Страница:
Пастор наставляет восприемников в их обязанностях. Один из восприемников — консул Крегер. Вначале консул Будденброк хотел обойти его, заметив: «Не следует вызывать старика на сумасбродства! У него вечно происходят ужаснейшие столкновенья с женой из-за сына. Остаток его состояния тает не по дням, а по часам; с горя он даже перестал заботиться о своей внешности! Но вы сами понимаете, что если мы попросим его в восприемники, никакие силы не удержат старика от подношения массивного золотого сервиза».
Однако дядя Юстус, узнав, что в крестные прочат Стефана Кистенмакера, приятеля консула, до того разобиделся, что не попросить его было невозможно. Золотой бокал, который он подарил крестнику, к вящему удовольствию консула Будденброка оказался не столь уж тяжелым.
А второй восприемник? Седой как лунь, почтенный старец в высоко замотанном галстуке и черном сюртуке мягкого сукна, из заднего кармана которого всегда торчит кончик красного носового платка. Он сидит, опершись руками о трость, в самом покойном из кресел. Это бургомистр доктор Эвердик. Большое событие! Победа! Многие даже не понимают, как такое случилось. Боже мой, ведь даже и свойство-то самое отдаленное! Будденброки силком приволокли старика… И правда, консул совместно с мадам Перманедер пустились на небольшую интригу, чтобы этого добиться. Собственно в первую счастливую минуту, когда выяснилось, что мать и дитя вне опасности, это было не более как шуткой.
— Мальчик, Тони! Тут уж впору звать в крестные самого бургомистра! — воскликнул консул.
Но Тони ухватилась за эту идею и всерьез все обдумала; консул, поразмыслив, тоже выразил согласие попытаться. Начали они с дяди Юстуса: тот послал жену к ее невестке, супруге лесоторговца Эвердика, которая, в свою очередь, взялась соответственно «обработать» престарелого свекра. Почтительный визит Томаса Будденброка довершил дело.
Вот кормилица снимает чепчик с головки ребенка, и пастор, наклонившись над серебряной, вызолоченной внутри чашей, несколькими каплями кропит жидкие волосики маленького Будденброка, медленно и отчетливо возглашая имена, данные ему при святом крещении: Юстус, Иоганн, Каспар. Потом он читает короткую молитву, и каждый из присутствующих подходит запечатлеть поздравительный поцелуй на лбу тихонького, равнодушного существа. Тереза Вейхбродт приближается последней, и кормилица вынуждена немного опустить ребенка. Зеземи Вейхбродт дарит его двумя звонкими поцелуями и в промежутке между ними произносит: «Милое дитятко!»
Через три минуты собравшихся уже обносят сластями в большой и малой гостиных. Пастор Прингсгейм в брыжах и длинном облачении, из-под которого выглядывают широкие начищенные башмаки, сидит тут же и ложечкой снимает остуженные сбитые сливки с горячего шоколада; лицо у него просветленное, он оживленно и весело болтает, что, по контрасту с его проповедью, производит на всех сильнейшее впечатление. Каждый его жест как бы говорит: «Смотрите, я умею, забыв о своем сане, быть обыкновенным благодушным смертным!» Сейчас он и вправду светский, обходительный человек. Со старой консульшей он беседует елейно, с Томасом и Гердой — с непринужденной любезностью, сопровождая свои слова округлыми жестами; с г-жой Перманедер — ласковым, лукаво-шутливым тоном. Впрочем, время от времени вспомнив, кто он, пастор складывает руки на коленях, вскидывает голову, хмурит брови и напускает на себя солидную строгость. Смеясь, он рывками, с присвистом, втягивает воздух сквозь сжатые зубы.
Но вот из коридора доносится какой-то шум; слышно, как хохочет прислуга. И в дверях появляется своеобразный поздравитель: Гроблебен, — Гроблебен, на чьем костлявом носу, как всегда и во все времена года, висит продолговатая не упадающая капля. Он — рабочий в одном из амбаров консула, и хозяин дает ему возможность еще подработать на чистке обуви: каждое утро, чуть свет, Гроблебен является на Брейтенштрассе, собирает выставленную у дверей обувь и чистит ее в сенях. А в дни семейных торжеств приходит по-праздничному одетый, держа в руках букет цветов, и с каплей, дрожащей на кончике носа, плаксивым, слащавым голосом произносит речь, по окончании которой ему вручается денежное поощрение. Но делает он это не ради денег!
На нем черный сюртук с плеча консула, смазные сапоги и синий шерстяной шарф, обмотанный вокруг шеи. В костлявой красной руке он держит большой букет блеклых, уже слишком распустившихся роз, лепестки которых один за другим осыпаются на ковер. Маленькие воспаленные глазки Гроблебена щурятся, но ничего не видят… Он останавливается в дверях, держа в вытянутой руке букет, и тотчас начинает свою речь. Старая консульша поощрительно кивает в такт каждому его слову и время от времени вставляет пояснительные реплики; консул смотрит на него, вскинув светлую бровь, а кое-кто, например мадам Перманедер, прикрывает рот платком.
— Я бедный человек, почтенные господа, но сердце у меня чувствительное, и коли уж радость в доме у моего хозяина консула, от которого я ничего, кроме добра, не видел, так уж и я ее близко к сердцу принимаю. Вот я и пришел от всей души поздравить господина консула, и госпожу консульшу, и все ихнее уважаемое семейство. И чтоб сынок рос здоровый, потому что такой хозяин, ей-богу, это заслужил, такого другого хозяина не сыщешь; у него сердце благородное, и господь воздаст ему за это…
— Спасибо, Гроблебен! Очень хорошая речь! Что же вы так и стоите с розами!
Но Гроблебен еще не кончил, он напрягает свой плаксивый голос, стараясь перекрыть голос консула:
— …да, да, за все воздаст господину консулу и ихнему уважаемому семейству, когда мы все предстанем пред его престолом, — потому что все ведь сойдут в могилу, бедный и богатый, на то уж воля господня, только что один заслужит красивый полированный гроб, а другой — сосновый ящик. А в прах мы обратимся, все будем прахом… Из земли вышли, в землю вернемся…
— Ну, ну, Гроблебен! У нас сегодня крестины, а вы вишь о чем заговорили!..
— И вот дозвольте цветочки преподнесть…
— Спасибо, Гроблебен! Зачем такой большой букет! Очень уж вы транжирите, дружище! А такой речи мне давно не приходилось слышать!.. Вот, возьмите и погуляйте сегодня хорошенько! — Консул треплет его по плечу и дает ему талер.
— Вот вам и от меня, любезный, — говорит старая консульша. — Чтите вы господа нашего Иисуса Христа?
— Еще как чту, госпожа консульша, истинная правда!..
Гроблебен получает еще третий талер, от мадам Перманедер, после чего, расшаркавшись, удаляется, в рассеянности унося с собой те розы, что еще не успели осыпаться.
Бургомистр встает. Консул провожает его вниз до экипажа — это служит сигналом и для остальных гостей: ведь Герда Будденброк еще не совсем оправилась. В доме становится тихо. Последними остаются консульша с Тони, Эрикой и мамзель Юнгман.
— Вот что, Ида, — говорит консул, — я подумал… и мама согласна… Вы всех нас вырастили, и когда маленький Иоганн немного подрастет… Сейчас у него кормилица, потом мы возьмем няню — ну, а в дальнейшем, не согласитесь ли вы перейти к нам?
— Да, да, конечно, господин консул, если ваша супруга ничего не имеет против.
Герда одобряет этот план. Решение считается принятым.
Распрощавшись, г-жа Перманедер идет к двери, но возвращается, целует брата в обе щеки и говорит:
— Какой прекрасный день, Том! Я уже много лет не была так счастлива! У нас, Будденброков, слава богу, есть еще порох в пороховницах! Тот, кто думает, что это не так, — жестоко заблуждается! Теперь, когда на свете есть маленький Иоганн, — как хорошо, что мы его назвали Иоганном! — теперь, кажется мне, для нас наступят совсем новые времена.
Однако дядя Юстус, узнав, что в крестные прочат Стефана Кистенмакера, приятеля консула, до того разобиделся, что не попросить его было невозможно. Золотой бокал, который он подарил крестнику, к вящему удовольствию консула Будденброка оказался не столь уж тяжелым.
А второй восприемник? Седой как лунь, почтенный старец в высоко замотанном галстуке и черном сюртуке мягкого сукна, из заднего кармана которого всегда торчит кончик красного носового платка. Он сидит, опершись руками о трость, в самом покойном из кресел. Это бургомистр доктор Эвердик. Большое событие! Победа! Многие даже не понимают, как такое случилось. Боже мой, ведь даже и свойство-то самое отдаленное! Будденброки силком приволокли старика… И правда, консул совместно с мадам Перманедер пустились на небольшую интригу, чтобы этого добиться. Собственно в первую счастливую минуту, когда выяснилось, что мать и дитя вне опасности, это было не более как шуткой.
— Мальчик, Тони! Тут уж впору звать в крестные самого бургомистра! — воскликнул консул.
Но Тони ухватилась за эту идею и всерьез все обдумала; консул, поразмыслив, тоже выразил согласие попытаться. Начали они с дяди Юстуса: тот послал жену к ее невестке, супруге лесоторговца Эвердика, которая, в свою очередь, взялась соответственно «обработать» престарелого свекра. Почтительный визит Томаса Будденброка довершил дело.
Вот кормилица снимает чепчик с головки ребенка, и пастор, наклонившись над серебряной, вызолоченной внутри чашей, несколькими каплями кропит жидкие волосики маленького Будденброка, медленно и отчетливо возглашая имена, данные ему при святом крещении: Юстус, Иоганн, Каспар. Потом он читает короткую молитву, и каждый из присутствующих подходит запечатлеть поздравительный поцелуй на лбу тихонького, равнодушного существа. Тереза Вейхбродт приближается последней, и кормилица вынуждена немного опустить ребенка. Зеземи Вейхбродт дарит его двумя звонкими поцелуями и в промежутке между ними произносит: «Милое дитятко!»
Через три минуты собравшихся уже обносят сластями в большой и малой гостиных. Пастор Прингсгейм в брыжах и длинном облачении, из-под которого выглядывают широкие начищенные башмаки, сидит тут же и ложечкой снимает остуженные сбитые сливки с горячего шоколада; лицо у него просветленное, он оживленно и весело болтает, что, по контрасту с его проповедью, производит на всех сильнейшее впечатление. Каждый его жест как бы говорит: «Смотрите, я умею, забыв о своем сане, быть обыкновенным благодушным смертным!» Сейчас он и вправду светский, обходительный человек. Со старой консульшей он беседует елейно, с Томасом и Гердой — с непринужденной любезностью, сопровождая свои слова округлыми жестами; с г-жой Перманедер — ласковым, лукаво-шутливым тоном. Впрочем, время от времени вспомнив, кто он, пастор складывает руки на коленях, вскидывает голову, хмурит брови и напускает на себя солидную строгость. Смеясь, он рывками, с присвистом, втягивает воздух сквозь сжатые зубы.
Но вот из коридора доносится какой-то шум; слышно, как хохочет прислуга. И в дверях появляется своеобразный поздравитель: Гроблебен, — Гроблебен, на чьем костлявом носу, как всегда и во все времена года, висит продолговатая не упадающая капля. Он — рабочий в одном из амбаров консула, и хозяин дает ему возможность еще подработать на чистке обуви: каждое утро, чуть свет, Гроблебен является на Брейтенштрассе, собирает выставленную у дверей обувь и чистит ее в сенях. А в дни семейных торжеств приходит по-праздничному одетый, держа в руках букет цветов, и с каплей, дрожащей на кончике носа, плаксивым, слащавым голосом произносит речь, по окончании которой ему вручается денежное поощрение. Но делает он это не ради денег!
На нем черный сюртук с плеча консула, смазные сапоги и синий шерстяной шарф, обмотанный вокруг шеи. В костлявой красной руке он держит большой букет блеклых, уже слишком распустившихся роз, лепестки которых один за другим осыпаются на ковер. Маленькие воспаленные глазки Гроблебена щурятся, но ничего не видят… Он останавливается в дверях, держа в вытянутой руке букет, и тотчас начинает свою речь. Старая консульша поощрительно кивает в такт каждому его слову и время от времени вставляет пояснительные реплики; консул смотрит на него, вскинув светлую бровь, а кое-кто, например мадам Перманедер, прикрывает рот платком.
— Я бедный человек, почтенные господа, но сердце у меня чувствительное, и коли уж радость в доме у моего хозяина консула, от которого я ничего, кроме добра, не видел, так уж и я ее близко к сердцу принимаю. Вот я и пришел от всей души поздравить господина консула, и госпожу консульшу, и все ихнее уважаемое семейство. И чтоб сынок рос здоровый, потому что такой хозяин, ей-богу, это заслужил, такого другого хозяина не сыщешь; у него сердце благородное, и господь воздаст ему за это…
— Спасибо, Гроблебен! Очень хорошая речь! Что же вы так и стоите с розами!
Но Гроблебен еще не кончил, он напрягает свой плаксивый голос, стараясь перекрыть голос консула:
— …да, да, за все воздаст господину консулу и ихнему уважаемому семейству, когда мы все предстанем пред его престолом, — потому что все ведь сойдут в могилу, бедный и богатый, на то уж воля господня, только что один заслужит красивый полированный гроб, а другой — сосновый ящик. А в прах мы обратимся, все будем прахом… Из земли вышли, в землю вернемся…
— Ну, ну, Гроблебен! У нас сегодня крестины, а вы вишь о чем заговорили!..
— И вот дозвольте цветочки преподнесть…
— Спасибо, Гроблебен! Зачем такой большой букет! Очень уж вы транжирите, дружище! А такой речи мне давно не приходилось слышать!.. Вот, возьмите и погуляйте сегодня хорошенько! — Консул треплет его по плечу и дает ему талер.
— Вот вам и от меня, любезный, — говорит старая консульша. — Чтите вы господа нашего Иисуса Христа?
— Еще как чту, госпожа консульша, истинная правда!..
Гроблебен получает еще третий талер, от мадам Перманедер, после чего, расшаркавшись, удаляется, в рассеянности унося с собой те розы, что еще не успели осыпаться.
Бургомистр встает. Консул провожает его вниз до экипажа — это служит сигналом и для остальных гостей: ведь Герда Будденброк еще не совсем оправилась. В доме становится тихо. Последними остаются консульша с Тони, Эрикой и мамзель Юнгман.
— Вот что, Ида, — говорит консул, — я подумал… и мама согласна… Вы всех нас вырастили, и когда маленький Иоганн немного подрастет… Сейчас у него кормилица, потом мы возьмем няню — ну, а в дальнейшем, не согласитесь ли вы перейти к нам?
— Да, да, конечно, господин консул, если ваша супруга ничего не имеет против.
Герда одобряет этот план. Решение считается принятым.
Распрощавшись, г-жа Перманедер идет к двери, но возвращается, целует брата в обе щеки и говорит:
— Какой прекрасный день, Том! Я уже много лет не была так счастлива! У нас, Будденброков, слава богу, есть еще порох в пороховницах! Тот, кто думает, что это не так, — жестоко заблуждается! Теперь, когда на свете есть маленький Иоганн, — как хорошо, что мы его назвали Иоганном! — теперь, кажется мне, для нас наступят совсем новые времена.
2
Христиан Будденброк, владелец гамбургской фирмы «Х.-К.-Ф.Бурмистер и Ко », держа в руках новомодную серую шляпу и трость с набалдашником в виде бюста монахини, вошел в гостиную, где сидели за чтением его брат и невестка. Это было вечером в день крестин.
— Добрый вечер, — приветствовал их Христиан. — Слушай, Томас, мне нужно безотлагательно переговорить с тобой… Прошу прощения, Герда… Дело очень спешное.
Они прошли в неосвещенную столовую; консул зажег одну из газовых ламп на стене и пристально поглядел на брата. Ничего хорошего он не ждал от этого разговора. Днем он успел только поздороваться с Христианом и еще не обменялся с ним ни единым словом; но во время обряда консул внимательно наблюдал за братом и отметил, что тот необычно серьезен и чем-то встревожен, а к концу проповеди пастора Прингсгейма он даже почему-то покинул зал и долго не возвращался. Томас не написал Христиану ни строчки с того самого дня, когда он в Гамбурге вручил ему на покрытие долгов десять тысяч марок в счет его наследственной доли. «Продолжай в том же духе, — присовокупил тогда консул. — Денежки ты растрясешь быстро. Надеюсь, что ты впредь не слишком часто будешь попадаться мне на пути. В последние годы ты очень уж злоупотреблял моим дружественным к тебе отношением». Зачем он теперь явился? Только что-нибудь чрезвычайное могло привести его сюда.
— Итак? — спросил консул.
— Я больше не могу, — отвечал Христиан, опускаясь боком на один из стульев, с высокой спинкой, стоявших вокруг обеденного стола, и зажимая худыми коленями шляпу и трость.
— Разреши узнать, чего именно ты не можешь и что привело тебя ко мне? — осведомился консул, продолжая стоять.
— Я больше не могу, — повторил Христиан с отчаянно мрачным видом вращая головой, причем его маленькие круглые, глубоко сидящие глаза блуждали по сторонам. Ему было теперь тридцать три года, но выглядел он гораздо старше. Его рыжеватые волосы так поредели, что череп был почти гол; скулы резко выдавались над впалыми щеками; нос — большой, костлявый, длинный — казался неимоверно горбатым. — Если бы одно это, — продолжал он, потирая левый бок. — Это не боль, это мука, — понимаешь, неопределенная, но непрестанная мука. Доктор Дрогемюллер в Гамбурге говорит, что с этой стороны у меня все нервы укорочены! Ты только представь себе — по всей левой стороне нервы, все до одного, укорочены! Такое странное ощущение! Иногда мне кажется, что бок сводит судорога, что вся левая сторона вот-вот отнимется, и навсегда… Ты и вообразить себе этого не можешь! Ни разу я не заснул спокойно. Я вскакиваю в ужасном испуге, потому что сердце у меня перестает биться… и это случается не однажды, а по меньшей мере десять раз, прежде чем мне удается заснуть. Не знаю, знакомо ли тебе… Я постараюсь описать поточнее… Вот тут…
— Перестань, — холодно прервал его консул, — все равно я не поверю, что ты явился сюда только затем, чтобы мне это рассказывать.
— Ах, Томас, если бы только это; тут еще и другое! Моя контора!.. Я больше не могу.
— Ты опять запутался? — Консул не вздрогнул, не повысил голоса. Он задал свой вопрос спокойно, глядя на брата усталыми, холодными глазами.
— Не в том дело, Томас. Говоря по правде, я собственно никогда и не выпутывался, даже с теми десятью тысячами… да ты и сам знаешь… Они только помогли мне еще немного продержаться. Дело в том, что… после этого я потерпел новые убытки, с партией кофе и в связи с антверпенским банкротством… Что правда то правда. С тех пор я уже ничего не предпринимал, сидел себе потихоньку. А ведь жить-то надо… И вот теперь векселя и… долги… Пять тысяч талеров. Ах, ты не знаешь, как плохо все обстоит у меня! И ко всему — еще эта мука…
— Так ты, значит, сидел себе потихоньку! — вне себя закричал консул. В эту минуту он все же не совладал с собой. — Ты бросил воз там, где он увяз, а сам отправился развлекаться! Ты что, воображаешь, будто я не знаю, как ты жил это время? Как ты таскался по театрам, циркам, клубам, путался с непотребными женщинами?..
— Ты имеешь в виду Алину?.. Ну, в этих делах ты мало что смыслишь, Томас, а я, верно на свое несчастье, смыслю слишком много. В одном ты прав: эта история немало мне стоила и немало еще будет стоить, потому что, должен тебе сказать (мы ведь говорим как братья), третий ребенок, девочка, которой сейчас полгода, — она от меня…
— Осел!
— Не говори так, Томас! Надо быть справедливым даже в гневе по отношению к ней и к… Почему бы ребенку и не быть от меня? Алина совсем не непотребная, этого ты утверждать не вправе. Ей отнюдь не безразлично, с кем жить. Из-за меня она бросила консула Хольма, у которого куда больше денег, — вот как она ко мне относится… Нет, ты и представления не имеешь, Томас, что это за прелестное создание! Она такая здоровая, такая здоровая!.. — повторил Христиан, прикрывая лицо ладонью, как он это делал, рассказывая о «That's Maria» и о порочности лондонских жителей. — Посмотрел бы ты на ее зубы, когда она смеется! Таких зубов я ни у кого на свете не видывал, ни в Вальпараисо, ни в Лондоне… Никогда в жизни не забыть мне того вечера, когда мы с ней познакомились… в аустерии Улиха. Она тогда жила с консулом Хольмом. Ну, я порассказал кое о чем, слегка за ней приударил, и потом, когда она стала моею… Ах, Томас! Это совсем не то чувство, которое испытываешь после удачно проведенного дела… Ну, да ты не охотник слушать такие вещи, я и сейчас вижу это по твоему лицу. К тому же с этим покончено. Я теперь распрощаюсь с ней, хотя из-за ребенка и не смогу порвать окончательно. Я, понимаешь, хочу расплатиться в Гамбурге со всеми долгами и закрыть дело. Я больше не могу. С матерью я уже переговорил. Она даст мне вперед пять тысяч талеров, чтобы я смог распутаться. Ты, конечно, возражать не станешь; пусть лучше говорят, что Христиан Будденброк ликвидирует дело и уезжает за границу, чем… Христиан Будденброк — банкрот. Тут уж ты не можешь со мной не согласиться. Я думаю опять поехать в Лондон, Томас, и подыскать себе какое-нибудь место. Самостоятельность мне не по плечу, я с каждым днем в этом убеждаюсь. Такая ответственность!.. Когда служишь, то вечером по крайней мере спокойно уходишь домой… В Лондоне я жить люблю… Есть у тебя какие-нибудь возражения?
Во все время этого разговора консул стоял спиной к брату, засунув руки в карманы брюк, и чертил ногой какие-то фигуры на полу.
— Хорошо, отправляйся в Лондон, — просто сказал он и, даже не повернув головы к Христиану, пошел обратно в гостиную.
Но Христиан последовал за ним; он приблизился к Герде, продолжавшей читать, и протянул ей руку.
— Спокойной ночи, Герда. Да, скоро я опять уезжаю в Лондон. Удивительно, как судьба швыряет человека! Опять передо мною неизвестность, и в таком, знаешь ли, большом городе, где тебя на каждом шагу подстерегают злоключения и где невесть что может с тобой стрястись. Странно! Знакомо тебе это чувство? Вот где-то здесь, в области желудка… Очень странно…
— Добрый вечер, — приветствовал их Христиан. — Слушай, Томас, мне нужно безотлагательно переговорить с тобой… Прошу прощения, Герда… Дело очень спешное.
Они прошли в неосвещенную столовую; консул зажег одну из газовых ламп на стене и пристально поглядел на брата. Ничего хорошего он не ждал от этого разговора. Днем он успел только поздороваться с Христианом и еще не обменялся с ним ни единым словом; но во время обряда консул внимательно наблюдал за братом и отметил, что тот необычно серьезен и чем-то встревожен, а к концу проповеди пастора Прингсгейма он даже почему-то покинул зал и долго не возвращался. Томас не написал Христиану ни строчки с того самого дня, когда он в Гамбурге вручил ему на покрытие долгов десять тысяч марок в счет его наследственной доли. «Продолжай в том же духе, — присовокупил тогда консул. — Денежки ты растрясешь быстро. Надеюсь, что ты впредь не слишком часто будешь попадаться мне на пути. В последние годы ты очень уж злоупотреблял моим дружественным к тебе отношением». Зачем он теперь явился? Только что-нибудь чрезвычайное могло привести его сюда.
— Итак? — спросил консул.
— Я больше не могу, — отвечал Христиан, опускаясь боком на один из стульев, с высокой спинкой, стоявших вокруг обеденного стола, и зажимая худыми коленями шляпу и трость.
— Разреши узнать, чего именно ты не можешь и что привело тебя ко мне? — осведомился консул, продолжая стоять.
— Я больше не могу, — повторил Христиан с отчаянно мрачным видом вращая головой, причем его маленькие круглые, глубоко сидящие глаза блуждали по сторонам. Ему было теперь тридцать три года, но выглядел он гораздо старше. Его рыжеватые волосы так поредели, что череп был почти гол; скулы резко выдавались над впалыми щеками; нос — большой, костлявый, длинный — казался неимоверно горбатым. — Если бы одно это, — продолжал он, потирая левый бок. — Это не боль, это мука, — понимаешь, неопределенная, но непрестанная мука. Доктор Дрогемюллер в Гамбурге говорит, что с этой стороны у меня все нервы укорочены! Ты только представь себе — по всей левой стороне нервы, все до одного, укорочены! Такое странное ощущение! Иногда мне кажется, что бок сводит судорога, что вся левая сторона вот-вот отнимется, и навсегда… Ты и вообразить себе этого не можешь! Ни разу я не заснул спокойно. Я вскакиваю в ужасном испуге, потому что сердце у меня перестает биться… и это случается не однажды, а по меньшей мере десять раз, прежде чем мне удается заснуть. Не знаю, знакомо ли тебе… Я постараюсь описать поточнее… Вот тут…
— Перестань, — холодно прервал его консул, — все равно я не поверю, что ты явился сюда только затем, чтобы мне это рассказывать.
— Ах, Томас, если бы только это; тут еще и другое! Моя контора!.. Я больше не могу.
— Ты опять запутался? — Консул не вздрогнул, не повысил голоса. Он задал свой вопрос спокойно, глядя на брата усталыми, холодными глазами.
— Не в том дело, Томас. Говоря по правде, я собственно никогда и не выпутывался, даже с теми десятью тысячами… да ты и сам знаешь… Они только помогли мне еще немного продержаться. Дело в том, что… после этого я потерпел новые убытки, с партией кофе и в связи с антверпенским банкротством… Что правда то правда. С тех пор я уже ничего не предпринимал, сидел себе потихоньку. А ведь жить-то надо… И вот теперь векселя и… долги… Пять тысяч талеров. Ах, ты не знаешь, как плохо все обстоит у меня! И ко всему — еще эта мука…
— Так ты, значит, сидел себе потихоньку! — вне себя закричал консул. В эту минуту он все же не совладал с собой. — Ты бросил воз там, где он увяз, а сам отправился развлекаться! Ты что, воображаешь, будто я не знаю, как ты жил это время? Как ты таскался по театрам, циркам, клубам, путался с непотребными женщинами?..
— Ты имеешь в виду Алину?.. Ну, в этих делах ты мало что смыслишь, Томас, а я, верно на свое несчастье, смыслю слишком много. В одном ты прав: эта история немало мне стоила и немало еще будет стоить, потому что, должен тебе сказать (мы ведь говорим как братья), третий ребенок, девочка, которой сейчас полгода, — она от меня…
— Осел!
— Не говори так, Томас! Надо быть справедливым даже в гневе по отношению к ней и к… Почему бы ребенку и не быть от меня? Алина совсем не непотребная, этого ты утверждать не вправе. Ей отнюдь не безразлично, с кем жить. Из-за меня она бросила консула Хольма, у которого куда больше денег, — вот как она ко мне относится… Нет, ты и представления не имеешь, Томас, что это за прелестное создание! Она такая здоровая, такая здоровая!.. — повторил Христиан, прикрывая лицо ладонью, как он это делал, рассказывая о «That's Maria» и о порочности лондонских жителей. — Посмотрел бы ты на ее зубы, когда она смеется! Таких зубов я ни у кого на свете не видывал, ни в Вальпараисо, ни в Лондоне… Никогда в жизни не забыть мне того вечера, когда мы с ней познакомились… в аустерии Улиха. Она тогда жила с консулом Хольмом. Ну, я порассказал кое о чем, слегка за ней приударил, и потом, когда она стала моею… Ах, Томас! Это совсем не то чувство, которое испытываешь после удачно проведенного дела… Ну, да ты не охотник слушать такие вещи, я и сейчас вижу это по твоему лицу. К тому же с этим покончено. Я теперь распрощаюсь с ней, хотя из-за ребенка и не смогу порвать окончательно. Я, понимаешь, хочу расплатиться в Гамбурге со всеми долгами и закрыть дело. Я больше не могу. С матерью я уже переговорил. Она даст мне вперед пять тысяч талеров, чтобы я смог распутаться. Ты, конечно, возражать не станешь; пусть лучше говорят, что Христиан Будденброк ликвидирует дело и уезжает за границу, чем… Христиан Будденброк — банкрот. Тут уж ты не можешь со мной не согласиться. Я думаю опять поехать в Лондон, Томас, и подыскать себе какое-нибудь место. Самостоятельность мне не по плечу, я с каждым днем в этом убеждаюсь. Такая ответственность!.. Когда служишь, то вечером по крайней мере спокойно уходишь домой… В Лондоне я жить люблю… Есть у тебя какие-нибудь возражения?
Во все время этого разговора консул стоял спиной к брату, засунув руки в карманы брюк, и чертил ногой какие-то фигуры на полу.
— Хорошо, отправляйся в Лондон, — просто сказал он и, даже не повернув головы к Христиану, пошел обратно в гостиную.
Но Христиан последовал за ним; он приблизился к Герде, продолжавшей читать, и протянул ей руку.
— Спокойной ночи, Герда. Да, скоро я опять уезжаю в Лондон. Удивительно, как судьба швыряет человека! Опять передо мною неизвестность, и в таком, знаешь ли, большом городе, где тебя на каждом шагу подстерегают злоключения и где невесть что может с тобой стрястись. Странно! Знакомо тебе это чувство? Вот где-то здесь, в области желудка… Очень странно…
3
Сенатор Джемс Меллендорф, старейший избранник купечества, умер страшной, трагикомической смертью. Этот старец, хворавший сахарной болезнью, в последние годы до такой степени утратил инстинкт самосохранения, что безраздельно поддался страсти к тортам и пирожным. Доктор Грабов, бывший домашним врачом и у Меллендорфов, воспротивился этому со всей энергией, на которую был способен, и напуганная семья стала под деликатными предлогами отнимать у старика все сладкое. Что же тогда сделал сенатор? Окончательно впавши в детство, он снял себе в каком-то захудалом квартале — то ли на малой Грепельгрубе, то ли под Стеной, то ли в Энгельсвише — комнатку, чулан, логово, куда он и пробирался тайком поедать торты… Там его нашли мертвым, с набитым пирожными ртом, в замазанном сюртуке, возле убогого стола, усыпанного сладкими крошками. Апоплексический удар уберег сенатора от медленного изнурения.
Отвратительные подробности этой смерти семья покойного всеми силами старалась сохранить в тайне, но они быстро распространились по городу и стали главной темой разговоров на бирже, в клубе, в «Гармонии», в конторах, в городском совете, на балах, обедах и раутах, — ибо случилось это в феврале месяце 1862 года, в самый разгар сезона. Даже приятельницы консульши Будденброк на «Иерусалимских вечерах», когда Леа Гергардт делала передышку, обменивались впечатлениями о смерти сенатора Меллендорфа; даже маленькие посетительницы воскресной школы перешептывались о том же, благоговейно ступая по огромным сеням будденброковского дома; а у г-на Штута с Глокенгиссерштрассе состоялся по этому поводу продолжительный разговор с супругой, той, что вращалась в высших кругах.
Но всеобщее любопытство недолго было приковано к прошлому. Одновременно с известием о кончине престарелого сенатора всплыл животрепещущий вопрос: кто будет преемником? И когда земля приняла его прах, ничто другое уже не занимало умы.
Сколько волненья! Сколько закулисной суеты! Приезжий, явившийся сюда полюбоваться на средневековые достопримечательности и живописные окрестности города, ничего этого не замечает; но какая бурная деятельность, какая ажитация скрыта от его глаз! Трезвые, здравые, не тронутые скепсисом мнения расшибаются одно о другое, гремят убежденными тирадами, покуда не проникнутся сознанием частичной правоты противника и не сойдутся в общем решении. Страсти разгораются! Давно погребенные надежды оживают, крепнут и вновь рассыпаются в прах. Старый коммерсант Курц с Беккергрубе, на каждых выборах получающий три или четыре голоса, опять станет с трепетом дожидаться дома вестей из ратуши; но его и на этот раз не выберут, и он снова с миной честной и самоуверенной будет постукивать тросточкой по тротуару и сойдет в могилу с чувством горькой обиды, что так и не сделался сенатором…
Когда в четверг, за семейным обедом у Будденброков, обсуждалась смерть Джемса Меллендорфа, г-жа Перманедер, высказав пристойные случаю сожаления, вдруг провела язычком по верхней губе и стала хитро посматривать на брата, что заставило дам Будденброк обменяться неописуемо едкими взорами и затем, как по команде, зажмурить глаза и поджать губы. На лукавую улыбку сестры консул ответил мимолетным взглядом и тут же переменил разговор. Он знал, что в городе уже высказывают мысль, которую с упоением лелеяла Тони…
Имена всплывали и отметались. Назывались новые и в свою очередь подвергались тщательному рассмотрению. Геннинг Курц с Беккергрубе был слишком стар. В конце концов городу нужны свежие силы. Консул Хунеус, лесопромышленник, чьи миллионы, несомненно, перевесили бы чашу весов, согласно конституции не подлежал избранию, ибо его брат был сенатором. В списке удержались: консул Эдуард Кистенмакер — виноторговец, и консул Герман Хагенштрем. Но наряду с этими именами с самого начала упорно называлось еще одно имя: Томас Будденброк. И чем ближе подходил день выборов, тем яснее становилось, что больше всего шансов у него и у Германа Хагенштрема.
Герман Хагенштрем, без сомнения, имел своих приверженцев и почитателей. Его рвение во всем, что касалось городских дел, поразительная быстрота, с которой фирма «Штрунк и Хагенштрем» достигла расцвета, широкий образ жизни консула, его дом и паштет из гусиных печенок, подававшийся к утреннему завтраку, производили немалое впечатление. Этот рослый, несколько тучный человек с короткой, но окладистой рыжеватой бородой и сплющенным книзу носом, деда которого не знал никто, даже собственный внук, и чей отец из-за своей выгодной, но сомнительной женитьбы не был принят в обществе, все же сумел породниться и стать вровень с несколькими наиболее видными семействами, — бесспорно, был из ряда вон выдающейся личностью, заслужившей всеобщее уважение. То новое и, в силу новизны, обаятельное, что отличало Германа Хагенштрема и, по мнению многих, ставило его выше других сограждан, заключалось в присущей ему терпимости и либерализме. Легкость и размах, с которыми он зарабатывал и тратил деньги, не имели ничего общего с размеренным, терпеливым, наследственным трудолюбием здешних коммерсантов. Этот человек, свободный от оков традиций и преемственности, был независим в своих действиях и чуждался всего старомодного. Он и жил-то не в одном из тех старинных, нелепо обширных патрицианских домов, где вокруг гигантских сеней тянутся выбеленные галереи. В его новом доме на Зандштрассе, являвшейся, собственно, только продолжением Брейтенштрассе, — доме с неказистым, выкрашенным масляной краской фасадом, но с умело и практично расположенными внутренними помещениями и всеми современными удобствами, не было ничего чопорного. Недавно, по случаю большого раута, консул Хагенштрем пригласил в этот самый дом певицу из Городского театра; после ужина она пела перед гостями, в числе которых находился и его брат — доктор прав, тонкий ценитель искусств, и уехала, щедро одаренная хозяином. В Городской думе он отнюдь не ратовал за ассигнование крупных денежных сумм на реставрацию памятников средневековья, но зато — факт неоспоримый — первым из всех горожан устроил у себя в доме и в конторе газовое освещение. Если консул Хагенштрем и руководствовался в жизни какой-нибудь традицией, то это была унаследованная от старого Хинриха Хагенштрема традиция свободного, прогрессивного и терпимого мировоззрения; на нем-то и основывалось почтительное удивление, которое он внушал своим согражданам.
Почетное положение Томаса Будденброка держалось на другом. В его лице чтили не только его самого, но и его еще не позабытых отца, деда и прадеда; помимо собственных деловых и общественных успехов, он являлся носителем старого купеческого имени, славного уже в течение столетия. Правда, немалую роль тут играла и его собственная непринужденная, обаятельная, светски обходительная манера носить и поддерживать это имя, так же как и его, необычная даже среди местных «ученых», общая образованность, и равной мере внушавшая почтение его согражданам и отчуждавшая их от него.
В четверг у Будденброков, ввиду присутствия консула, о предстоящих выборах говорилось немного, да и то в форме каких-то отдельных, почти безразличных замечаний, причем старая консульша скромно отводила в сторону голубые глаза. Только г-жа Перманедер не могла отказать себе в удовольствии нет-нет да и блеснуть своим поразительным знанием конституции, отдельные параграфы которой, а именно те, что относились к выборам в сенат, она изучила не менее досконально, чем в свое время законоположение о разводе. Она рассуждала об избирательных куриях, о составе избирателей, о бюллетенях, взвешивала все возможные случайности, без запинки произносила слова торжественной присяги, которую произносят избиратели, болтала о «нелицеприятном обсуждении» всех кандидатур в отдельных куриях и о том, как было бы замечательно, если бы она могла принять участие в «нелицеприятном обсуждении» личности Германа Хагенштрема. Затем она вдруг начала пересчитывать косточки от сливового компота на тарелке брата: «будет — не будет, будет — не будет», и быстро перебросила к нему недостающую косточку с соседней тарелки. а после обеда, не в силах больше сдерживать своих чувств, потянула консула за рукав в сторонку.
— О господи, Том, если ты станешь… если наш герб будет водружен в ратуше, в оружейной палате… О! Я умру от счастья! Да, да, просто умру, вот увидишь!
— Тони, голубушка, веди себя поспокойнее и посолиднее, очень тебя прошу! Обычно тебе это так хорошо удается. Разве я суечусь, как Геннинг Курц? Мы и без сенаторского титула что-нибудь да значим… И я верю, что ты останешься в живых при любом исходе.
Волненье, дебаты, борьба мнений продолжались. Консул Петер Дельман, suitier, к этому времени совсем уже разваливший свое дело, которое существовало разве что на вывеске, и благополучно проевший наследство своей двадцатисемилетней дочери, тоже принял участие в предвыборной кампании, выразившееся в том, что он сначала на обеде у консула Будденброка, а затем на обеде у Германа Хагенштрема, обращаясь к хозяину, громовым и раскатистым голосом восклицал: «Господин сенатор!» Зато старый маклер Зигизмунд Гош расхаживал по городу словно рыкающий лев, грозясь без зазрения совести удушить каждого, кто не пожелает голосовать за консула Будденброка.
— Консул Будденброк, милостивые государи!.. О, что за человек! Я стоял бок о бок с его отцом в тысяча восемьсот сорок восьмом году, когда тот в мгновенье ока усмирил ярость взбунтовавшейся черни… Если бы существовала на свете справедливость, не то что консул Томас Будденброк, а его отец и отец его отца уже были бы сенаторами.
Но, собственно говоря, воспламенял сердце г-на Гоша не столько сам консул Будденброк, сколько г-жа консульша, урожденная Арнольдсен. Он не обменялся с нею ни единым словом, ибо не принадлежал к богатому купечеству, не обедал за их столами и не наносил им визитов, но, как мы уже говорили, едва только Герда Будденброк появилась в городе, как взор угрюмого маклера, вечно влекущийся к необычному, уже отметил ее. Он вмиг понял, что эта женщина создана для того, чтобы хоть отчасти наполнить содержанием его серую жизнь, и душою и телом рабски предался той, которая едва ли даже знала его по имени. С тех пор он, как тигр вокруг укротителя, мысленно описывал петли вокруг этой нервозной, крайне сдержанной дамы, которой никто не потрудился его представить; и все это со зловещим выражением лица и с теми же коварно-смиренными повадками, с какими он, встречаясь с нею на улице, к великому ее изумлению, снимал перед ней свою иезуитскую шляпу. Заурядный мир, его окружавший, не позволял ему свершить ради этой женщины неслыханное злодейство, за которое он, конечно, уж предстал бы к ответу с сатанинским спокойствием, закутанный в неизменный свой плащ, горбатый, угрюмый, равнодушный. Будничность этого мира не позволяла ему путем убийств, преступлений и кровавых интриг возвести эту женщину на императорский трон. Единственное, что ему оставалось, это подать свой голос в ратуше за ее неистово почитаемого им супруга, да еще, может быть, со временем посвятить даме своего сердца перевод полного собрания пьес Лопе де Вега.
Отвратительные подробности этой смерти семья покойного всеми силами старалась сохранить в тайне, но они быстро распространились по городу и стали главной темой разговоров на бирже, в клубе, в «Гармонии», в конторах, в городском совете, на балах, обедах и раутах, — ибо случилось это в феврале месяце 1862 года, в самый разгар сезона. Даже приятельницы консульши Будденброк на «Иерусалимских вечерах», когда Леа Гергардт делала передышку, обменивались впечатлениями о смерти сенатора Меллендорфа; даже маленькие посетительницы воскресной школы перешептывались о том же, благоговейно ступая по огромным сеням будденброковского дома; а у г-на Штута с Глокенгиссерштрассе состоялся по этому поводу продолжительный разговор с супругой, той, что вращалась в высших кругах.
Но всеобщее любопытство недолго было приковано к прошлому. Одновременно с известием о кончине престарелого сенатора всплыл животрепещущий вопрос: кто будет преемником? И когда земля приняла его прах, ничто другое уже не занимало умы.
Сколько волненья! Сколько закулисной суеты! Приезжий, явившийся сюда полюбоваться на средневековые достопримечательности и живописные окрестности города, ничего этого не замечает; но какая бурная деятельность, какая ажитация скрыта от его глаз! Трезвые, здравые, не тронутые скепсисом мнения расшибаются одно о другое, гремят убежденными тирадами, покуда не проникнутся сознанием частичной правоты противника и не сойдутся в общем решении. Страсти разгораются! Давно погребенные надежды оживают, крепнут и вновь рассыпаются в прах. Старый коммерсант Курц с Беккергрубе, на каждых выборах получающий три или четыре голоса, опять станет с трепетом дожидаться дома вестей из ратуши; но его и на этот раз не выберут, и он снова с миной честной и самоуверенной будет постукивать тросточкой по тротуару и сойдет в могилу с чувством горькой обиды, что так и не сделался сенатором…
Когда в четверг, за семейным обедом у Будденброков, обсуждалась смерть Джемса Меллендорфа, г-жа Перманедер, высказав пристойные случаю сожаления, вдруг провела язычком по верхней губе и стала хитро посматривать на брата, что заставило дам Будденброк обменяться неописуемо едкими взорами и затем, как по команде, зажмурить глаза и поджать губы. На лукавую улыбку сестры консул ответил мимолетным взглядом и тут же переменил разговор. Он знал, что в городе уже высказывают мысль, которую с упоением лелеяла Тони…
Имена всплывали и отметались. Назывались новые и в свою очередь подвергались тщательному рассмотрению. Геннинг Курц с Беккергрубе был слишком стар. В конце концов городу нужны свежие силы. Консул Хунеус, лесопромышленник, чьи миллионы, несомненно, перевесили бы чашу весов, согласно конституции не подлежал избранию, ибо его брат был сенатором. В списке удержались: консул Эдуард Кистенмакер — виноторговец, и консул Герман Хагенштрем. Но наряду с этими именами с самого начала упорно называлось еще одно имя: Томас Будденброк. И чем ближе подходил день выборов, тем яснее становилось, что больше всего шансов у него и у Германа Хагенштрема.
Герман Хагенштрем, без сомнения, имел своих приверженцев и почитателей. Его рвение во всем, что касалось городских дел, поразительная быстрота, с которой фирма «Штрунк и Хагенштрем» достигла расцвета, широкий образ жизни консула, его дом и паштет из гусиных печенок, подававшийся к утреннему завтраку, производили немалое впечатление. Этот рослый, несколько тучный человек с короткой, но окладистой рыжеватой бородой и сплющенным книзу носом, деда которого не знал никто, даже собственный внук, и чей отец из-за своей выгодной, но сомнительной женитьбы не был принят в обществе, все же сумел породниться и стать вровень с несколькими наиболее видными семействами, — бесспорно, был из ряда вон выдающейся личностью, заслужившей всеобщее уважение. То новое и, в силу новизны, обаятельное, что отличало Германа Хагенштрема и, по мнению многих, ставило его выше других сограждан, заключалось в присущей ему терпимости и либерализме. Легкость и размах, с которыми он зарабатывал и тратил деньги, не имели ничего общего с размеренным, терпеливым, наследственным трудолюбием здешних коммерсантов. Этот человек, свободный от оков традиций и преемственности, был независим в своих действиях и чуждался всего старомодного. Он и жил-то не в одном из тех старинных, нелепо обширных патрицианских домов, где вокруг гигантских сеней тянутся выбеленные галереи. В его новом доме на Зандштрассе, являвшейся, собственно, только продолжением Брейтенштрассе, — доме с неказистым, выкрашенным масляной краской фасадом, но с умело и практично расположенными внутренними помещениями и всеми современными удобствами, не было ничего чопорного. Недавно, по случаю большого раута, консул Хагенштрем пригласил в этот самый дом певицу из Городского театра; после ужина она пела перед гостями, в числе которых находился и его брат — доктор прав, тонкий ценитель искусств, и уехала, щедро одаренная хозяином. В Городской думе он отнюдь не ратовал за ассигнование крупных денежных сумм на реставрацию памятников средневековья, но зато — факт неоспоримый — первым из всех горожан устроил у себя в доме и в конторе газовое освещение. Если консул Хагенштрем и руководствовался в жизни какой-нибудь традицией, то это была унаследованная от старого Хинриха Хагенштрема традиция свободного, прогрессивного и терпимого мировоззрения; на нем-то и основывалось почтительное удивление, которое он внушал своим согражданам.
Почетное положение Томаса Будденброка держалось на другом. В его лице чтили не только его самого, но и его еще не позабытых отца, деда и прадеда; помимо собственных деловых и общественных успехов, он являлся носителем старого купеческого имени, славного уже в течение столетия. Правда, немалую роль тут играла и его собственная непринужденная, обаятельная, светски обходительная манера носить и поддерживать это имя, так же как и его, необычная даже среди местных «ученых», общая образованность, и равной мере внушавшая почтение его согражданам и отчуждавшая их от него.
В четверг у Будденброков, ввиду присутствия консула, о предстоящих выборах говорилось немного, да и то в форме каких-то отдельных, почти безразличных замечаний, причем старая консульша скромно отводила в сторону голубые глаза. Только г-жа Перманедер не могла отказать себе в удовольствии нет-нет да и блеснуть своим поразительным знанием конституции, отдельные параграфы которой, а именно те, что относились к выборам в сенат, она изучила не менее досконально, чем в свое время законоположение о разводе. Она рассуждала об избирательных куриях, о составе избирателей, о бюллетенях, взвешивала все возможные случайности, без запинки произносила слова торжественной присяги, которую произносят избиратели, болтала о «нелицеприятном обсуждении» всех кандидатур в отдельных куриях и о том, как было бы замечательно, если бы она могла принять участие в «нелицеприятном обсуждении» личности Германа Хагенштрема. Затем она вдруг начала пересчитывать косточки от сливового компота на тарелке брата: «будет — не будет, будет — не будет», и быстро перебросила к нему недостающую косточку с соседней тарелки. а после обеда, не в силах больше сдерживать своих чувств, потянула консула за рукав в сторонку.
— О господи, Том, если ты станешь… если наш герб будет водружен в ратуше, в оружейной палате… О! Я умру от счастья! Да, да, просто умру, вот увидишь!
— Тони, голубушка, веди себя поспокойнее и посолиднее, очень тебя прошу! Обычно тебе это так хорошо удается. Разве я суечусь, как Геннинг Курц? Мы и без сенаторского титула что-нибудь да значим… И я верю, что ты останешься в живых при любом исходе.
Волненье, дебаты, борьба мнений продолжались. Консул Петер Дельман, suitier, к этому времени совсем уже разваливший свое дело, которое существовало разве что на вывеске, и благополучно проевший наследство своей двадцатисемилетней дочери, тоже принял участие в предвыборной кампании, выразившееся в том, что он сначала на обеде у консула Будденброка, а затем на обеде у Германа Хагенштрема, обращаясь к хозяину, громовым и раскатистым голосом восклицал: «Господин сенатор!» Зато старый маклер Зигизмунд Гош расхаживал по городу словно рыкающий лев, грозясь без зазрения совести удушить каждого, кто не пожелает голосовать за консула Будденброка.
— Консул Будденброк, милостивые государи!.. О, что за человек! Я стоял бок о бок с его отцом в тысяча восемьсот сорок восьмом году, когда тот в мгновенье ока усмирил ярость взбунтовавшейся черни… Если бы существовала на свете справедливость, не то что консул Томас Будденброк, а его отец и отец его отца уже были бы сенаторами.
Но, собственно говоря, воспламенял сердце г-на Гоша не столько сам консул Будденброк, сколько г-жа консульша, урожденная Арнольдсен. Он не обменялся с нею ни единым словом, ибо не принадлежал к богатому купечеству, не обедал за их столами и не наносил им визитов, но, как мы уже говорили, едва только Герда Будденброк появилась в городе, как взор угрюмого маклера, вечно влекущийся к необычному, уже отметил ее. Он вмиг понял, что эта женщина создана для того, чтобы хоть отчасти наполнить содержанием его серую жизнь, и душою и телом рабски предался той, которая едва ли даже знала его по имени. С тех пор он, как тигр вокруг укротителя, мысленно описывал петли вокруг этой нервозной, крайне сдержанной дамы, которой никто не потрудился его представить; и все это со зловещим выражением лица и с теми же коварно-смиренными повадками, с какими он, встречаясь с нею на улице, к великому ее изумлению, снимал перед ней свою иезуитскую шляпу. Заурядный мир, его окружавший, не позволял ему свершить ради этой женщины неслыханное злодейство, за которое он, конечно, уж предстал бы к ответу с сатанинским спокойствием, закутанный в неизменный свой плащ, горбатый, угрюмый, равнодушный. Будничность этого мира не позволяла ему путем убийств, преступлений и кровавых интриг возвести эту женщину на императорский трон. Единственное, что ему оставалось, это подать свой голос в ратуше за ее неистово почитаемого им супруга, да еще, может быть, со временем посвятить даме своего сердца перевод полного собрания пьес Лопе де Вега.