они и занесли с собой страшную болезнь,
которая косила людей, как траву.
Долго горевал Елеска, но второй раз не женился: поздно было вторую
семью заводить. Так он и остался бобылем и пуще прежнего занялся охотой. В
лесу было весело, да и привык уж очень к такой жизни Елеска. Только и тут
стряслась с ним великая беда. Обошел он медвежью берлогу, хорошего зверя
подглядел и уже вперед рассчитал, что в Чердыни за медвежью шкуру получит
все пять рублей. Не в первый раз выходил на зверя с рогатиной да с ножом; но
на этот раз сплоховал: поскользнулась у Елески одна нога, и медведь насел на
него. Рассвирепевший зверь обломал охотника насмерть, а лицо сдвинул ударом
лапы на сторону. Едва приполз Елеска из лесу домой, и здесь свой знахарь
лечил его целых полгода; остался жив, а только сделался уродом. Не мог
далеко уходить в лес, как прежде, когда ганивал сохатого на лыжах верст по
семидесяти, не мог промышлять наравне с другими охотниками, - одним словом,
пришла беда неминучая.
В своей деревне делать Елеске было нечего, кормиться мирским подаянием
не хотел, и отправился он в город Чердынь, к знакомым купцам, которым раньше
продавал свою охотничью добычу. Может, место какое-нибудь обыщут Елеске
богатые купцы. И нашли.
- Бывал на волоке с Колпы на Печору? - спрашивали его промышленники. -
Там на реке Студеной зимовье, - так вот тебе быть там сторожем... Вся работа
только зимой: встретить да проводить обозы, а там гуляй себе целый год. Харч
мы тебе будем давать, и одежду, и припас всякий для охоты - поблизости от
зимовья промышлять можешь.
- Далеконько, ваше степенство... - замялся Елеска. - Во все стороны от
зимовья верст на сто жилья нет, а летом туда и не пройдешь.
- Уж это твое дело; выбирай из любых: дома голодать или на зимовье
барином жить...
Подумал Елеска и согласился, а купцы высылали ему и харч и одежду
только один год. Потом Елеска должен был покупать все на свои деньги от
своей охоты и рыбной ловли на зимовке. Так он и жил в лесу. Год шел за
годом. Елеска состарился и боялся только одного, что придет смертный час и
некому будет его похоронить.
До обоза, пока реки еще не стали, старик успел несколько раз сходить на
охоту. Боровой рябчик поспел давно, но бить его не стоило, потому что все
равно сгниет в тепле. Обозный приказчик всегда покупал у старика рябчиков с
особым удовольствием, потому что из этих мест шел крепкий и белый рябчик,
который долго не портился, а это всего важнее, потому что убитые на Студеной
рябчики долетали до Парижа. Их скупали купцы в Чердыни, а потом отправляли в
Москву, а из Москвы рябчиков везли громадными партиями за границу. Старик на
двадцать верст от своей избушки знал каждое дерево и с лета замечал все
рябиные выводки, где они высиживались, паслись и кормились. Когда выводки
поспевали, он знал, сколько штук в каждом, но для себя не прочил ни одного,
потому что это был самый дорогой товар, и он получал за него самый дорогой
припас - порох и дробь. Нынешняя охота посчастливилась необыкновенно, так
что старик заготовил пар тридцать еще до прихода обоза и боялся только
одного: как бы не ударила ростепель. Редко случалась такая ростепель на
Студеной, но могла и быть.
- Ну, теперь мы с тобой на припас добыли, - объяснял старик собаке, с
которой всегда разговаривал, как с человеком. - А пока обоз ходит с хлебом
на Печору, мы и харч себе обработаем... Главное - соли добыть побольше.
Ежели бы у нас с тобой соль была, так богаче бы нас не было вплоть до самой
Чердыни.
О соли старик постоянно говорил: "Ах, кабы соль была - не житье, а
рай". Теперь рыбу ловил только для себя, а остальную сушил, - какая цепа
такой сушеной рыбе? А будь соль, тогда бы он рыбу солил, как печорские