Страница:
Г-на Перманедера нельзя было упрекнуть в черствости сердца: он был глубоко потрясен; при виде бездыханного ребенка крупные слезы полились из его заплывших глазок по жирным щекам на бахромчатые усы; много раз подряд он испускал тяжелые вздохи: «Ой, беда, беда! Вот так беда, ай-ай-ай!» Но любовь к спокойному житью, по мнению Тони, слишком скоро возобладала над его скорбью — вечера в погребке вытеснили горестные мысли, и он продолжал жить по-прежнему, «шаля-валя», с тем благодушным, иногда ворчливым и немножко туповатым фатализмом, который находил себе выражение в его вздохах: «Вот окаянство какое, черт возьми!»
В письмах Тони отныне уже неизменно слышалась безнадежность, даже ропот. «Ах, мама, — писала она, — что только на меня не валится! Сначала Грюнлих со своим злосчастным банкротством, потом Перманедер и его уход на покой, а теперь еще мертвый ребенок! Чем я заслужила эти несчастья?»
Читая ее излияния, консул не мог удержаться от улыбки, ибо, несмотря на боль, сквозившую в этих строках, он улавливал в них забавную гордость и отлично знал, что Тони Будденброк в качестве мадам Грюнлих и мадам Перманедер все равно оставалась ребенком и что все свои — увы, очень взрослые — беды она переживала, сперва не веря в их «всамделишность», а потом с ребяческой серьезностью и важностью, — главное же, с ребяческой силой сопротивления.
Тони не понимала, чем она заслужила все эти испытания, так как хоть и подсмеивалась над чрезмерным благочестием матери, но сама была пропитана им настолько, что всей душой веровала в божественное возмездие на земле. Бедная Тони! Смерть второго ребенка была не последним и не самым жестоким ударом, ее постигшим.
В конце 1859 года стряслось нечто страшное…
В письмах Тони отныне уже неизменно слышалась безнадежность, даже ропот. «Ах, мама, — писала она, — что только на меня не валится! Сначала Грюнлих со своим злосчастным банкротством, потом Перманедер и его уход на покой, а теперь еще мертвый ребенок! Чем я заслужила эти несчастья?»
Читая ее излияния, консул не мог удержаться от улыбки, ибо, несмотря на боль, сквозившую в этих строках, он улавливал в них забавную гордость и отлично знал, что Тони Будденброк в качестве мадам Грюнлих и мадам Перманедер все равно оставалась ребенком и что все свои — увы, очень взрослые — беды она переживала, сперва не веря в их «всамделишность», а потом с ребяческой серьезностью и важностью, — главное же, с ребяческой силой сопротивления.
Тони не понимала, чем она заслужила все эти испытания, так как хоть и подсмеивалась над чрезмерным благочестием матери, но сама была пропитана им настолько, что всей душой веровала в божественное возмездие на земле. Бедная Тони! Смерть второго ребенка была не последним и не самым жестоким ударом, ее постигшим.
В конце 1859 года стряслось нечто страшное…
9
Стоял холодный ноябрьский день, мглистое небо, казалось, уже сулило снег, хотя солнце время от времени и пробивалось сквозь клубящийся туман, — один из тех дней, когда в портовом городе колючий норд-ост злобно завывает вокруг церковных шпилей и нет ничего проще, как схватить воспаление легких.
Войдя около полудня в маленькую столовую, консул Будденброк застал свою мать с очками на носу, склонившуюся над листком бумаги.
— Том, — сказала она, взглянув на сына, и обеими руками отвела от него листок. — Не пугайся! Какая-то неприятность… Я ничего не понимаю… Это из Берлина… Что-то, видимо, случилось…
— Я тебя слушаю, — коротко ответил Томас. Он побледнел, и жилки вздулись на его висках — так крепко он стиснул зубы. Затем он энергичным движением протянул руку, словно говоря: «Выкладывай, что там стряслось, только поскорей, пожалуйста! Я не нуждаюсь в подготовке».
Он, не присаживаясь, вздернув светлую бровь и медленно пропуская сквозь пальцы кончики длинных усов, прочитал несколько строчек, начертанных на телеграфном бланке. Это была депеша, гласившая: «Не пугайтесь. Я, Эрика будем транзитом. Все кончено. Ваша несчастная Антония».
— Транзитом? Транзитом? — раздраженно проговорил он и, мотнув головой, взглянул на консульшу. — Что это значит?
— Ах, да она просто так выразилась, Том, и ничего это не значит. Она имеет в виду «не задерживаясь в пути» или что-нибудь в этом роде…
— И почему из Берлина? Зачем она попала в Берлин? Что ей там делать?
— Не знаю, Том, я еще ровно ничего не понимаю. Депешу принесли каких-нибудь десять минут назад. Но, видимо, что-то случилось, и нам остается только ждать, пока все разъяснится. Бог даст, беда минует нас. Садись завтракать, Том.
Он опустился на стул и машинально налил себе портеру в высокий граненый стакан.
— «Все кончено», — повторил он. — И почему «Антония»? Вечное ребячество!
И консул молча принялся за еду.
Несколько мгновений спустя консульша решилась проговорить:
— Наверное, что-нибудь с Перманедером, Том?
Он пожал плечами, не поднимая глаз от тарелки.
Уходя и уже схватившись за ручку двери, Томас сказал:
— Что ж, мама, остается ждать ее приезда. Поскольку она, надо надеяться, не пожелает ввалиться в дом среди ночи, то, видимо, это будет завтра. Пошли кого-нибудь известить меня…
Консульша с часу на час ждала Тони. Ночь она провела почти без сна, даже позвонила Иде Юнгман, которая спала теперь в крайней комнате на втором этаже, и, велев подать себе сахарной воды, до рассвета просидела на постели с вышиваньем в руках. Утро тоже прошло в тревожном ожидании. Но за завтраком консул объявил, что Тони если и приедет сегодня, то через Бюхен, поездом, прибывающим в три тридцать три пополудни. Около этого времени консульша сидела в ландшафтной, пытаясь читать книгу, на черном кожаном переплете которой красовалась тисненая золотом пальмовая ветвь.
День был такой же, как накануне: холод, мгла, ветер; в печи, за блестящей кованой решеткой, потрескивали дрова. Консульша вздрагивала и смотрела в окно всякий раз, когда с улицы доносился стук колес. А в четыре часа, когда она перестала прислушиваться и, казалось, забыла о приезде дочери, внизу вдруг захлопали двери. Она быстро обернулась к окну и протерла кружевным платочком запотевшие стекла: у подъезда стояли дрожки, и кто-то уже поднимался по лестнице!
Она обеими руками схватилась за подлокотники кресла, желая подняться, но передумала, и снова опустилась на место и с каким-то почти отсутствующим видом повернула голову к дочери, которая, оставив в дверях Эрику, уцепившуюся за Иду Юнгман, почти бегом приближалась к ней.
На г-же Перманедер была тальма, опушенная мехом, и высокая фетровая шляпа с вуалью. Она очень побледнела и выглядела усталой; глаза ее были красны, а верхняя губка дрожала, как в детстве, когда Тони плакала. Она воздела руки, потом уронила их, опустилась перед матерью на колени и, жалобно всхлипывая, зарылась лицом в складки ее платья. Все это производило такое впечатление, словно она прямо из Мюнхена бегом примчалась сюда и вот теперь поникла у цели, выбившаяся из сил, но спасенная. Консульша молчала.
— Тони, — произнесла она, наконец, с ласковым упреком в голосе; вытащила шпильку, с помощью которой шляпа мадам Перманедер держалась на ее прическе, положила шляпу на подоконник и обеими руками стала нежно и успокоительно гладить густые пепельные волосы дочери. — В чем дело, дитя мое? Что случилось?
Но ей надо было запастись терпением, так как прошло довольно долгое время, прежде чем последовал ответ.
— Мама, — пролепетала г-жа Перманедер, — мама!
И ни слова больше. Консульша обратила взор к застекленной двери и, одной рукой держа в объятиях дочь, другую протянула внучке, которая стояла в смущенье, закусив указательный палец.
— Пойди сюда, девочка, и поздоровайся. Ты выросла и, слава богу, выглядишь очень хорошо. Сколько тебе лет, Эрика?
— Тринадцать, бабушка.
— О, совсем взрослая девица… — И, поцеловав ее поверх головы Тони, она добавила: — Иди, дитя мое, наверх с Идой. Мы скоро будем обедать, а сейчас маме нужно поговорить со мной.
Они остались одни.
— Итак, моя милая Тони? Не довольно ли уже плакать? Если господу угодно послать нам испытание, мы должны безропотно терпеть. «Возьми свой крест и неси его», — гласит Евангелие… Но, может быть, ты тоже хочешь сперва подняться наверх, немножко передохнуть и привести себя в порядок? Наша славная Ида приготовила тебе твою комнату… Спасибо за то, что ты дала нам телеграмму. Хотя мы все-таки порядком перепугались…
Она прервала свою речь, так как из складок ее платья донеслось трепетное и приглушенное:
— Он низкий человек… низкий… низкий человек!..
К столь энергичной характеристике г-жа Перманедер была не в силах что-либо добавить. Казалось, эта характеристика полностью завладела ее сознанием. Она только глубже спрятала лицо в колени консульши, а руку, простертую на полу, даже сжала в кулак.
— Насколько я понимаю, ты говоришь о своем муже, дитя мое? — помолчав, осведомилась старая дама. — Нехорошо, что такая мысль пришла мне на ум, но что мне еще остается думать. Тони? Перманедер причинил тебе горе? Ты ведь о нем говоришь?
— Бабетт, — простонала г-жа Перманедер, — Бабетт!
— Бабетта? — Консульша выпрямилась, и взор ее светлых глаз обратился к окну. Она поняла. Наступило молчанье, время от времени прерываемое все более редкими всхлипываниями Тони.
— Тони, — спустя несколько мгновений проговорила консульша, — теперь я вижу, что тебя действительно заставили страдать… Но зачем было так бурно выражать свое огорчение? Зачем тебе понадобилась эта поездка сюда вместе с Эрикой? Ведь людям, менее благоразумным, чем мы с тобой, может показаться, что ты вообще не намерена возвратиться к мужу…
— Да я и не намерена!.. Ни за что!.. — крикнула г-жа Перманедер. Она стремительно подняла голову и, помутившимся взором поглядев в глаза матери, с неменьшей стремительностью вновь приникла к ее коленям.
Этот возглас консульша пропустила мимо ушей.
— Ну, а теперь, — она слегка повысила голос и покачала головой, — а теперь, раз ты уже здесь, ты все мне расскажешь, облегчишь свою душу, и мы попытаемся осмотрительно, с любовью и снисхождением помочь этой беде!
— Никогда! — опять выкрикнула Тони. — Никогда! — И затем начала…
Хотя не все ее слова были понятны, так как они говорились прямо в широкую суконную юбку консульши, и вдобавок это бурное словоизвержение еще прерывалось возгласами крайнего негодования, но все же из него можно было уразуметь, что произошло следующее.
В ночь с 24-го на 25-е текущего месяца г-жа Перманедер с утра страдавшая нервными желудочными болями, наконец задремала. Но вскоре ее разбудило движение на лестнице, какой-то непонятный, но явственный шум. Прислушавшись, она различила скрип ступенек, хихиканье, приглушенные возгласы протеста, перемежающиеся покряхтываньем и сопеньем. Усомниться в том, что означал этот шум, было невозможно. И еще прежде, чем скованный дремотой слух г-жи Перманедер уловил эти звуки, она уже поняла, что происходит. Кровь отлила у нее от головы и бурно устремилась к сердцу, которое то замирало, то билось тяжко и неровно. Может быть, целую минуту, долгую и страшную, лежала она, словно оглушенная, не имея сил пошевелиться. Но так как бесстыдная возня не унималась, она дрожащими руками зажгла свет и в ночных туфлях со свечою в руке, побежала по коридору к лестнице — той самой, что наподобие «небесной лестницы», от входной двери вела во второй этаж, — и там, на верхних ступеньках, ей воочию представилась картина, которую она уже видела духовным оком, лежа у себя в спальне и с широко открытыми от ужаса глазами прислушиваясь к недвусмысленной возне. Это была схватка, борьба, недозволенная и постыдная, между кухаркой Бабеттой и г-ном Перманедером. Девушка, со связкой ключей и тоже со свечой в руках, — видимо, она, несмотря на поздний час, все еще хлопотала по дому, — увертывалась от хозяина. Г-н Перманедер в съехавшей на затылок шляпе настойчиво пытался заключить ее в объятья и прижать свои моржовые усы к ее лицу, что ему нет-нет да и удавалось. При появлении Антонии у Бабетты вырвалось нечто вроде: «Иисус, Мария, Иосиф!» — «Иисус, Мария, Иосиф!» — повторил и г-н Перманедер, отпуская ее. Девушка в то же мгновение бесследно исчезла, а г-н Перманедер остался стоять перед своей супругой, весь поникший; его голова, руки, усы беспомощно свесились, и он бормотал нечто совершенно бессмысленное, примерно: «Ну и гонка!.. Ух ты, окаянство какое!..» Когда же он наконец отважился поднять взор, супруги уже не было перед ним. Он нашел ее в спальне, она сидела на постели и сквозь рыдания повторяла одно только слово: «Позор!» Сначала он бессильно оперся о косяк, потом двинул плечом, словно желая поощрительно подтолкнуть ее в бок, и сказал:
— Ну, чего ты, чего ты, Тонерль! Францель Размауэр сегодня справлял именины… Ну, мы все и накачались маленько…
Но сильный запах винного перегара, распространившийся в комнате, довел экзальтацию г-жи Антонии до предела. Она перестала плакать, всю вялость и слабость как рукой сняло; подстегнутая темпераментом и безмерным своим отчаянием, она высказала ему прямо в лицо все свое брезгливое презрение, все отвращение, которое ей внушала его личность, его поведение.
Господин Перманедер не стерпел. Голова его пылала, ибо он выпил за здоровье своего друга Размауэра не только обычные три литра пива, но и «шипучки». Он ответил ей. Ответил довольно несдержанно. Разгорелась ссора, куда более неистовая, чем при уходе г-на Перманедера «на покой». Г-жа Антония схватила со стула свою одежду и ринулась вон из спальни. И тут г-н Перманедер произнес, бросил ей вдогонку слово, которого она не может повторить, которое не выговорит ее язык… Такое слово!..
Вот, собственно, основная суть исповеди, которую мадам Перманедер прорыдала в складки материнского платья. Но слова, слова, заставившего ее в ту страшную ночь похолодеть от ужаса, она не выговорила, — нет, язык у нее не повернулся!..
— И никогда, никогда не повернется, — повторяла она, хотя консульша отнюдь на этом не настаивала, а только медленно и задумчиво покачивала головой, гладя прекрасные пепельные волосы Тони.
— Да, — сказала она наконец, — печальные признания пришлось мне выслушать. Тони. Я все понимаю, бедная моя дочурка, потому что я не только твоя мама, но и женщина… Теперь я вижу, как справедливо твое негодование, вижу, до какой степени твой муж в минуту слабости пренебрег своим долгом по отношению к тебе…
— В минуту слабости? — крикнула Тони, вскакивая на ноги. Она отступила на два шага и судорожным движением вытерла глаза. — В минуту слабости, мама?.. Он пренебрег долгом не только по отношению ко мне, но и ко всему нашему роду! Да что там, он никогда и не сознавал этого долга! Человек, который, получив приданое жены, просто-напросто уходит на покой! Человек без честолюбия, без стремлений, без цели! Человек, у которого в жилах вместо крови течет солодовое пиво! Да, да, я в этом уверена!.. И который еще вдобавок пускается на подлые шашни с Бабетт! А когда ему указывают на его ничтожество, отвечает… отвечает таким словом!..
Она опять преткнулась об это злополучное слово, произнести которое у нее не поворачивался язык. Но вдруг… шагнула вперед и вполне спокойным голосом, с живейшим интересом воскликнула:
— Какая прелесть! Откуда это у тебя, мама? — Тони подбородком указала на соломенный рабочий столик, украшенный атласными лентами.
— Я купила, — отвечала консульша, — мне негде было держать рукоделье.
— Очень аристократично! — одобрительно произнесла Тони и, склонив голову набок, принялась рассматривать ножки столика.
Взор консульши покоился на том же предмете, но, погруженная в задумчивость, она его не видела.
— Ну что ж, дорогая моя Тони, — проговорила она наконец, еще раз протягивая руку дочери, — как бы там ни было, а ты здесь, и я от души рада тебя видеть, дитя мое! Мы успокоимся и тогда уже все обсудим… А сейчас поди в свою комнату, отдохни и переоденься. Ида! — крикнула она, повернувшись к двери в столовую. — Велите, душенька, поставить приборы для мадам Перманедер и Эрики.
Войдя около полудня в маленькую столовую, консул Будденброк застал свою мать с очками на носу, склонившуюся над листком бумаги.
— Том, — сказала она, взглянув на сына, и обеими руками отвела от него листок. — Не пугайся! Какая-то неприятность… Я ничего не понимаю… Это из Берлина… Что-то, видимо, случилось…
— Я тебя слушаю, — коротко ответил Томас. Он побледнел, и жилки вздулись на его висках — так крепко он стиснул зубы. Затем он энергичным движением протянул руку, словно говоря: «Выкладывай, что там стряслось, только поскорей, пожалуйста! Я не нуждаюсь в подготовке».
Он, не присаживаясь, вздернув светлую бровь и медленно пропуская сквозь пальцы кончики длинных усов, прочитал несколько строчек, начертанных на телеграфном бланке. Это была депеша, гласившая: «Не пугайтесь. Я, Эрика будем транзитом. Все кончено. Ваша несчастная Антония».
— Транзитом? Транзитом? — раздраженно проговорил он и, мотнув головой, взглянул на консульшу. — Что это значит?
— Ах, да она просто так выразилась, Том, и ничего это не значит. Она имеет в виду «не задерживаясь в пути» или что-нибудь в этом роде…
— И почему из Берлина? Зачем она попала в Берлин? Что ей там делать?
— Не знаю, Том, я еще ровно ничего не понимаю. Депешу принесли каких-нибудь десять минут назад. Но, видимо, что-то случилось, и нам остается только ждать, пока все разъяснится. Бог даст, беда минует нас. Садись завтракать, Том.
Он опустился на стул и машинально налил себе портеру в высокий граненый стакан.
— «Все кончено», — повторил он. — И почему «Антония»? Вечное ребячество!
И консул молча принялся за еду.
Несколько мгновений спустя консульша решилась проговорить:
— Наверное, что-нибудь с Перманедером, Том?
Он пожал плечами, не поднимая глаз от тарелки.
Уходя и уже схватившись за ручку двери, Томас сказал:
— Что ж, мама, остается ждать ее приезда. Поскольку она, надо надеяться, не пожелает ввалиться в дом среди ночи, то, видимо, это будет завтра. Пошли кого-нибудь известить меня…
Консульша с часу на час ждала Тони. Ночь она провела почти без сна, даже позвонила Иде Юнгман, которая спала теперь в крайней комнате на втором этаже, и, велев подать себе сахарной воды, до рассвета просидела на постели с вышиваньем в руках. Утро тоже прошло в тревожном ожидании. Но за завтраком консул объявил, что Тони если и приедет сегодня, то через Бюхен, поездом, прибывающим в три тридцать три пополудни. Около этого времени консульша сидела в ландшафтной, пытаясь читать книгу, на черном кожаном переплете которой красовалась тисненая золотом пальмовая ветвь.
День был такой же, как накануне: холод, мгла, ветер; в печи, за блестящей кованой решеткой, потрескивали дрова. Консульша вздрагивала и смотрела в окно всякий раз, когда с улицы доносился стук колес. А в четыре часа, когда она перестала прислушиваться и, казалось, забыла о приезде дочери, внизу вдруг захлопали двери. Она быстро обернулась к окну и протерла кружевным платочком запотевшие стекла: у подъезда стояли дрожки, и кто-то уже поднимался по лестнице!
Она обеими руками схватилась за подлокотники кресла, желая подняться, но передумала, и снова опустилась на место и с каким-то почти отсутствующим видом повернула голову к дочери, которая, оставив в дверях Эрику, уцепившуюся за Иду Юнгман, почти бегом приближалась к ней.
На г-же Перманедер была тальма, опушенная мехом, и высокая фетровая шляпа с вуалью. Она очень побледнела и выглядела усталой; глаза ее были красны, а верхняя губка дрожала, как в детстве, когда Тони плакала. Она воздела руки, потом уронила их, опустилась перед матерью на колени и, жалобно всхлипывая, зарылась лицом в складки ее платья. Все это производило такое впечатление, словно она прямо из Мюнхена бегом примчалась сюда и вот теперь поникла у цели, выбившаяся из сил, но спасенная. Консульша молчала.
— Тони, — произнесла она, наконец, с ласковым упреком в голосе; вытащила шпильку, с помощью которой шляпа мадам Перманедер держалась на ее прическе, положила шляпу на подоконник и обеими руками стала нежно и успокоительно гладить густые пепельные волосы дочери. — В чем дело, дитя мое? Что случилось?
Но ей надо было запастись терпением, так как прошло довольно долгое время, прежде чем последовал ответ.
— Мама, — пролепетала г-жа Перманедер, — мама!
И ни слова больше. Консульша обратила взор к застекленной двери и, одной рукой держа в объятиях дочь, другую протянула внучке, которая стояла в смущенье, закусив указательный палец.
— Пойди сюда, девочка, и поздоровайся. Ты выросла и, слава богу, выглядишь очень хорошо. Сколько тебе лет, Эрика?
— Тринадцать, бабушка.
— О, совсем взрослая девица… — И, поцеловав ее поверх головы Тони, она добавила: — Иди, дитя мое, наверх с Идой. Мы скоро будем обедать, а сейчас маме нужно поговорить со мной.
Они остались одни.
— Итак, моя милая Тони? Не довольно ли уже плакать? Если господу угодно послать нам испытание, мы должны безропотно терпеть. «Возьми свой крест и неси его», — гласит Евангелие… Но, может быть, ты тоже хочешь сперва подняться наверх, немножко передохнуть и привести себя в порядок? Наша славная Ида приготовила тебе твою комнату… Спасибо за то, что ты дала нам телеграмму. Хотя мы все-таки порядком перепугались…
Она прервала свою речь, так как из складок ее платья донеслось трепетное и приглушенное:
— Он низкий человек… низкий… низкий человек!..
К столь энергичной характеристике г-жа Перманедер была не в силах что-либо добавить. Казалось, эта характеристика полностью завладела ее сознанием. Она только глубже спрятала лицо в колени консульши, а руку, простертую на полу, даже сжала в кулак.
— Насколько я понимаю, ты говоришь о своем муже, дитя мое? — помолчав, осведомилась старая дама. — Нехорошо, что такая мысль пришла мне на ум, но что мне еще остается думать. Тони? Перманедер причинил тебе горе? Ты ведь о нем говоришь?
— Бабетт, — простонала г-жа Перманедер, — Бабетт!
— Бабетта? — Консульша выпрямилась, и взор ее светлых глаз обратился к окну. Она поняла. Наступило молчанье, время от времени прерываемое все более редкими всхлипываниями Тони.
— Тони, — спустя несколько мгновений проговорила консульша, — теперь я вижу, что тебя действительно заставили страдать… Но зачем было так бурно выражать свое огорчение? Зачем тебе понадобилась эта поездка сюда вместе с Эрикой? Ведь людям, менее благоразумным, чем мы с тобой, может показаться, что ты вообще не намерена возвратиться к мужу…
— Да я и не намерена!.. Ни за что!.. — крикнула г-жа Перманедер. Она стремительно подняла голову и, помутившимся взором поглядев в глаза матери, с неменьшей стремительностью вновь приникла к ее коленям.
Этот возглас консульша пропустила мимо ушей.
— Ну, а теперь, — она слегка повысила голос и покачала головой, — а теперь, раз ты уже здесь, ты все мне расскажешь, облегчишь свою душу, и мы попытаемся осмотрительно, с любовью и снисхождением помочь этой беде!
— Никогда! — опять выкрикнула Тони. — Никогда! — И затем начала…
Хотя не все ее слова были понятны, так как они говорились прямо в широкую суконную юбку консульши, и вдобавок это бурное словоизвержение еще прерывалось возгласами крайнего негодования, но все же из него можно было уразуметь, что произошло следующее.
В ночь с 24-го на 25-е текущего месяца г-жа Перманедер с утра страдавшая нервными желудочными болями, наконец задремала. Но вскоре ее разбудило движение на лестнице, какой-то непонятный, но явственный шум. Прислушавшись, она различила скрип ступенек, хихиканье, приглушенные возгласы протеста, перемежающиеся покряхтываньем и сопеньем. Усомниться в том, что означал этот шум, было невозможно. И еще прежде, чем скованный дремотой слух г-жи Перманедер уловил эти звуки, она уже поняла, что происходит. Кровь отлила у нее от головы и бурно устремилась к сердцу, которое то замирало, то билось тяжко и неровно. Может быть, целую минуту, долгую и страшную, лежала она, словно оглушенная, не имея сил пошевелиться. Но так как бесстыдная возня не унималась, она дрожащими руками зажгла свет и в ночных туфлях со свечою в руке, побежала по коридору к лестнице — той самой, что наподобие «небесной лестницы», от входной двери вела во второй этаж, — и там, на верхних ступеньках, ей воочию представилась картина, которую она уже видела духовным оком, лежа у себя в спальне и с широко открытыми от ужаса глазами прислушиваясь к недвусмысленной возне. Это была схватка, борьба, недозволенная и постыдная, между кухаркой Бабеттой и г-ном Перманедером. Девушка, со связкой ключей и тоже со свечой в руках, — видимо, она, несмотря на поздний час, все еще хлопотала по дому, — увертывалась от хозяина. Г-н Перманедер в съехавшей на затылок шляпе настойчиво пытался заключить ее в объятья и прижать свои моржовые усы к ее лицу, что ему нет-нет да и удавалось. При появлении Антонии у Бабетты вырвалось нечто вроде: «Иисус, Мария, Иосиф!» — «Иисус, Мария, Иосиф!» — повторил и г-н Перманедер, отпуская ее. Девушка в то же мгновение бесследно исчезла, а г-н Перманедер остался стоять перед своей супругой, весь поникший; его голова, руки, усы беспомощно свесились, и он бормотал нечто совершенно бессмысленное, примерно: «Ну и гонка!.. Ух ты, окаянство какое!..» Когда же он наконец отважился поднять взор, супруги уже не было перед ним. Он нашел ее в спальне, она сидела на постели и сквозь рыдания повторяла одно только слово: «Позор!» Сначала он бессильно оперся о косяк, потом двинул плечом, словно желая поощрительно подтолкнуть ее в бок, и сказал:
— Ну, чего ты, чего ты, Тонерль! Францель Размауэр сегодня справлял именины… Ну, мы все и накачались маленько…
Но сильный запах винного перегара, распространившийся в комнате, довел экзальтацию г-жи Антонии до предела. Она перестала плакать, всю вялость и слабость как рукой сняло; подстегнутая темпераментом и безмерным своим отчаянием, она высказала ему прямо в лицо все свое брезгливое презрение, все отвращение, которое ей внушала его личность, его поведение.
Господин Перманедер не стерпел. Голова его пылала, ибо он выпил за здоровье своего друга Размауэра не только обычные три литра пива, но и «шипучки». Он ответил ей. Ответил довольно несдержанно. Разгорелась ссора, куда более неистовая, чем при уходе г-на Перманедера «на покой». Г-жа Антония схватила со стула свою одежду и ринулась вон из спальни. И тут г-н Перманедер произнес, бросил ей вдогонку слово, которого она не может повторить, которое не выговорит ее язык… Такое слово!..
Вот, собственно, основная суть исповеди, которую мадам Перманедер прорыдала в складки материнского платья. Но слова, слова, заставившего ее в ту страшную ночь похолодеть от ужаса, она не выговорила, — нет, язык у нее не повернулся!..
— И никогда, никогда не повернется, — повторяла она, хотя консульша отнюдь на этом не настаивала, а только медленно и задумчиво покачивала головой, гладя прекрасные пепельные волосы Тони.
— Да, — сказала она наконец, — печальные признания пришлось мне выслушать. Тони. Я все понимаю, бедная моя дочурка, потому что я не только твоя мама, но и женщина… Теперь я вижу, как справедливо твое негодование, вижу, до какой степени твой муж в минуту слабости пренебрег своим долгом по отношению к тебе…
— В минуту слабости? — крикнула Тони, вскакивая на ноги. Она отступила на два шага и судорожным движением вытерла глаза. — В минуту слабости, мама?.. Он пренебрег долгом не только по отношению ко мне, но и ко всему нашему роду! Да что там, он никогда и не сознавал этого долга! Человек, который, получив приданое жены, просто-напросто уходит на покой! Человек без честолюбия, без стремлений, без цели! Человек, у которого в жилах вместо крови течет солодовое пиво! Да, да, я в этом уверена!.. И который еще вдобавок пускается на подлые шашни с Бабетт! А когда ему указывают на его ничтожество, отвечает… отвечает таким словом!..
Она опять преткнулась об это злополучное слово, произнести которое у нее не поворачивался язык. Но вдруг… шагнула вперед и вполне спокойным голосом, с живейшим интересом воскликнула:
— Какая прелесть! Откуда это у тебя, мама? — Тони подбородком указала на соломенный рабочий столик, украшенный атласными лентами.
— Я купила, — отвечала консульша, — мне негде было держать рукоделье.
— Очень аристократично! — одобрительно произнесла Тони и, склонив голову набок, принялась рассматривать ножки столика.
Взор консульши покоился на том же предмете, но, погруженная в задумчивость, она его не видела.
— Ну что ж, дорогая моя Тони, — проговорила она наконец, еще раз протягивая руку дочери, — как бы там ни было, а ты здесь, и я от души рада тебя видеть, дитя мое! Мы успокоимся и тогда уже все обсудим… А сейчас поди в свою комнату, отдохни и переоденься. Ида! — крикнула она, повернувшись к двери в столовую. — Велите, душенька, поставить приборы для мадам Перманедер и Эрики.
10
Тотчас же после обеда Тони ушла к себе в спальню, ибо за столом консульша подтвердила ее предположение, что Томас знает об ее приезде, а Тони не слишком стремилась к встрече с братом.
В шесть часов консул поднялся наверх. Первым долгом он прошел в ландшафтную, где у него состоялась продолжительная беседа с матерью.
— Ну как? — спросил Томас. — Как она держится?
— Ах, Том, боюсь, что она настроена непримиримо. О боже, она так уязвлена!.. И потом это слово… Если бы я только знала, что он ей сказал…
— Я сейчас к ней пойду.
— Хорошо, Том. Но постучись потихоньку, чтобы не испугать ее, и постарайся сохранять спокойствие, слышишь? У нее очень расстроены нервы… За обедом она почти ничего не ела… желудок… Говори с ней спокойно…
Торопливо, по привычке перескакивая через ступеньку и в задумчивости покручивая ус, консул поднялся в третий этаж. Но в дверь он постучал уже с прояснившимся лицом, так как решил по мере возможности юмористически отнестись ко всей этой истории.
Заслышав страдальческое «войдите!», он отворил дверь и увидел г-жу Перманедер совершенно одетую, на кровати, полог которой был откинут, с подушкой за спиной; на ночном столике стоял пузырек с желудочными каплями. Она сделала едва заметное движение в его сторону, оперлась на локоть и с горькой усмешкой взглянула на него. Он отвесил ей низкий, торжественный поклон.
— Сударыня!.. Чему мы обязаны честью лицезреть у себя» столичную жительницу?
— Поцелуй меня, Том, — она приподнялась, подставила ему щеку и снова опустилась на подушки. — Здравствуй, друг мой! Ты нисколько не изменился с тех пор, как мы виделись в Мюнхене!
— Ну, об этом, дорогая моя, трудно судить при спущенных шторах. И уж во всяком случае не стоило вырывать у меня из-под носу комплимент, который я предназначал для тебя…
Не выпуская ее рук из своих, он пододвинул стул и уселся подле нее.
— Как я уже не раз отмечал, ты и Клотильда…
— Фу, Том!.. А как Тильда?
— Разумеется, хорошо! Мадам Крауземинц заботится о том, чтобы она не голодала. Что, впрочем, не мешает Тильде каждый четверг наедаться у нас про запас на целую неделю…
Она рассмеялась так весело, как уже давно не смеялась, но тут же со вздохом спросила:
— Ну, а как дела?
— Что ж, перебиваемся. Жаловаться нельзя…
— Слава тебе господи, что хоть здесь все идет как надо! Ах, но я отнюдь не расположена к веселой болтовне.
— Жаль! Юмор следует сохранять при любых обстоятельствах.
— Нет, Том, с этим покончено. Ты знаешь все?
— Знаешь все!.. — повторил он выпустив ее руки и резко отодвигая стул. — Бог ты мой, как это звучит: «все!» Чего-чего только не заложено в этом слове!
Она скользнула по нему удивленным, обиженным взглядом.
— Да, такой вот мины я и ждал, — продолжал он, — иначе бы ты сюда не примчалась. Но если ты, милая Тони, относишься ко всему происшедшему с чрезмерной серьезностью, то мне уж разреши отнестись ко всему с легкостью, может быть тоже чрезмерной, и ты увидишь, что мы превосходно дополним друг друга.
— С чрезмерной серьезностью, Томас? Так ты сказал?
— Да! И ради бога перестанем разыгрывать трагедию! Давай выражаться несколько сдержаннее, без этих «все кончено» и «ваша несчастная Антония». Пойми меня правильно, Тони! Ты же отлично знаешь, что я первый от души радуюсь твоему приезду. Мне уже давно хотелось, чтобы ты навестила нас одна, без мужа, хотелось опять посидеть en famille[97]. Но такой твой приезд и по такому поводу — это, уж не взыщи, голубушка моя, просто глупость!.. Да!.. Дай мне договорить! Перманедер вел себя весьма недостойно, и, можешь не сомневаться, я дам ему это понять…
— О том, как он вел себя, — перебила она, приподнимаясь и прижимая руку к сердцу, — я уже дала ему понять… и не только понять! Но все дальнейшие разговоры с этим человеком я считаю ниже своего достоинства!
Тут она опять откинулась на подушки и вперила в потолок неподвижный, строгий взгляд.
Он сделал вид, будто тяжесть ее слов пригибает его к земле, но про себя улыбнулся.
— Ну что ж, значит я не напишу ему резкого письма, если тебе так угодно. В конце концов это твое личное дело, и ты можешь сама задать ему хорошую головомойку; более того — как супруга ты обязана это сделать! Хотя, если вдуматься поглубже, то в деле имеется ряд смягчающих обстоятельств: приятель справляет именины, твой муж возвращается домой в праздничном настроении, несколько слишком праздничном, и позволяет себе небольшую вольность, так сказать, на стороне…
— Томас, — перебила она, — я тебя не понимаю. Не понимаю тона, которым ты об этом говоришь! Ты!.. Человек твоих правил!.. Впрочем, ты его не видел. Не видел, как он, пьяный, хватал ее! На кого он был похож!..
— Выглядел он достаточно комично, это мне нетрудно себе представить. Но в том-то и дело, Тони: ты относишься ко всему происшедшему недостаточно юмористически, и в этом виноват твой желудок. Ты застигла мужа в минуту слабости, в положении, я бы сказал, несколько смешном… Но зачем так ужасно негодовать? Это должно было скорее насмешить тебя и, по-человечески, еще больше вас сблизить… Скажу тебе одно: конечно, ты не могла просто посмеяться и промолчать, — боже избави! — ты уехала; это была демонстрация, может быть слишком поспешная, наказание, может быть не в меру суровое, — воображаю, как он сейчас убит и расстроен! — но все же справедливое. Я прошу тебя только отнестись к этой истории менее пылко и более благоразумно… Мы ведь говорим с глазу на глаз. Должен тебе заметить, что в браке совсем не безразлично, на чьей стороне моральный перевес. Пойми меня, Тони! Твой муж проявил недостойную слабость, это не подлежит сомнению. Он скомпрометировал себя, поставил в смешное положение… смешное именно потому, что поступок-то его в сущности безобидный, и всерьез к нему отнестись нельзя… Одним словом, достоинство его теперь весьма уязвимо, моральный перевес на твоей стороне. И, конечно, если ты сумеешь обернуть это обстоятельство в свою пользу, счастливое спокойствие тебе обеспечено. Когда ты… ну, скажем, недели через две — да, да, по крайней мере две недели ты должна пробыть с нами! — вернешься в Мюнхен, ты сама убедишься…
— Я не вернусь в Мюнхен, Томас.
— Виноват, что ты сказала? — переспросил консул.
Лицо его вытянулось, он приложил ладонь к уху и нагнулся к сестре. Она лежала на спине, упершись головой в подушки так сильно, что подбородок ее выставился вперед, придавая лицу строгое выражение.
— Никогда! — произнесла она громко, выдохнув воздух, и откашлялась медленно и многозначительно.
Такое сухое покашливанье, постепенно превращавшееся у Тони в нервическую привычку, видимо, было следствием ее желудочного недомогания. Теперь они оба молчали.
— Тони, — внезапно сказал консул, вставая и крепко держась за спинку стула, — скандала я не потерплю!..
Она искоса взглянула на брата: он был бледен, и жилки бились у него на висках. Дольше оставаться в неподвижности Тони уже не могла. Она задвигалась и, чтобы скрыть страх, который он ей внушал, заговорила громко и гневно. Потом вскочила, спустила ноги с кровати — брови ее сдвинулись, щеки пылали — и, страстно жестикулируя, начала:
— Скандала, Томас?.. Ты велишь мне не устраивать скандала, когда меня позорят, просто-напросто плюют мне в лицо?! И это, по-твоему, достойно брата?.. Да, да, я смело спрашиваю тебя! Осмотрительность и такт — это очень хорошо, что и говорить, но существует в жизни такой предел, Том, — а я знаю жизнь не хуже тебя, — когда страх перед скандалом уже называется трусостью, — да, трусостью! И странно, что я, ничего не смыслящая дурочка, должна тебе об этом напоминать… Да, да, это так! Я допускаю, что Перманедер, возможно, никогда и не любил меня, потому что я старая, безобразная женщина и Бабетт куда красивее. Но это не освобождало его от обязанности уважать мое происхождение, воспитание, которое я получила, мои чувства и понятия! Ты не видел, Том, в какой мере он пренебрег этим уважением, а кто этого не видел, ни о чем судить не может! Описать, до чего он был омерзителен, невозможно… И ты не слышал слов, которые он мне бросил вдогонку, мне, твоей сестре, когда я схватила свои вещи и кинулась вон из спальни, чтобы лечь в другой комнате, на софе… Да, он такое выкрикнул… такое слово… такое… Короче говоря, Томас, это слово заставило, принудило меня весь остаток ночи посвятить сборам в дорогу, а рано утром я разбудила Эрику и уехала. Оставаться с человеком, от которого мне приходится такое слышать, я не могла. И, повторяю, к этому человеку я никогда не вернусь!.. Иначе я была бы пропащая женщина, потерявшая всякое уважение к себе, женщина без нравственных устоев!
— Может быть, ты будешь так любезна сообщить мне эти треклятые слова? Да или нет? Говори!
— Никогда, Томас! Никогда! У меня язык не повернется!.. Я знаю свой долг по отношению к тебе и к себе в этом доме…
— В таком случае мне с тобой говорить не о чем!
— И не надо; я предпочитаю оставить этот разговор.
— Что же ты намерена делать? Разводиться?
— Да, Том. Это мое окончательное решение. Решение, предписанное мне долгом перед собой, перед моим ребенком, перед всеми вами.
— Вздор, и больше ничего! — спокойно произнес он, повернулся на каблуках и пошел прочь от нее, как бы в доказательство, что разговор исчерпан. — Развод зависит не от тебя одной, и полагать, что Перманедер предупредительно пойдет тебе навстречу, по меньшей мере смешно…
— О, эту заботу уж предоставь мне, — нимало не смутясь, заявила Тони. — Ты думаешь, что он будет противиться и, конечно, из-за моих семнадцати тысяч талеров? Грюнлих тоже не хотел, тем не менее его заставили, — значит, это возможно. Я обращусь к доктору Гизеке, он друг Христиана и не откажет мне в содействии. Конечно, я знаю, ты скажешь, что тогда было по-другому. Тогда речь шла о «неспособности мужа прокормить свою семью». Видишь, как я хорошо разбираюсь в этих делах, а ты говоришь со мною так, словно я развожусь впервые!.. Но все равно, Том! Может быть, развод невозможен и ничего у меня не выйдет, — пусть ты прав! — но это дела не меняет. Не меняет моего решения. Тогда пускай деньги остаются у него… В жизни есть кое-что и превыше денег! Но меня он уже никогда не увидит.
В шесть часов консул поднялся наверх. Первым долгом он прошел в ландшафтную, где у него состоялась продолжительная беседа с матерью.
— Ну как? — спросил Томас. — Как она держится?
— Ах, Том, боюсь, что она настроена непримиримо. О боже, она так уязвлена!.. И потом это слово… Если бы я только знала, что он ей сказал…
— Я сейчас к ней пойду.
— Хорошо, Том. Но постучись потихоньку, чтобы не испугать ее, и постарайся сохранять спокойствие, слышишь? У нее очень расстроены нервы… За обедом она почти ничего не ела… желудок… Говори с ней спокойно…
Торопливо, по привычке перескакивая через ступеньку и в задумчивости покручивая ус, консул поднялся в третий этаж. Но в дверь он постучал уже с прояснившимся лицом, так как решил по мере возможности юмористически отнестись ко всей этой истории.
Заслышав страдальческое «войдите!», он отворил дверь и увидел г-жу Перманедер совершенно одетую, на кровати, полог которой был откинут, с подушкой за спиной; на ночном столике стоял пузырек с желудочными каплями. Она сделала едва заметное движение в его сторону, оперлась на локоть и с горькой усмешкой взглянула на него. Он отвесил ей низкий, торжественный поклон.
— Сударыня!.. Чему мы обязаны честью лицезреть у себя» столичную жительницу?
— Поцелуй меня, Том, — она приподнялась, подставила ему щеку и снова опустилась на подушки. — Здравствуй, друг мой! Ты нисколько не изменился с тех пор, как мы виделись в Мюнхене!
— Ну, об этом, дорогая моя, трудно судить при спущенных шторах. И уж во всяком случае не стоило вырывать у меня из-под носу комплимент, который я предназначал для тебя…
Не выпуская ее рук из своих, он пододвинул стул и уселся подле нее.
— Как я уже не раз отмечал, ты и Клотильда…
— Фу, Том!.. А как Тильда?
— Разумеется, хорошо! Мадам Крауземинц заботится о том, чтобы она не голодала. Что, впрочем, не мешает Тильде каждый четверг наедаться у нас про запас на целую неделю…
Она рассмеялась так весело, как уже давно не смеялась, но тут же со вздохом спросила:
— Ну, а как дела?
— Что ж, перебиваемся. Жаловаться нельзя…
— Слава тебе господи, что хоть здесь все идет как надо! Ах, но я отнюдь не расположена к веселой болтовне.
— Жаль! Юмор следует сохранять при любых обстоятельствах.
— Нет, Том, с этим покончено. Ты знаешь все?
— Знаешь все!.. — повторил он выпустив ее руки и резко отодвигая стул. — Бог ты мой, как это звучит: «все!» Чего-чего только не заложено в этом слове!
Нет, послушай-ка…
Туда уж и любовь я
И боль мою сложу…
Она скользнула по нему удивленным, обиженным взглядом.
— Да, такой вот мины я и ждал, — продолжал он, — иначе бы ты сюда не примчалась. Но если ты, милая Тони, относишься ко всему происшедшему с чрезмерной серьезностью, то мне уж разреши отнестись ко всему с легкостью, может быть тоже чрезмерной, и ты увидишь, что мы превосходно дополним друг друга.
— С чрезмерной серьезностью, Томас? Так ты сказал?
— Да! И ради бога перестанем разыгрывать трагедию! Давай выражаться несколько сдержаннее, без этих «все кончено» и «ваша несчастная Антония». Пойми меня правильно, Тони! Ты же отлично знаешь, что я первый от души радуюсь твоему приезду. Мне уже давно хотелось, чтобы ты навестила нас одна, без мужа, хотелось опять посидеть en famille[97]. Но такой твой приезд и по такому поводу — это, уж не взыщи, голубушка моя, просто глупость!.. Да!.. Дай мне договорить! Перманедер вел себя весьма недостойно, и, можешь не сомневаться, я дам ему это понять…
— О том, как он вел себя, — перебила она, приподнимаясь и прижимая руку к сердцу, — я уже дала ему понять… и не только понять! Но все дальнейшие разговоры с этим человеком я считаю ниже своего достоинства!
Тут она опять откинулась на подушки и вперила в потолок неподвижный, строгий взгляд.
Он сделал вид, будто тяжесть ее слов пригибает его к земле, но про себя улыбнулся.
— Ну что ж, значит я не напишу ему резкого письма, если тебе так угодно. В конце концов это твое личное дело, и ты можешь сама задать ему хорошую головомойку; более того — как супруга ты обязана это сделать! Хотя, если вдуматься поглубже, то в деле имеется ряд смягчающих обстоятельств: приятель справляет именины, твой муж возвращается домой в праздничном настроении, несколько слишком праздничном, и позволяет себе небольшую вольность, так сказать, на стороне…
— Томас, — перебила она, — я тебя не понимаю. Не понимаю тона, которым ты об этом говоришь! Ты!.. Человек твоих правил!.. Впрочем, ты его не видел. Не видел, как он, пьяный, хватал ее! На кого он был похож!..
— Выглядел он достаточно комично, это мне нетрудно себе представить. Но в том-то и дело, Тони: ты относишься ко всему происшедшему недостаточно юмористически, и в этом виноват твой желудок. Ты застигла мужа в минуту слабости, в положении, я бы сказал, несколько смешном… Но зачем так ужасно негодовать? Это должно было скорее насмешить тебя и, по-человечески, еще больше вас сблизить… Скажу тебе одно: конечно, ты не могла просто посмеяться и промолчать, — боже избави! — ты уехала; это была демонстрация, может быть слишком поспешная, наказание, может быть не в меру суровое, — воображаю, как он сейчас убит и расстроен! — но все же справедливое. Я прошу тебя только отнестись к этой истории менее пылко и более благоразумно… Мы ведь говорим с глазу на глаз. Должен тебе заметить, что в браке совсем не безразлично, на чьей стороне моральный перевес. Пойми меня, Тони! Твой муж проявил недостойную слабость, это не подлежит сомнению. Он скомпрометировал себя, поставил в смешное положение… смешное именно потому, что поступок-то его в сущности безобидный, и всерьез к нему отнестись нельзя… Одним словом, достоинство его теперь весьма уязвимо, моральный перевес на твоей стороне. И, конечно, если ты сумеешь обернуть это обстоятельство в свою пользу, счастливое спокойствие тебе обеспечено. Когда ты… ну, скажем, недели через две — да, да, по крайней мере две недели ты должна пробыть с нами! — вернешься в Мюнхен, ты сама убедишься…
— Я не вернусь в Мюнхен, Томас.
— Виноват, что ты сказала? — переспросил консул.
Лицо его вытянулось, он приложил ладонь к уху и нагнулся к сестре. Она лежала на спине, упершись головой в подушки так сильно, что подбородок ее выставился вперед, придавая лицу строгое выражение.
— Никогда! — произнесла она громко, выдохнув воздух, и откашлялась медленно и многозначительно.
Такое сухое покашливанье, постепенно превращавшееся у Тони в нервическую привычку, видимо, было следствием ее желудочного недомогания. Теперь они оба молчали.
— Тони, — внезапно сказал консул, вставая и крепко держась за спинку стула, — скандала я не потерплю!..
Она искоса взглянула на брата: он был бледен, и жилки бились у него на висках. Дольше оставаться в неподвижности Тони уже не могла. Она задвигалась и, чтобы скрыть страх, который он ей внушал, заговорила громко и гневно. Потом вскочила, спустила ноги с кровати — брови ее сдвинулись, щеки пылали — и, страстно жестикулируя, начала:
— Скандала, Томас?.. Ты велишь мне не устраивать скандала, когда меня позорят, просто-напросто плюют мне в лицо?! И это, по-твоему, достойно брата?.. Да, да, я смело спрашиваю тебя! Осмотрительность и такт — это очень хорошо, что и говорить, но существует в жизни такой предел, Том, — а я знаю жизнь не хуже тебя, — когда страх перед скандалом уже называется трусостью, — да, трусостью! И странно, что я, ничего не смыслящая дурочка, должна тебе об этом напоминать… Да, да, это так! Я допускаю, что Перманедер, возможно, никогда и не любил меня, потому что я старая, безобразная женщина и Бабетт куда красивее. Но это не освобождало его от обязанности уважать мое происхождение, воспитание, которое я получила, мои чувства и понятия! Ты не видел, Том, в какой мере он пренебрег этим уважением, а кто этого не видел, ни о чем судить не может! Описать, до чего он был омерзителен, невозможно… И ты не слышал слов, которые он мне бросил вдогонку, мне, твоей сестре, когда я схватила свои вещи и кинулась вон из спальни, чтобы лечь в другой комнате, на софе… Да, он такое выкрикнул… такое слово… такое… Короче говоря, Томас, это слово заставило, принудило меня весь остаток ночи посвятить сборам в дорогу, а рано утром я разбудила Эрику и уехала. Оставаться с человеком, от которого мне приходится такое слышать, я не могла. И, повторяю, к этому человеку я никогда не вернусь!.. Иначе я была бы пропащая женщина, потерявшая всякое уважение к себе, женщина без нравственных устоев!
— Может быть, ты будешь так любезна сообщить мне эти треклятые слова? Да или нет? Говори!
— Никогда, Томас! Никогда! У меня язык не повернется!.. Я знаю свой долг по отношению к тебе и к себе в этом доме…
— В таком случае мне с тобой говорить не о чем!
— И не надо; я предпочитаю оставить этот разговор.
— Что же ты намерена делать? Разводиться?
— Да, Том. Это мое окончательное решение. Решение, предписанное мне долгом перед собой, перед моим ребенком, перед всеми вами.
— Вздор, и больше ничего! — спокойно произнес он, повернулся на каблуках и пошел прочь от нее, как бы в доказательство, что разговор исчерпан. — Развод зависит не от тебя одной, и полагать, что Перманедер предупредительно пойдет тебе навстречу, по меньшей мере смешно…
— О, эту заботу уж предоставь мне, — нимало не смутясь, заявила Тони. — Ты думаешь, что он будет противиться и, конечно, из-за моих семнадцати тысяч талеров? Грюнлих тоже не хотел, тем не менее его заставили, — значит, это возможно. Я обращусь к доктору Гизеке, он друг Христиана и не откажет мне в содействии. Конечно, я знаю, ты скажешь, что тогда было по-другому. Тогда речь шла о «неспособности мужа прокормить свою семью». Видишь, как я хорошо разбираюсь в этих делах, а ты говоришь со мною так, словно я развожусь впервые!.. Но все равно, Том! Может быть, развод невозможен и ничего у меня не выйдет, — пусть ты прав! — но это дела не меняет. Не меняет моего решения. Тогда пускай деньги остаются у него… В жизни есть кое-что и превыше денег! Но меня он уже никогда не увидит.