Страница:
Томас Будденброк крепко ухватился обеими руками за подлокотники кресла. Он почти не чувствовал, как г-н Брехт накладывает щипцы и только по хрусту во рту и непрерывно нарастающему, все более болезненному, неистовому давлению в голове понял, что все идет как надо. «Слава богу! — подумал он. — Надо перетерпеть. Оно будет все нарастать, нарастать без конца, сделается нестерпимым, катастрофическим, безумной, пронзительной, нечеловеческой болью, разрывающей мозг… И все останется позади… Надо перетерпеть».
Это продолжалось три или четыре секунды. Трепет и напряжение г-на Брехта передались всему телу Томаса Будденброка, его даже слегка подкинуло в кресле; до него донесся какой-то пискливый звук в глотке дантиста. Внезапно он ощутил страшный толчок, сотрясение — ему показалось, что у него переламываются шейные позвонки, — и тут же услышал короткий хруст, треск. Он быстро открыл глаза. Давление прошло, но неистовая боль жгла воспаленную, истерзанную челюсть, и он ясно почувствовал, что это не вожделенный конец муки, а какая-то неожиданная катастрофа, только еще усложнившая все дело. Г-н Брехт отошел от него. Бледный как смерть, он стоял, прислонившись к шкафчику с инструментами и бормотал:
— Коронка… я так и знал.
Томас Будденброк сплюнул кровавую слюну в синий тазик сбоку от кресла — значит, поранена десна — и спросил почти уже в бессознательном состоянии:
— Что вы знали? Что случилось с коронкой?
— Коронка сломалась, господин сенатор… Я этого опасался… Зуб никуда не годится… но я обязан был попытаться…
— Что же теперь?
— Положитесь на меня, господин сенатор…
— Но что вы собираетесь делать?
— Надо удалить корни посредством козьей ножки. Четыре корня.
— Четыре? Значит, четыре раза накладывать и тащить?
— Увы!
— Нет, на сегодня с меня хватит! — сказал сенатор. Он хотел быстро встать, но остался сидеть, закинув голову. — Вы, дражайший господин Брехт, не можете требовать от меня больше того, что в силах человеческих… Я не так-то уж крепок… На сегодня с меня во всяком случае хватит. Не будете ли вы так добры открыть на минуточку окно.
Господин Брехт исполнил его просьбу и сказал:
— Самое лучшее, господин сенатор, если бы вы взяли на себя труд заглянуть ко мне завтра или послезавтра, в любое время, и мы, таким образом, отложили бы операцию. Признаюсь, что я и сам… Сейчас я только позволю себе смазать вам десну и предложить полосканье, чтобы смягчить боль.
Все это было проделано, и сенатор вышел, сопровождаемый белым как мел г-ном Брехтом, сожалительно пожимавшим плечами, — это было все, на что еще хватало его слабых сил.
— Минуточку, прошу! — крикнул Иозефус, когда они проходили через приемную. Этот крик донесся до Томаса Будденброка уже на лестнице.
«Посредством козьей ножки… Да, да, это завтра. А что сейчас? Домой и скорее лечь, попытаться уснуть… Больной нерв как будто успокоился, во рту ощущалось только какое-то тупое, нудное жженье. — Так, значит, домой…» И он медленно шел по улицам, машинально отвечая на поклоны, с задумчивым и недоумевающим выражением в глазах, словно размышляя о том, что, собственно, с ним творится.
Завернув на Фишергрубе, он стал спускаться вниз по левому тротуару и шагов через двадцать почувствовал дурноту. «Надо зайти в пивную на той стороне и выпить рюмку коньяку», — подумал Томас Будденброк и стал переходить улицу. Но едва он достиг середины мостовой, как… словно чья-то рука схватила его мозг и с невероятной силой, с непрерывно и страшно нарастающей быстротой завертела его сначала большими, потом все меньшими и меньшими концентрическими кругами и, наконец, с непомерной, грубой, беспощадной яростью швырнула в каменный центр этих кругов… Томас Будденброк сделал полоборота и, вытянув руки, рухнул на мокрый булыжник мостовой.
Так как улица шла под гору, то ноги его оказались значительно выше туловища. Он упал лицом вниз, и под головой у него тотчас начала растекаться лужица крови. Шляпа покатилась вниз по мостовой, шуба была забрызгана грязью и выпачкана талым снегом, вытянутые руки в белых лайковых перчатках угодили прямо в грязную жижу.
Так он лежал… и лежал довольно долго, пока какие-то прохожие не подошли и не повернули его лицом кверху.
Это продолжалось три или четыре секунды. Трепет и напряжение г-на Брехта передались всему телу Томаса Будденброка, его даже слегка подкинуло в кресле; до него донесся какой-то пискливый звук в глотке дантиста. Внезапно он ощутил страшный толчок, сотрясение — ему показалось, что у него переламываются шейные позвонки, — и тут же услышал короткий хруст, треск. Он быстро открыл глаза. Давление прошло, но неистовая боль жгла воспаленную, истерзанную челюсть, и он ясно почувствовал, что это не вожделенный конец муки, а какая-то неожиданная катастрофа, только еще усложнившая все дело. Г-н Брехт отошел от него. Бледный как смерть, он стоял, прислонившись к шкафчику с инструментами и бормотал:
— Коронка… я так и знал.
Томас Будденброк сплюнул кровавую слюну в синий тазик сбоку от кресла — значит, поранена десна — и спросил почти уже в бессознательном состоянии:
— Что вы знали? Что случилось с коронкой?
— Коронка сломалась, господин сенатор… Я этого опасался… Зуб никуда не годится… но я обязан был попытаться…
— Что же теперь?
— Положитесь на меня, господин сенатор…
— Но что вы собираетесь делать?
— Надо удалить корни посредством козьей ножки. Четыре корня.
— Четыре? Значит, четыре раза накладывать и тащить?
— Увы!
— Нет, на сегодня с меня хватит! — сказал сенатор. Он хотел быстро встать, но остался сидеть, закинув голову. — Вы, дражайший господин Брехт, не можете требовать от меня больше того, что в силах человеческих… Я не так-то уж крепок… На сегодня с меня во всяком случае хватит. Не будете ли вы так добры открыть на минуточку окно.
Господин Брехт исполнил его просьбу и сказал:
— Самое лучшее, господин сенатор, если бы вы взяли на себя труд заглянуть ко мне завтра или послезавтра, в любое время, и мы, таким образом, отложили бы операцию. Признаюсь, что я и сам… Сейчас я только позволю себе смазать вам десну и предложить полосканье, чтобы смягчить боль.
Все это было проделано, и сенатор вышел, сопровождаемый белым как мел г-ном Брехтом, сожалительно пожимавшим плечами, — это было все, на что еще хватало его слабых сил.
— Минуточку, прошу! — крикнул Иозефус, когда они проходили через приемную. Этот крик донесся до Томаса Будденброка уже на лестнице.
«Посредством козьей ножки… Да, да, это завтра. А что сейчас? Домой и скорее лечь, попытаться уснуть… Больной нерв как будто успокоился, во рту ощущалось только какое-то тупое, нудное жженье. — Так, значит, домой…» И он медленно шел по улицам, машинально отвечая на поклоны, с задумчивым и недоумевающим выражением в глазах, словно размышляя о том, что, собственно, с ним творится.
Завернув на Фишергрубе, он стал спускаться вниз по левому тротуару и шагов через двадцать почувствовал дурноту. «Надо зайти в пивную на той стороне и выпить рюмку коньяку», — подумал Томас Будденброк и стал переходить улицу. Но едва он достиг середины мостовой, как… словно чья-то рука схватила его мозг и с невероятной силой, с непрерывно и страшно нарастающей быстротой завертела его сначала большими, потом все меньшими и меньшими концентрическими кругами и, наконец, с непомерной, грубой, беспощадной яростью швырнула в каменный центр этих кругов… Томас Будденброк сделал полоборота и, вытянув руки, рухнул на мокрый булыжник мостовой.
Так как улица шла под гору, то ноги его оказались значительно выше туловища. Он упал лицом вниз, и под головой у него тотчас начала растекаться лужица крови. Шляпа покатилась вниз по мостовой, шуба была забрызгана грязью и выпачкана талым снегом, вытянутые руки в белых лайковых перчатках угодили прямо в грязную жижу.
Так он лежал… и лежал довольно долго, пока какие-то прохожие не подошли и не повернули его лицом кверху.
8
Госпожа Перманедер поднималась по лестнице, одной рукой подбирая юбки, а другой прижимая к щеке большую коричневую муфту. Она не столько восходила по ступенькам, сколько спотыкалась, почти падала; капор ее сбился на сторону, щеки пылали, на чуть выпяченной верхней губе стояли капельки пота. Хотя, кроме нее, на лестнице никого не было, она непрерывно что-то бормотала, и из этого бормотания вдруг вырывалось какое-то слово, которое она почти выкрикивала от страха.
— Ничего… — говорила она. — Ничего, ничего! Господь не попустит… Он ведает, что творит, в это я твердо верю… Конечно, конечно, ничего такого не случилось… О господи, я день и ночь буду возносить тебе молитвы! — Гонимая страхом, г-жа Перманедер просто несла чепуху. Поднявшись на третий этаж, она ринулась в коридор.
Дверь в прихожую стояла открытой; оттуда, навстречу ей, шла невестка.
Прекрасное белое лицо Герды Будденброк было искажено ужасом и брезгливостью; ее близко посаженные карие глаза с голубоватыми тенями в уголках щурились гневно, растерянно, возмущенно. Увидев г-жу Перманедер, она торопливо кивнула, протянула руки и, обняв ее, спрятала лицо у нее на плече.
— Герда, Герда, что ж это! — крикнула г-жа Перманедер. — Что случилось? Как же так? Упал, говорят они? Без сознанья?.. Что ж это с ним?.. Господь не попустит!.. Скажи мне, ради всего святого…
Но ответ последовал не сразу; она почувствовала, как трепет пробежал по всему телу Герды… и только тогда услышала шепот возле своего плеча:
— На что он был похож, — разобрала г-жа Перманедер, — когда его принесли… За всю жизнь никто пылинки на нем не видел… Это насмешка, низость, что так все получилось под конец…
Какой-то шорох донесся до их слуха. На пороге двери в гардеробную стояла Ида Юнгман, в белом фартуке, с миской в руках; глаза у нее были красные. Завидев г-жу Перманедер, она опустила голову и отошла в сторону, пропуская ее. Подбородок Иды дрожал мелкой дрожью.
Занавески на высоких окнах заколыхались от движения воздуха, когда Тони, сопровождаемая невесткой, вошла в спальню. На нее пахнуло запахом карболки, эфира и еще каких-то медикаментов. В широкой кровати красного дерева, под стеганым красным одеялом, лежал на спине Томас Будденброк, раздетый, в вышитой ночной сорочке. Зрачки его полуоткрытых глаз закатились, губы непрестанно двигались под растрепанными усами, из горла время от времени вырывалось какое-то клокотание. Молодой доктор Лангхальс, склонившись, снимал окровавленную повязку с его лица и приготовлял новую, окуная ее в тазик с водой, стоявший на ночном столике. Покончив с этим, он приложил ухо к груди больного и взял его руку, чтобы пощупать пульс. На низеньком пуфе, в ногах кровати, сидел маленький Иоганн, теребил галстук своей матроски и с задумчивым видом прислушивался к звукам, вырывавшимся из горла отца. На одном из стульев висел забрызганный грязью костюм сенатора.
Госпожа Перманедер присела подле кровати, взяла руку брата, холодную, тяжелую, и пристально посмотрела ему в лицо. Она начинала понимать, что ведает господь, что творит или не ведает… но он уже «попустил».
— Том! — рыдала она. — Неужели ты меня не узнаешь? Что с тобой? Неужели ты хочешь покинуть нас? Нет, ты нас не покинешь! Этого не может, не может быть!..
Ничего хоть сколько-нибудь похожего на ответ не последовало. Она беспомощно оглянулась на доктора Лангхальса. Он стоял, потупив красивые глаза; на лице его, не лишенном известного самодовольства, была, казалось, написана воля господня.
Ида Юнгман опять вошла, думая, что может понадобиться ее помощь. Явился и старый доктор Грабов. Он пожал руки всем присутствующим с кротким выражением на своем длинном лице и, покачивая головой, приступил к осмотру больного — словом, проделал все то, что до него уже проделал доктор Лангхальс. Весть о случившемся молниеносно распространилась по городу. У подъезда все время звонили, и вопросы о самочувствии сенатора достигали ушей сидевших в спальне. Но ответ был все тот же: без изменений, без изменений…
Оба врача считали, что на ночь необходимо пригласить сиделку. Горничную послали за сестрой Лиандрой. И она пришла. Лицо ее не выражало ни волнения, ни испуга. Она и на этот раз спокойно положила сумку, сняла плащ, чепец и неторопливо, неслышно занялась своим делом.
Маленький Иоганн, уже много часов сидевший в ногах кровати, все видел и напряженно прислушивался к клокотанью в горле отца. Собственно ему давно следовало отправиться к репетитору на урок арифметики, но он понимал, что случившееся заставит молчать любого господина в камлотовом сюртуке. Об уроках, заданных в школе, он тоже вспоминал только мимолетно и даже как-то насмешливо. Временами, когда г-жа Перманедер подходила, чтобы обнять его, он принимался плакать, но большею частью сидел с отсутствующим, задумчивым выражением лица, стараясь сдерживать прерывистое дыхание и словно ожидая, что вот-вот донесется до него тот посторонний и все же странно знакомый запах.
Около четырех часов г-жа Перманедер приняла решение: она заставила доктора Лангхальса выйти с ней в соседнюю комнату, скрестила руки и вскинула голову, пытаясь в то же время прижать подбородок к груди.
— Господин доктор! — начала она. — Одно уж во всяком случае в вашей власти, поэтому я и обращаюсь к вам! Не скрывайте от меня ничего! Я женщина, закаленная жизнью… Я научилась смотреть правде прямо в глаза, можете мне поверить! Доживет мой брат до завтра? Скажите правду.
Доктор Лангхальс, отведя в сторону красивые глаза, посмотрел на свои ногти и заговорил о пределе сил человеческих и о невозможности решить вопрос, переживет ли брат г-жи Перманедер сегодняшнюю ночь, или через минуту-другую отойдет в иной мир…
— Тогда я знаю, что мне делать, — объявила она, вышла из комнаты и послала за пастором Прингсгеймом.
Он пришел не в полном облачении — без брыжей, но в длинной рясе, холодным взглядом скользнул по сестре Леандре и опустился на пододвинутый ему стул возле кровати. Он воззвал к больному с просьбой узнать его и вслушаться в его слова. Но когда эта попытка оказалась тщетной, обратился непосредственно к богу, модулирующим голосом то оттеняя, то, напротив, проглатывая гласные, и на его лице выражение сурового фанатизма сменялось ангельской просветленностью. Когда «р», рокоча, прокатывалось у него в глотке, маленькому Иоганну думалось, что, перед тем как идти сюда, он напился кофе со сдобными булочками.
Пастор Прингсгейм говорил, что ни он, ни другие здесь присутствующие уже не молят господа о сохранении жизни этому дорогому и близкому им человеку, ибо видят, что всеблагому господу угодно призвать его к себе, — они возносят молитвы лишь о ниспослании ему мирной кончины. Затем он выразительно прочитал все, что положено в таких случаях, и поднялся. Он пожал руки Герде Будденброк и г-же Перманедер, подержал между ладонями голову маленького Иоганна и, трепеща от скорбной нежности, с минуту смотрел на его опущенные ресницы, потом поклонился мамзель Юнгман, еще раз скользнул холодным взглядом по сестре Леандре и удалился.
Когда доктор Лангхальс, ненадолго уходивший домой, вернулся, он не нашел никаких перемен в состоянии больного. Обменявшись несколькими словами с сиделкой, он снова откланялся. Доктор Грабов тоже зашел еще раз, с кротким выражением лица поглядел на больного и ушел. Томас Будденброк, закатив глаза, все продолжал шевелить губами, издавая странные, клокочущие звуки. Наступили сумерки. Бледные лучи зимней зари вдруг осветили мягким светом забрызганную грязью одежду на одном из стульев.
В пять часов г-жа Перманедер совершила необдуманный поступок: сидя возле кровати, напротив невестки, она внезапно скрестила руки и начала — конечно, гортанным голосом — читать хорал:
И когда горничная доложила, что в соседней комнате подан обед, все вздохнули с облегчением. Но едва только они перешли в спальню Герды и принялись за суп, как в дверях появилась сестра Леандра и покорно склонила голову.
Сенатор скончался. Он тихонько всхлипнул несколько раз подряд, умолк и перестал шевелить губами. Никакой другой перемены с ним не произошло. Глаза у него и до того были мертвые.
Доктор Лангхальс, подоспевший через несколько минут, приложив свой черный стетоскоп к груди усопшего, долго слушал и после добросовестного освидетельствования объявил:
— Да, все кончено.
И сестра Леандра безымянным пальцем бледной руки бережно закрыла глаза Томаса Будденброка.
Тут г-жа Перманедер стремительно опустилась на колени перед кроватью и, громко рыдая, зарылась лицом в стеганое одеяло; она всецело отдалась порыву чувств, даже не пытаясь с ним бороться или подавить его в себе, одному из тех бурных порывов, которые всегда были в распоряжении ее счастливой натуры. С мокрым лицом, но окрепшая духом и успокоившаяся, она поднялась с колен и, уже обретя полное душевное равновесие, заговорила об извещениях, которые надо было заказать безотлагательно: ведь потребуется целая кипа «аристократически оформленных» извещений о смерти сенатора.
Появилось еще одно действующее лицо — Христиан. Весть о несчастии с сенатором настигла его в клубе, и он немедленно ушел оттуда. Но из боязни страшного зрелища, которое может представиться его глазам, предпринял еще дальнюю прогулку за Городские ворота, так, что его нигде не могли сыскать. Теперь он наконец объявился и еще внизу узнал, что брат его отошел в вечность.
— Быть не может! — сказал он и, прихрамывая, с блуждающим взглядом, стал подниматься по лестнице.
И вот он стоит у смертного одра брата между сестрой и невесткой. Стоит на кривых сухопарых ногах, слегка согнув их в коленях и напоминая собой вопросительный знак; у него голый череп, впалые щеки, взъерошенные усы и огромный горбатый нос. Его маленькие, глубоко сидящие глаза устремлены на брата — молчаливого, холодного, чуждого, недоступного упрекам и уже совсем, совсем неподсудного суду человеческому… Уголки рта у покойника опущены с выражением почти презрительным. Томас, которого Христиан в свое время попрекал тем, что он не заплачет, если умрет младший брат, сам лежит мертвый. Он умер, ни слова не сказав, горделиво, спокойно замкнулся в молчании, безжалостно предоставив другим стыдиться самих себя, как часто делал это при жизни! Справедливо он поступал или несправедливо, относясь с неизменным холодным презрением к страданиям Христиана, к его «муке», к человеку на софе, кивающему головой, к бутылке со спиртом и к открытому окну?.. Этот вопрос повис в воздухе, стал совершенно бессмысленным, ибо своенравная, пристрастная смерть отличила и оправдала старшего брата, его отозвала и приветила, ему воздала почести, властно приковала к нему всеобщий взволнованный интерес, а Христиана презрела, решив, как видно, и впредь дразнить его, донимать сотнями вздорных придирок, которые никому не внушают уважения. Никогда еще Томас Будденброк не импонировал так своему брату, как в эти часы. Успех решает все. Только смерть способна заставить людей уважать наши страдания; она облагораживает даже самую жалкую нашу хворь. «Ты оказался прав, и я склоняюсь перед тобой», — думает Христиан, торопливо и неловко опускаясь на колени и целуя холодную руку, простертую на стеганом одеяле. Потом он встает и начинает ходить по комнате; глаза его блуждают.
Приходят еще родственники: старики Крегеры, дамы Будденброк с Брейтенштрассе, старый г-н Маркус. Бедная Клотильда тоже явилась и стоит теперь у кровати, худая, пепельно-серая, с равнодушным лицом, молитвенно сложив руки в нитяных перчатках.
— Не подумайте, Тони и Герда, — говорит она протяжно и жалобно, — что у меня холодное сердце, раз я не плачу. У меня больше нет слез… И ей верят на слово, такая она безнадежно серая и высохшая.
Вскоре все уступили поле действия препротивной старухе с беззубым, шамкающим ртом, которая явилась, чтобы вместе с сестрой Леандрой обмыть и переодеть покойника.
Поздним вечером того же дня в маленькой гостиной за круглым столом, освещенным газовой лампой, сидели Герда Будденброк, г-жа Перманедер, Христиан и маленький Иоганн и усердно трудились. Они составляли список лиц, которым надлежало послать извещения о смерти сенатора, и надписывали адреса на конвертах. Перья скрипели. Время от времени кому-нибудь приходило в голову еще одно имя, и оно тотчас же вносилось в список. Ганно тоже засадили за работу, — он писал разборчиво, а дело это было спешное.
В доме и на улице стояла тишина. Только изредка за окном раздавались шаги, быстро терявшиеся в отдалении. Чуть-чуть попыхивала газовая лампа, кто-то бормотал запамятованное было имя, шелестела бумага. Время от времени все они вдруг поднимали глаза от работы, смотрели друг на друга и вспоминали то, что произошло.
Госпожа Перманедер весьма деловито выводила свои каракули. Но каждые пять минут, словно по часам, откладывала перо, всплескивала руками на уровне своего, подбородка и разражалась стенаниями.
— Не могу постигнуть! — восклицала она, тем самым доказывая, что уже начинает постигать происшедшее. — Так, значит, всему конец! — продолжала она выкрикивать в неподдельном отчаянии и, рыдая, бросалась на шею невестке, после чего с новыми силами бралась за работу.
С Христианом дело обстояло приблизительно так же, как с бедной Клотильдой. Он не пролил еще ни единой слезы и был этим несколько сконфужен. Чувство стыда возобладало в нем над всеми другими ощущениями. Кроме того, непрестанное наблюдение за самим собой, за своим душевным и физическим состоянием вконец изнурило и притупило его. Время от времени он выпрямлялся, проводил рукой по облысевшему лбу и сдавленным голосом восклицал: «Да, ужасное несчастье!» Он, собственно, обращался к самому себе и при этом силился выдавить из глаз хоть несколько слезинок.
Внезапно произошло нечто, вызвавшее всеобщее смущение: маленький Иоганн расхохотался. Надписывая адреса, он увидал в списке какую-то фамилию, звучавшую до того комично, что он не смог удержаться от смеха. Он произнес ее вслух, фыркнул, ниже склонился над бумагой, весь задрожал, даже всхлипнул, но смеха подавить не сумел. Поначалу можно было подумать, что он плачет. Но он и не думал плакать. Взрослые недоверчиво и недоуменно посмотрели на него. И вскоре Герда отослала его спать.
— Ничего… — говорила она. — Ничего, ничего! Господь не попустит… Он ведает, что творит, в это я твердо верю… Конечно, конечно, ничего такого не случилось… О господи, я день и ночь буду возносить тебе молитвы! — Гонимая страхом, г-жа Перманедер просто несла чепуху. Поднявшись на третий этаж, она ринулась в коридор.
Дверь в прихожую стояла открытой; оттуда, навстречу ей, шла невестка.
Прекрасное белое лицо Герды Будденброк было искажено ужасом и брезгливостью; ее близко посаженные карие глаза с голубоватыми тенями в уголках щурились гневно, растерянно, возмущенно. Увидев г-жу Перманедер, она торопливо кивнула, протянула руки и, обняв ее, спрятала лицо у нее на плече.
— Герда, Герда, что ж это! — крикнула г-жа Перманедер. — Что случилось? Как же так? Упал, говорят они? Без сознанья?.. Что ж это с ним?.. Господь не попустит!.. Скажи мне, ради всего святого…
Но ответ последовал не сразу; она почувствовала, как трепет пробежал по всему телу Герды… и только тогда услышала шепот возле своего плеча:
— На что он был похож, — разобрала г-жа Перманедер, — когда его принесли… За всю жизнь никто пылинки на нем не видел… Это насмешка, низость, что так все получилось под конец…
Какой-то шорох донесся до их слуха. На пороге двери в гардеробную стояла Ида Юнгман, в белом фартуке, с миской в руках; глаза у нее были красные. Завидев г-жу Перманедер, она опустила голову и отошла в сторону, пропуская ее. Подбородок Иды дрожал мелкой дрожью.
Занавески на высоких окнах заколыхались от движения воздуха, когда Тони, сопровождаемая невесткой, вошла в спальню. На нее пахнуло запахом карболки, эфира и еще каких-то медикаментов. В широкой кровати красного дерева, под стеганым красным одеялом, лежал на спине Томас Будденброк, раздетый, в вышитой ночной сорочке. Зрачки его полуоткрытых глаз закатились, губы непрестанно двигались под растрепанными усами, из горла время от времени вырывалось какое-то клокотание. Молодой доктор Лангхальс, склонившись, снимал окровавленную повязку с его лица и приготовлял новую, окуная ее в тазик с водой, стоявший на ночном столике. Покончив с этим, он приложил ухо к груди больного и взял его руку, чтобы пощупать пульс. На низеньком пуфе, в ногах кровати, сидел маленький Иоганн, теребил галстук своей матроски и с задумчивым видом прислушивался к звукам, вырывавшимся из горла отца. На одном из стульев висел забрызганный грязью костюм сенатора.
Госпожа Перманедер присела подле кровати, взяла руку брата, холодную, тяжелую, и пристально посмотрела ему в лицо. Она начинала понимать, что ведает господь, что творит или не ведает… но он уже «попустил».
— Том! — рыдала она. — Неужели ты меня не узнаешь? Что с тобой? Неужели ты хочешь покинуть нас? Нет, ты нас не покинешь! Этого не может, не может быть!..
Ничего хоть сколько-нибудь похожего на ответ не последовало. Она беспомощно оглянулась на доктора Лангхальса. Он стоял, потупив красивые глаза; на лице его, не лишенном известного самодовольства, была, казалось, написана воля господня.
Ида Юнгман опять вошла, думая, что может понадобиться ее помощь. Явился и старый доктор Грабов. Он пожал руки всем присутствующим с кротким выражением на своем длинном лице и, покачивая головой, приступил к осмотру больного — словом, проделал все то, что до него уже проделал доктор Лангхальс. Весть о случившемся молниеносно распространилась по городу. У подъезда все время звонили, и вопросы о самочувствии сенатора достигали ушей сидевших в спальне. Но ответ был все тот же: без изменений, без изменений…
Оба врача считали, что на ночь необходимо пригласить сиделку. Горничную послали за сестрой Лиандрой. И она пришла. Лицо ее не выражало ни волнения, ни испуга. Она и на этот раз спокойно положила сумку, сняла плащ, чепец и неторопливо, неслышно занялась своим делом.
Маленький Иоганн, уже много часов сидевший в ногах кровати, все видел и напряженно прислушивался к клокотанью в горле отца. Собственно ему давно следовало отправиться к репетитору на урок арифметики, но он понимал, что случившееся заставит молчать любого господина в камлотовом сюртуке. Об уроках, заданных в школе, он тоже вспоминал только мимолетно и даже как-то насмешливо. Временами, когда г-жа Перманедер подходила, чтобы обнять его, он принимался плакать, но большею частью сидел с отсутствующим, задумчивым выражением лица, стараясь сдерживать прерывистое дыхание и словно ожидая, что вот-вот донесется до него тот посторонний и все же странно знакомый запах.
Около четырех часов г-жа Перманедер приняла решение: она заставила доктора Лангхальса выйти с ней в соседнюю комнату, скрестила руки и вскинула голову, пытаясь в то же время прижать подбородок к груди.
— Господин доктор! — начала она. — Одно уж во всяком случае в вашей власти, поэтому я и обращаюсь к вам! Не скрывайте от меня ничего! Я женщина, закаленная жизнью… Я научилась смотреть правде прямо в глаза, можете мне поверить! Доживет мой брат до завтра? Скажите правду.
Доктор Лангхальс, отведя в сторону красивые глаза, посмотрел на свои ногти и заговорил о пределе сил человеческих и о невозможности решить вопрос, переживет ли брат г-жи Перманедер сегодняшнюю ночь, или через минуту-другую отойдет в иной мир…
— Тогда я знаю, что мне делать, — объявила она, вышла из комнаты и послала за пастором Прингсгеймом.
Он пришел не в полном облачении — без брыжей, но в длинной рясе, холодным взглядом скользнул по сестре Леандре и опустился на пододвинутый ему стул возле кровати. Он воззвал к больному с просьбой узнать его и вслушаться в его слова. Но когда эта попытка оказалась тщетной, обратился непосредственно к богу, модулирующим голосом то оттеняя, то, напротив, проглатывая гласные, и на его лице выражение сурового фанатизма сменялось ангельской просветленностью. Когда «р», рокоча, прокатывалось у него в глотке, маленькому Иоганну думалось, что, перед тем как идти сюда, он напился кофе со сдобными булочками.
Пастор Прингсгейм говорил, что ни он, ни другие здесь присутствующие уже не молят господа о сохранении жизни этому дорогому и близкому им человеку, ибо видят, что всеблагому господу угодно призвать его к себе, — они возносят молитвы лишь о ниспослании ему мирной кончины. Затем он выразительно прочитал все, что положено в таких случаях, и поднялся. Он пожал руки Герде Будденброк и г-же Перманедер, подержал между ладонями голову маленького Иоганна и, трепеща от скорбной нежности, с минуту смотрел на его опущенные ресницы, потом поклонился мамзель Юнгман, еще раз скользнул холодным взглядом по сестре Леандре и удалился.
Когда доктор Лангхальс, ненадолго уходивший домой, вернулся, он не нашел никаких перемен в состоянии больного. Обменявшись несколькими словами с сиделкой, он снова откланялся. Доктор Грабов тоже зашел еще раз, с кротким выражением лица поглядел на больного и ушел. Томас Будденброк, закатив глаза, все продолжал шевелить губами, издавая странные, клокочущие звуки. Наступили сумерки. Бледные лучи зимней зари вдруг осветили мягким светом забрызганную грязью одежду на одном из стульев.
В пять часов г-жа Перманедер совершила необдуманный поступок: сидя возле кровати, напротив невестки, она внезапно скрестила руки и начала — конечно, гортанным голосом — читать хорал:
Да узрит он без дрожи
Пошли ему, о боже… —
Все замерли, слушая ее. —
Спасительный конец!
Она молилась так горячо, что всецело подпадала под обаяние каждого очередного слова, не учитывая, что не знает конца строфы и вот-вот неминуемо запнется. Так оно и случилось: она внезапно на высокой ноте оборвала чтение и постаралась возместить недостающий стих величием осанки. Все притихли, внутренне съежившись от смущения. Маленький Иоганн закашлялся так, что кашель уже походил на стон. А потом наступила тишина, нарушаемая только клокотаньем в горле агонизирующего Томаса Будденброка.
Твой…
И когда горничная доложила, что в соседней комнате подан обед, все вздохнули с облегчением. Но едва только они перешли в спальню Герды и принялись за суп, как в дверях появилась сестра Леандра и покорно склонила голову.
Сенатор скончался. Он тихонько всхлипнул несколько раз подряд, умолк и перестал шевелить губами. Никакой другой перемены с ним не произошло. Глаза у него и до того были мертвые.
Доктор Лангхальс, подоспевший через несколько минут, приложив свой черный стетоскоп к груди усопшего, долго слушал и после добросовестного освидетельствования объявил:
— Да, все кончено.
И сестра Леандра безымянным пальцем бледной руки бережно закрыла глаза Томаса Будденброка.
Тут г-жа Перманедер стремительно опустилась на колени перед кроватью и, громко рыдая, зарылась лицом в стеганое одеяло; она всецело отдалась порыву чувств, даже не пытаясь с ним бороться или подавить его в себе, одному из тех бурных порывов, которые всегда были в распоряжении ее счастливой натуры. С мокрым лицом, но окрепшая духом и успокоившаяся, она поднялась с колен и, уже обретя полное душевное равновесие, заговорила об извещениях, которые надо было заказать безотлагательно: ведь потребуется целая кипа «аристократически оформленных» извещений о смерти сенатора.
Появилось еще одно действующее лицо — Христиан. Весть о несчастии с сенатором настигла его в клубе, и он немедленно ушел оттуда. Но из боязни страшного зрелища, которое может представиться его глазам, предпринял еще дальнюю прогулку за Городские ворота, так, что его нигде не могли сыскать. Теперь он наконец объявился и еще внизу узнал, что брат его отошел в вечность.
— Быть не может! — сказал он и, прихрамывая, с блуждающим взглядом, стал подниматься по лестнице.
И вот он стоит у смертного одра брата между сестрой и невесткой. Стоит на кривых сухопарых ногах, слегка согнув их в коленях и напоминая собой вопросительный знак; у него голый череп, впалые щеки, взъерошенные усы и огромный горбатый нос. Его маленькие, глубоко сидящие глаза устремлены на брата — молчаливого, холодного, чуждого, недоступного упрекам и уже совсем, совсем неподсудного суду человеческому… Уголки рта у покойника опущены с выражением почти презрительным. Томас, которого Христиан в свое время попрекал тем, что он не заплачет, если умрет младший брат, сам лежит мертвый. Он умер, ни слова не сказав, горделиво, спокойно замкнулся в молчании, безжалостно предоставив другим стыдиться самих себя, как часто делал это при жизни! Справедливо он поступал или несправедливо, относясь с неизменным холодным презрением к страданиям Христиана, к его «муке», к человеку на софе, кивающему головой, к бутылке со спиртом и к открытому окну?.. Этот вопрос повис в воздухе, стал совершенно бессмысленным, ибо своенравная, пристрастная смерть отличила и оправдала старшего брата, его отозвала и приветила, ему воздала почести, властно приковала к нему всеобщий взволнованный интерес, а Христиана презрела, решив, как видно, и впредь дразнить его, донимать сотнями вздорных придирок, которые никому не внушают уважения. Никогда еще Томас Будденброк не импонировал так своему брату, как в эти часы. Успех решает все. Только смерть способна заставить людей уважать наши страдания; она облагораживает даже самую жалкую нашу хворь. «Ты оказался прав, и я склоняюсь перед тобой», — думает Христиан, торопливо и неловко опускаясь на колени и целуя холодную руку, простертую на стеганом одеяле. Потом он встает и начинает ходить по комнате; глаза его блуждают.
Приходят еще родственники: старики Крегеры, дамы Будденброк с Брейтенштрассе, старый г-н Маркус. Бедная Клотильда тоже явилась и стоит теперь у кровати, худая, пепельно-серая, с равнодушным лицом, молитвенно сложив руки в нитяных перчатках.
— Не подумайте, Тони и Герда, — говорит она протяжно и жалобно, — что у меня холодное сердце, раз я не плачу. У меня больше нет слез… И ей верят на слово, такая она безнадежно серая и высохшая.
Вскоре все уступили поле действия препротивной старухе с беззубым, шамкающим ртом, которая явилась, чтобы вместе с сестрой Леандрой обмыть и переодеть покойника.
Поздним вечером того же дня в маленькой гостиной за круглым столом, освещенным газовой лампой, сидели Герда Будденброк, г-жа Перманедер, Христиан и маленький Иоганн и усердно трудились. Они составляли список лиц, которым надлежало послать извещения о смерти сенатора, и надписывали адреса на конвертах. Перья скрипели. Время от времени кому-нибудь приходило в голову еще одно имя, и оно тотчас же вносилось в список. Ганно тоже засадили за работу, — он писал разборчиво, а дело это было спешное.
В доме и на улице стояла тишина. Только изредка за окном раздавались шаги, быстро терявшиеся в отдалении. Чуть-чуть попыхивала газовая лампа, кто-то бормотал запамятованное было имя, шелестела бумага. Время от времени все они вдруг поднимали глаза от работы, смотрели друг на друга и вспоминали то, что произошло.
Госпожа Перманедер весьма деловито выводила свои каракули. Но каждые пять минут, словно по часам, откладывала перо, всплескивала руками на уровне своего, подбородка и разражалась стенаниями.
— Не могу постигнуть! — восклицала она, тем самым доказывая, что уже начинает постигать происшедшее. — Так, значит, всему конец! — продолжала она выкрикивать в неподдельном отчаянии и, рыдая, бросалась на шею невестке, после чего с новыми силами бралась за работу.
С Христианом дело обстояло приблизительно так же, как с бедной Клотильдой. Он не пролил еще ни единой слезы и был этим несколько сконфужен. Чувство стыда возобладало в нем над всеми другими ощущениями. Кроме того, непрестанное наблюдение за самим собой, за своим душевным и физическим состоянием вконец изнурило и притупило его. Время от времени он выпрямлялся, проводил рукой по облысевшему лбу и сдавленным голосом восклицал: «Да, ужасное несчастье!» Он, собственно, обращался к самому себе и при этом силился выдавить из глаз хоть несколько слезинок.
Внезапно произошло нечто, вызвавшее всеобщее смущение: маленький Иоганн расхохотался. Надписывая адреса, он увидал в списке какую-то фамилию, звучавшую до того комично, что он не смог удержаться от смеха. Он произнес ее вслух, фыркнул, ниже склонился над бумагой, весь задрожал, даже всхлипнул, но смеха подавить не сумел. Поначалу можно было подумать, что он плачет. Но он и не думал плакать. Взрослые недоверчиво и недоуменно посмотрели на него. И вскоре Герда отослала его спать.
9
«От зуба… сенатор Будденброк умер от зуба, — говорилось в городе. — Но, черт возьми, от этого же не умирают! У него были сильные боли, господин Брехт сломал ему коронку, и потом он попросту свалился на улице. Слыханное ли дело?»
Но в конце концов это безразлично и никого, кроме него, не касается. А вот о чем сейчас действительно надо позаботиться, так это о венках… И на Фишергрубе, чтобы воздать честь покойному, доставлялись большие, дорогостоящие венки — венки, о которых будут писать в газетах и по которым сразу видно, что они присланы людьми солидными и денежными. Их несли и несли; казалось они стекаются со всех сторон — венки от общественных учреждений, от отдельных семейств, от частных лиц; венки из лавров, из пахучих цветов, из серебра, украшенные черными лентами и лентами цветов города, с надписями, вытесненными золотыми буквами. И еще пальмовые ветви — огромные пальмовые ветви…
Все цветочные магазины бойко торговали, и уж конечно в первую очередь магазин Иверсена, напротив будденброковского дома. Г-жа Иверсен по нескольку раз в день звонила у подъезда и передавала всевозможные изделия из цветов — от сенатора имярек, от консула имярек, от такого-то и такого-то городского учреждения… Однажды она спросила, нельзя ли подняться наверх и проститься с сенатором? «Да, можно», — отвечали ей; и она пошла за мамзель Юнгман по парадной лестнице, дивясь великолепию ее колонн и обилию света.
Она ступала тяжело, так как была в ожидании. Облик ее с годами стал несколько грубоватым, но чуть-чуть раскосые черные глаза и малайские скулы были прелестны и явно свидетельствовали о том, что в свое время она была чудо как хороша. Ее ввели в большую гостиную, где на катафалке лежало тело Томаса Будденброка.
Посреди большой, залитой светом комнаты, откуда вынесли всю мебель, он лежал в гробу, обитом белым шелком, в белом шелковом одеянии, под белым шелковым покровом, окруженный изысканным и дурманящим ароматом тубероз, фиалок и других цветов. В головах его, на затянутом траурным флером постаменте, среди расставленных полукругом высоких серебряных канделябров, высился «Благословляющий Христос» Торвальдсена. Пучки цветов, венки, букеты, корзины были расставлены вдоль стен, разбросаны по полу и гробовому покрову; пальмовые ветви окружали катафалк и склонялись к ногам покойного. Лицо Томаса Будденброка было покрыто ссадинами, нос сильно помят, но волосы были зачесаны так же, как при жизни, и усы, которые в последний раз вытянул щипцами старик Венцель, жестко прочерчивали белые щеки; голова его была слегка повернута набок, а в скрещенные руки ему вложили распятие из слоновой кости.
Госпожа Иверсен остановилась чуть ли не в самых дверях и оттуда, слегка жмурясь, смотрела на катафалк. И только когда г-жа Перманедер, вся в черном, с заплаканными глазами, откинув портьеру, вошла из соседней маленькой гостиной и ласково предложила ей подойти поближе, она решилась ступить еще несколько шагов по навощенному паркету. Она стояла, сложив руки на торчащем животе, и оглядывала своими чуть раскосыми черными глазами растения, канделябры, ленты, потоки белого шелка и лицо Томаса Будденброка. Трудно сказать, что именно выражали расплывшиеся черты женщины на сносях. Наконец она протянула: «Да…», всхлипнула — один только раз, коротко, потихоньку — и пошла к двери.
Госпоже Перманедер нравились такие посещения. Она ни на минуту не покидала дома на Фишергрубе и с неутомимым рвением наблюдала за почестями, в изобилии воздававшимися останкам ее брата. Гортанным голосом, по многу раз подряд, читала она газетные статьи, превозносившие, как в дни юбилея фирмы, его заслуги и скорбевшие о невозвратной утрате. Она принимала в маленькой гостиной всех, кто приходил выразить соболезнование. Герда встречала посетителей, — а имя им было легион, — в большой, возле гроба сенатора. Далее г-жа Перманедер совещалась с различными людьми относительно похорон, которые должны были быть необыкновенно «аристократическими», режиссировала сцены прощания. Она распорядилась, чтобы конторские служащие все вместе поднялись наверх — проститься с останками своего шефа Следом за ними должны были явиться складские рабочие. Они пришли, шаркая огромными ногами по навощенному паркету и распространяя запах спиртного, табаку и пота. С чинно поджатыми губами, ломая шапки в руках, смотрели они на великолепный катафалк. Сначала дивились, потом заскучали. Наконец у одного из них хватило смелости направиться к выходу; и тогда все, сопя и осторожно ступая, на цыпочках последовали за ним. Г-жа Перманедер была в восторге. Она утверждала, что у многих слезы текли по жестким бородам. Это она выдумала. Ничего подобного не было. Но что, если она так видела и если это доставляло ей радость?
И вот наступил день похорон. Наглухо закрытый металлический гроб усыпали цветами, в канделябрах горели свечи; дом наполнился народом. Пастор Прингсгейм, окруженный родными покойного, здешними и приезжими, величественно стал в изголовье гроба, уперев свой внушительный подбородок в брыжи, огромные, как колесо.
Церемонией руководил весьма расторопный служитель — нечто среднее между дворецким и распорядителем торжества. С цилиндром в руках, проворно и неслышно ступая, он сбежал по парадной лестнице и пронзительным шепотом возвестил толпившимся внизу чиновникам налогового департамента и грузчикам в блузах, коротких штанах и цилиндрах:
— В комнатах уже полно, но в коридоре еще найдется место…
Затем все смолкло. Пастор Прингсгейм начал свою проповедь, и его отлично поставленный, модулирующий голос заполнил собою весь дом. В то время как он наверху, рядом с фигурой Христа, молитвенно воздевал руки или простирал их, благословляя паству, к дверям дома уже подъехали запряженные четверкой лошадей погребальные дроги, а за ними под белесым зимним небом нескончаемой вереницей вдоль всей улицы, до самой реки, вытянулись кареты и экипажи. Напротив подъезда выстроилась с винтовками у ноги рота солдат под командой лейтенанта фон Трота. Стоя с саблей наголо, он не сводил своих пылающих глаз с окон второго этажа. В окнах соседних домов и на улице толпилось множество людей. Они становились на цыпочки и вытягивали шеи.
Но в конце концов это безразлично и никого, кроме него, не касается. А вот о чем сейчас действительно надо позаботиться, так это о венках… И на Фишергрубе, чтобы воздать честь покойному, доставлялись большие, дорогостоящие венки — венки, о которых будут писать в газетах и по которым сразу видно, что они присланы людьми солидными и денежными. Их несли и несли; казалось они стекаются со всех сторон — венки от общественных учреждений, от отдельных семейств, от частных лиц; венки из лавров, из пахучих цветов, из серебра, украшенные черными лентами и лентами цветов города, с надписями, вытесненными золотыми буквами. И еще пальмовые ветви — огромные пальмовые ветви…
Все цветочные магазины бойко торговали, и уж конечно в первую очередь магазин Иверсена, напротив будденброковского дома. Г-жа Иверсен по нескольку раз в день звонила у подъезда и передавала всевозможные изделия из цветов — от сенатора имярек, от консула имярек, от такого-то и такого-то городского учреждения… Однажды она спросила, нельзя ли подняться наверх и проститься с сенатором? «Да, можно», — отвечали ей; и она пошла за мамзель Юнгман по парадной лестнице, дивясь великолепию ее колонн и обилию света.
Она ступала тяжело, так как была в ожидании. Облик ее с годами стал несколько грубоватым, но чуть-чуть раскосые черные глаза и малайские скулы были прелестны и явно свидетельствовали о том, что в свое время она была чудо как хороша. Ее ввели в большую гостиную, где на катафалке лежало тело Томаса Будденброка.
Посреди большой, залитой светом комнаты, откуда вынесли всю мебель, он лежал в гробу, обитом белым шелком, в белом шелковом одеянии, под белым шелковым покровом, окруженный изысканным и дурманящим ароматом тубероз, фиалок и других цветов. В головах его, на затянутом траурным флером постаменте, среди расставленных полукругом высоких серебряных канделябров, высился «Благословляющий Христос» Торвальдсена. Пучки цветов, венки, букеты, корзины были расставлены вдоль стен, разбросаны по полу и гробовому покрову; пальмовые ветви окружали катафалк и склонялись к ногам покойного. Лицо Томаса Будденброка было покрыто ссадинами, нос сильно помят, но волосы были зачесаны так же, как при жизни, и усы, которые в последний раз вытянул щипцами старик Венцель, жестко прочерчивали белые щеки; голова его была слегка повернута набок, а в скрещенные руки ему вложили распятие из слоновой кости.
Госпожа Иверсен остановилась чуть ли не в самых дверях и оттуда, слегка жмурясь, смотрела на катафалк. И только когда г-жа Перманедер, вся в черном, с заплаканными глазами, откинув портьеру, вошла из соседней маленькой гостиной и ласково предложила ей подойти поближе, она решилась ступить еще несколько шагов по навощенному паркету. Она стояла, сложив руки на торчащем животе, и оглядывала своими чуть раскосыми черными глазами растения, канделябры, ленты, потоки белого шелка и лицо Томаса Будденброка. Трудно сказать, что именно выражали расплывшиеся черты женщины на сносях. Наконец она протянула: «Да…», всхлипнула — один только раз, коротко, потихоньку — и пошла к двери.
Госпоже Перманедер нравились такие посещения. Она ни на минуту не покидала дома на Фишергрубе и с неутомимым рвением наблюдала за почестями, в изобилии воздававшимися останкам ее брата. Гортанным голосом, по многу раз подряд, читала она газетные статьи, превозносившие, как в дни юбилея фирмы, его заслуги и скорбевшие о невозвратной утрате. Она принимала в маленькой гостиной всех, кто приходил выразить соболезнование. Герда встречала посетителей, — а имя им было легион, — в большой, возле гроба сенатора. Далее г-жа Перманедер совещалась с различными людьми относительно похорон, которые должны были быть необыкновенно «аристократическими», режиссировала сцены прощания. Она распорядилась, чтобы конторские служащие все вместе поднялись наверх — проститься с останками своего шефа Следом за ними должны были явиться складские рабочие. Они пришли, шаркая огромными ногами по навощенному паркету и распространяя запах спиртного, табаку и пота. С чинно поджатыми губами, ломая шапки в руках, смотрели они на великолепный катафалк. Сначала дивились, потом заскучали. Наконец у одного из них хватило смелости направиться к выходу; и тогда все, сопя и осторожно ступая, на цыпочках последовали за ним. Г-жа Перманедер была в восторге. Она утверждала, что у многих слезы текли по жестким бородам. Это она выдумала. Ничего подобного не было. Но что, если она так видела и если это доставляло ей радость?
И вот наступил день похорон. Наглухо закрытый металлический гроб усыпали цветами, в канделябрах горели свечи; дом наполнился народом. Пастор Прингсгейм, окруженный родными покойного, здешними и приезжими, величественно стал в изголовье гроба, уперев свой внушительный подбородок в брыжи, огромные, как колесо.
Церемонией руководил весьма расторопный служитель — нечто среднее между дворецким и распорядителем торжества. С цилиндром в руках, проворно и неслышно ступая, он сбежал по парадной лестнице и пронзительным шепотом возвестил толпившимся внизу чиновникам налогового департамента и грузчикам в блузах, коротких штанах и цилиндрах:
— В комнатах уже полно, но в коридоре еще найдется место…
Затем все смолкло. Пастор Прингсгейм начал свою проповедь, и его отлично поставленный, модулирующий голос заполнил собою весь дом. В то время как он наверху, рядом с фигурой Христа, молитвенно воздевал руки или простирал их, благословляя паству, к дверям дома уже подъехали запряженные четверкой лошадей погребальные дроги, а за ними под белесым зимним небом нескончаемой вереницей вдоль всей улицы, до самой реки, вытянулись кареты и экипажи. Напротив подъезда выстроилась с винтовками у ноги рота солдат под командой лейтенанта фон Трота. Стоя с саблей наголо, он не сводил своих пылающих глаз с окон второго этажа. В окнах соседних домов и на улице толпилось множество людей. Они становились на цыпочки и вытягивали шеи.