Калугин, ломая спички, прикурил, окутал Мишеля волной горького махорочного дыма:
   - Как с чекистом? Ну, слушай: Савинкова ты проворонил, понял?
   - Это еще как сказать! Французы говорят: есть и на черта гром!
   - Французы! - разозлился Калугин. - А такую поговорку слыхал: после пожара да по воду? Ты свои промашки за успехи не выдавай, не позволим мы этого, хоть ты и был сознательный пролетарий...
   - Как это был? - вскипел Мишель, готовый вцепиться в Калугина. - Как это был? Ты намеки оставь црн себе! Еще и контрой окрестишь!
   - Да как ты, дорогой товарищ, - ощетинился Калугин, - посмел самое наппаскуднейшее слово к себе присобачить? Да ты что?
   - А то, - упрямо сказал Мишель, смягчаясь. - А то, что, во-первых, было решено Громова пока не трогать, посмотреть, как он себя поведет. И это ты, Калугин, прекрасно знаешь. А во-вторых, оказалось, что Громов - это вовсе и не Громов...
   - А кто? - нетерпеливо вскричал Калугин.
   - Ружич.
   - Ружич? - переспросил Калугин. - Так чего ж ты молчал? Как же это понимать?
   - А вот так: Ружич! И у него есть дочь. И она в опасности. Отец умоляет спасти ее!
   Калугин помолчал и задумчиво сказал:
   - Теперь до самого горизонта видать. Только нам от этого никакой радости! Надо ж, как все переплелось!
   Дело дрянь, раз Ружич догадался, что его дочь у нас работает!
   - У нас?! - вскочил со стула Мишель, готовый тут же обнять и расцеловать взъерошенного, злого Калугина. - У нас?! - все еще не верил он. - Ой-ля-ля! Это же как в сказке!
   - Дьяволову внуку такую сказочку! - не замечая его радости, воскликнул Калугин. - Значит, так. Отец - контра. А почему он выручает чекиста, то есть тебя? Тут концы с концами не сходятся. Да еще просит спасти свою дочь... Такие чудеса, что дыбом волоса!
   - Ну, тебе это не угрожает! - попробовал пошутить Мишель, намекая на бритую голову Калугина. - А за такую новость дай я тебя обниму!
   Калугин застегнул кожанку на все пуговицы, подтянул ремень, будто ему предстояло совершить что-то торжественное и необычное.
   - Влюблен? - сурово спросил он, обрывая восторженное восклицание Мишеля, и, как смирного котенка, погладил кобуру маузера.
   - Ты - провидец! - радостно признался Мишель.
   - В провидцев не верю, - не принял шутки Калугин. - А ты запомни отныне и вовеки: или революция, или любовь. Тут выбор ясный, и ты его сделай. Нам нужны не влюбленные страдальцы, а бойцы, и чтоб сердце было стального литья. Как у линкора. Вот и весь разговор в данном масштабе, точка!
   - Какой же я страдалец?! - изумился Мишель, все еще не принимая всерьез того, что сказал Калугин. - Да ты знаешь, что такое сила любви? Она же окрыляет!
   - Не окрыляет, а опьяняет, - строго поправил его Калугин. - Что ты мне заливаешь, я что - в любви ни черта не смыслю? Ученый! А только хватит травить об этом распроклятом вопросе, понятия у нас с тобой несовместимые.
   - Хватит так хватит, - согласился Мишель, обрадованный, что сможет уйти от прямых, в лоб поставленных вопросов Калугина о взаимоотношениях с Юнной. - Я пришел по делу.
   - А я, выходит, лежу на боку да гляжу за Оку?
   - Меня мучает совесть, - искренне признался Мишель. Все, что он теперь говорил, было согрето думами о Юнне и потому окрашивалось в светлые и радостные тона. - Но ты, Калугин, неправ. И камнями в меня не кидай! Верю: Ружич поможет нам нащупать след Савинкова.
   - Ищи-свищи теперь своего Ружича! - ерепенился Калугин.
   - А почему ты мне раньше не сказал о Юнне? - вдруг спросил Мишель.
   Калугин пожевал пухлыми губами. Он мысленно выругал себя за то, что позабыл сказать Мишелю о Юнне.
   И сейчас поспешно думал о том, как выйти из этого щекотливого положения, не слишком задев свое самолюбие.
   - Ладно уж, - наконец выдавил он. - Тут и мне всыпать следует. Замотался, штурвал не туда крутанул.
   Теперь нам Феликс Эдмундович такую ижицу пропишет - век помнить будем.
   И то, что он говорил сейчас об ошибке в таком духе, что тяжесть ее следует взвалить на плечи двоих, вызвало у Мишеля доброе, теплое чувство к этому суровому человеку. Не потому, что он облегчал его вину, а потому, что неспособен был свалить ее на другого.
   - У меня интереснейшая новость... - начал Мишель, надеясь поднять настроение Калугина.
   - Ну-ну, - пробурчал Калугин, - знаю, из блохи голенище скроишь. Чего у тебя?
   Мишель подошел к столу Калугина, где под стеклом лежала любовно вычерченная Илюшей схема Москвы,
   - Вот переулок, видишь?
   - Малый Левшинский?
   - Он самый. - подтвердил Мишель. - В доме номер три собираются люди. Понимаешь, не грех бы и проверить. Установить наблюдение...
   - Проверить! - снова вышел из себя Калугин. - Установить наблюдение! Советчик нашелся! У меня комиссары третью ночь на вахте. И без жратвы, между прочим.
   Мишель не переубеждал Калугина: и проверит, и установит наблюдение, а сперва отведет душу, поплачется.
   - Мы тут три адреса на контроль брали, - сказал Калугин. - Оказалось: чистая липа. Кому-то хочется, чтоб мы свои силы распыляли, выматывали. Зря людей гонять не буду. Сам-то уверен?
   - Почти.
   - Почти! - всплеснул длинными руками Калугин. - А чего забрел в тот переулок?
   - Абсолютно случайно. Старые арбатские переулки...
   Какое это чудо!
   - Опять стихи?
   - Проза, чистая проза! - засмеялся Мишель. - Иду, любуюсь - и вдруг: в дом три заходит Ружич!
   - Опять Ружич?
   - Опять.
   - Не засек тебя?
   - Исключено. Вечерело, да и я стоял в стороне, за забором. Потом, с интервалами в полчаса, - еще четверо!
   В тот самый дом!
   - С этого бы и начинал! - все еще пытался сердиться Калугпн, но теперь это у него не получалось. - Ружич, значит, у тебя снова на прицеле? - Он заговорил волнуясь, словно предчувствовал важные события. - Вот что. Больше туда не подгребай. Я другого пошлю. Иначе Ружич нам всю обедню испортит.
   - Как знаешь, - вздернул плечами Мишель. - А только Ружич за мной остается. Я начинал, я и закончу.
   - Добро!
   - Скажи, - тихо спросил Мишель, - скажи, она знает об отце?
   - Да, - коротко бросил Калугин. - Знает. Сама рассказала.
   "Сама! - восхитился Мишель. - Иначе она и не могла поступить. Я поверил ей сразу, еще в ту ночь, на баррикадах. Она чистая, возвышенная, смелая! Как сама революция. Я пе имел права сомневаться в ней!"
   И то, что тогда, в кафе "Бом", в его душу заползло сомнение, мучило его, будто он перечеркнул этим свою веру в ГОнну и свою любовь к пей. Он искупит вину перед своей совестью лишь в том случае, если докажет преданность Юнне, если в самую тяжкую минуту придет ей на помощь, если будет шить ее счастьем и ее страданиями. Отныне - он дал себе клятву каждая строчка его стихов будет принадлежать Юнне. А если ему будет суждено совершить подвиг - он посвятит его ей. Он встретится с ней и скажет все, что думает сейчас. Скажет, чтобы все, что происходит с ними, было ясным, светлым и чистым, как воздух революции.
   - Смотри не сядь на мель, - сказал Калугин, догадываясь о душевном состоянии Мишеля. - Короче говоря...
   Он не успел докончить: в кабинет вихрем ворвался Илюша.
   - Товарищ Калугин! Вас срочно вызывает товарищ Петере!
   Круглое, по-детски розовощекое лицо Илюши сияло:
   он знал, что Петере не станет зря вызывать Калугина.
   Наверняка предстоит боевое задание, и, значит, Калугин не забудет и его.
   - Счастливый человек, - насупился Калугин, заметив, как блестят, точно спелая черная смородина после дождя, глаза Илюши. - Выпалил - и никаких тебе забот...
   И тут же пожалел о сказанном: лицо Илюши будто опалило огнем. Опустив черную курчавую голову, словно его внезапно ударили, он окаменело застыл в той позе, в которой его застали слова Калугина. Но это продолжалось секунду. Илюша запальчиво крикнул:
   - Я не мальчик! Не мальчик!
   Калугин задержался в дверях и изумленно оглядел Илюшу с ног до головы. Тот не отвел взгляда.
   - Вижу, что не мальчик, - медленно произнес Калугин, неожиданно улыбнувшись. - Вон какой вымахал!.. - И, обращаясь к Мишелю, сказал: Подожди меня, может, понадобишься.
   Петере, в белой рубахе и защитного цвета бриджах, взмахнул гривой черных волос, нетерпеливо обнял Калугина за плечи.
   - Читай. - Петере протянул Калугину лист плотно исписанной бумаги.
   Калугин приник к листу. Это было донесение командира латышского стрелкового полка, несшего охрану Кремля. Он сообщал, что к нему пришла сестра милосердия и рассказала, что некий юнкер Иванов, находящийся сейчас в Иверской больнице, поведал ей, будто в ближайшее время Москва будет охвачена восстанием. Влюбленный в сестру милосердия, юнкер умолял ее на время грозных событий покинуть столицу.
   - Ясное дело! - протянул Калугин, дочитав донесение.
   - В том-то и беда, что многое неясно. Немедленно - к Феликсу Эдмундовичу. Забеги к Лацису, пусть захватит оперативные материалы.
   Дзержинский с напряженным вниманием выслушал все, что доложил Петере. Попутно он просматривал материалы, которые ему время от времени подавал Лацис.
   - Предлагаю немедленно оцепить Иверскую больницу и всю эту братию просветить чекистским рентгеном, - энергично заключил Петере свой доклад.
   - По всей вероятности, это не больница, а прибежище офицеров, которых время от времени переправляют на Дон, - сказал Лацис.
   Калугин сидел молча. Он не считал себя вправе высказывать мнение, пока его не спросят.
   - А вы как думаете, товарищ Калугин? - обратился к нему Дзержинский.
   - Считаю: товарищ Петере прав.
   - Рентгеном просветить, конечно, надо, - согласился Дзержинский. - Но умно, не поднимая шума. Иначе спугнем. Кто-то из наших под видом обычной медицинской инспекции отправится в больницу. И вместе со специалистами проверит больных. И - тщательное наблюдение за юнкером Ивановым.
   - Поедем мы с Лацисом, - сказал Петере. - А Калугин возьмет под контроль Иванова.
   - Кстати, - сумрачно начал Калугин, - только что товарищ Лафар доложил, что в Малый Левшинский, дом три, приходят подозрительные люди. И среди них - известный вам штабс-капитан Ружич, он же Громов.
   И Калугин рассказал все, что произошло у Мишеля с Ружичем вблизи кафе "Бом", отметив, что причиной тому - неопытность молодого чекиста.
   - Конечно, беда эта невелика, - добавил он. - В штормах побывает, ветрами просолится - и порядок.
   Парень он наш с головы до ног.
   - Ну что же, - задумчиво сказал Дзержинский. - Наперед надо быть предусмотрительнее. Конечно, от ошибок и промахов мы не застрахованы. Не удивительно:
   учились и учимся не в университетах, а в гуще масс, в борьбе. А вообще-то сам факт не очень вяжется с характером товарища Лафара. Может, на него повлияли другие обстоятельства?
   - Повлияли, Феликс Эдмундович! - подтвердил Калугин. - Я ему сегодня баньку устроил. Прекрасный товарищ и вдруг... Еще контре голову не срубили, а он...
   влюбился!
   - Ив кого же, если не секрет?
   - В Юнну Ружич, - ответил Калугин. - Надо же, все так переплелось!
   - И он знает, что этот Ружич - ее отец?
   - В том-то и дело, что знает.
   Дзержинский посмотрел на озабоченное лицо Калугина, и ему ясно представилось, как тот устраивал Лафару баньку.
   - Значит, из-за любви к дочери отпустил отца? - спросил Дзержинский.
   - Ни в коем разе! - поспешно возразил Калугин. - Он не из таких!
   - Тогда за что же вы ему устраиваете баньку?
   - А пусть выбирает: или работа в Чека, или любовь!
   - А если и работа, и любовь? - В глазах Дзержинского заиграли озорные искорки.
   - Эти явления, Феликс Эдмундович, друг другу враждебные, знаю по себе, - упрямо стоял на своем Калугин.
   - Враждебные? - переспросил Дзержинский и раскатисто и молодо рассмеялся.
   Дзержинский наконец успокоился и серьезным тоном спросил:
   - А у товарища Лафара есть план действий?
   Калугин в спешке не поинтересовался, как думает действовать Мишель, и потому молчал.
   - Узнайте, - сказал Дзержинский, понимая, чем вызвано это молчание. Он парень с головой. Но учтите:
   самостоятельность предполагает ответственность. И величайшую. Особенно Лафара не ругайте. Ведь не один же Ружич нам нужен. Пожалуй, все складывается так, как надо. Главное - обезвредить ядро савинковцев. Я убежден, что и оружие на даче Тарелкина, и нападение на Лафара, и динамит, предназначенный для взрыва правительственного поезда в момент возможной эвакуации, и сегодняшнее сообщение о готовящемся восстании, - все это звенья одной цепи.
   - После установления квартиры, которую посещает Иванов, необходимо без промедления арестовать всех, кто в ней окажется, - предложил Петере.
   - Правильно, - поддержал Дзержинский. - Нам предстоит выдержать серьезный экзамен. Нелегко было справиться с анархистами, с различными группами саботажников и белогвардейцев. Но во сто крат сложнее справиться с тщательно законспирированной контрреволюционной организацией, имеющей крепкую дисциплину. Кто такие комиссары и следователи ВЧК? В большинстве своем рабочие, большевики. Но у них нет еще опыта, чекистской сметки, оперативного мастерства. И все же экзамен держать придется - судя по всему, нас задумал экзаменовать сам господин Савинков.
   - Выдюжим, Феликс Эдмундович! - заверил Калугин.
   16
   После того как Юнна побывала в кафе "Бом" вместе с Велегорским, после того как она увидела там Мишеля и не сомневалась, что он тоже увидел ее, у нее было очень тяжело на душе. Тяжесть эту порождало противоречие, о существовании которого она и не подозревала прежде.
   Раньше счастье представлялось Юнне чем-то вроде солнечного утра, когда хочется бежать в неведомое, стараясь достичь горизонта, дышать ветром и солнцем и чувствовать себя счастливой просто потому, что живешь на земле.
   Но вот в душе возникло совершенно новое чувство. Она еще боялась назвать его любовью, лишь повторяла и повторяла про себя с радостью и изумлением: "Со мной еще такого не было! Не было, не было!.."
   Теперь, когда она осознала, что во всем мире у нее есть лишь одпп-единствепный человек, который воплощает в себе и Москву, и Россию, и весь мир, она первый раз в жизни поняла, что такое любовь. Из слова, которое так часто произносят люди, любовь превратилась для нее в волшебство. Но чем сильнее и ярче проявлялось это волшебство, тем сильнее было страдаыпе, потому что, как думалось ей, он и она шли своими путями и что-то более властное и могучее, чем любовь, разъединяло их в этой тревожной жизни.
   В салом деле, разве не могло разъединить, более того, навсегда разлучить их то, что она, не терпевшая лжи, вынуждена была сказать Мишелю, что едет в деревню под Тарусой, в то время как оставалась в Москве? И разве их окончательно не разъединила та ночь, в которую она с Велегорским пришла в кафе? Что подумал Мишель, увидев ее с Велегорским и не услышав от нее ни единого слова о том, что пришла сюда лишь в силу жесточайшей необходимости?
   Но разве лишь этим исчерпывались ее муки? Как поступит Мишель, когда узнает правду о ее отце? Как объяснить ему все это, если она не имеет права объяснять?
   Все эти сложности жизни обрушились на Юнну, будто она уже была подготовлена к ним многолетним опытом.
   Когда ей было трудно, грустно или страшно, она находила утешение в том, что думала о Мишеле, но ее одолевали сомнения: не разочаровался ли он в ней, не забыл ли ее навсегда? Между нею и Мишелем вставал отец, вставал Велегорский, вставала ее работа в ВЧК, и она чувствовала, что не выдержит, свалится от тяжести своей ноши и уже никогда не поднимется.
   Юнна вспоминала ту ночь, в которую она, замирая от тревоги, раздумывала о том, что и как сказать Дзержинскому о своем желании работать в ВЧК, о своей мечте слиться с революцией, с ее лишениями. Теперь она все чаще и чаще спрашивала себя: имела ли право вот так, очертя голову, орать на сеоя величайшую ответственность, если сейчас испытывает страдания и муки? Нравственные тяготы усугублялись еще и тем, что нельзя было ни с кем, даже с матерью, поделиться своими горестями, все они оставались с ней и терзали ее, словно убежденные в ее беспомощности и беззащитности...
   Когда Велегорский узнал об исчезновении Тарелкииа, он сначала строил всевозможные догадки и даже тогда, когда ему сообщили, что оружие, хранившееся на загородной даче, обнаружено чекистами, не хотел поверить в то, что это не инсценировал Тарелкин.
   - Если бы Тарелкин попал к чекистам, он туг же предал бы нас, - говорил Велегорский Юнне. - И то, что мы пока, слава богу, на свободе, лишний раз доказывает, что Тарелкин позорно сбежал. А оружие продал и нажил на этом капиталец. Разве вы не убедились, что от него за версту несет биржевым маклером?
   Юнна видела, что Велегорский сильно сдал, утратил уверенность.
   - Как вам не совестно, - пристыдила его Юнна. - Может, Тарелкина в эту минуту поставили к стенке...
   Мне не нравится ваше настроение. И на кой дьявол вы боретесь за эту ничтожную, призрачную автономию? Кому выгодна наша обособленность? Надо быть ближе к главному штабу, иначе нашей группой в решающий момент заткнут десятистепенную дыру. И мы окажемся в круглых дураках.
   Юнна подзадоривала Велегорского, надеясь, что он познакомит ее с руководящими деятелями организации.
   Она считала: то, что помогла разоблачить Тарелкина, слишком малый вклад в дело, которым были заняты сейчас чекисты. Чекистов горсточка, а врагов тьма, и потому каждый чекист призван работать за десятерых.
   Юнна приходила домой только ночевать. Дома ей не становилось легче. Каждый раз на нее с надеждой, болью и жалостью смотрели большие, теплые и влажные глаза матери. Взгляд этот был требовательный, жаждущий искренности и любви, и отвечать на него можно было только правдой.
   Юнна любила свою мать преданно и горячо. И теперь, когда она начала самостоятельно работать, чувствовала себя гораздо старше, чем была на самом деле. Теперь она отвечала не только за себя, и потому ей казалось, что мать ее беспомощная, совсем неприспособленная к жизни.
   Труднее всего была необходимость постоянно подавлять в себе горячее желание рассказать матери о том, что отец жив и что она уже встречалась с ним. Порой она чувствовала, что это желание неподвластно ее воле и что, не выдержав, подбежит к матери и, обхватив ее за шею дрожащими руками, будет, плача, повторять и повторять, что отец жив, повторять до тех пор, пока мать не поверит в истинность ее слов. В такие минуты Юнна или выбегала из дому, или, если это случалось ночью, укрывалась одеялом с головой, чтобы мать не услышала, как она всхлипывает и шепотом говорит с отцом, будто он был в одной комнате с ней.
   С того времени как Юнна коротко, но восторженно рассказала ей о том, что побывала у самого Дзержинского и что тот решил взять ее на работу в ВЧК, Елена Юрьевна не задала ни единого вопроса о сущности работы. Хорошо было дочери или плохо - она стремилась определить не по тем словам, которые говорила Юнна, а по ее настроению, по малейшим признакам, которые может уловить только мать.
   Когда Юнна, покинув кафе, избавилась от назойливых ухаживаний Велегорского и вернулась домой, Елена Юрьевна не спала. Посмотрев на дочь, она все прочитала на ее лице. Держа в одной руке колеблющуюся, готовую погаснуть свечу, она прикоснулась к горячей щеке Юнпы.
   - Девочка моя, - сказала Елена Юрьевна спокойно, не пытаясь разжалобить дочь или усилить в ее душе тоску и тревогу, - ты влюблена. Маленькая моя, ты влюблена...
   Юнна приникла к ее худенькому плечу.
   - Помню, я влюбилась в твоего отца, - продолжала мать, - и счастье было таким же тревожным. Сердце предчувствовало: впереди - муки. Говорят, будто человек не знает, что ждет его впереди. Неправда!.. Я верю: ты могла полюбить только такого же, как и ты сама, - человека светлой души. Как был бы счастлив отец! Ты выросла, дочка, выросла...
   - Мама, мама, - шептала Юнна, задыхаясь от переполнявшего ее чувства нежности и благодарности к матери, - какая ты у меня, какая ты чудесная, мама...
   - Не плачь, ты же любишь, а нет счастья выше, чем любовь. Все может быть на земле: и ураганы, и землетрясения, и войны, и смена царей, и затмения солнца, - а любовь живет наперекор всему. Без нее все потеряет свой смысл и прекратится жизнь...
   Юнна не видела в этот момент лица матери, и ей казалось, что она читает эти слова из какой-то старинной, мудрой книги.
   - Только... Я очень боюсь за тебя, - вдруг печально и глухо призналась Елена Юрьевна, слабея и ища глазами кресло.
   Юнна, став на колени, опустила свою голову на руки матери. Они были холодные и все же добрые, нежные.
   Ее поразило не столько то, что мать высказала опасение за ее жизнь, сколько тот внезапный переход от восторженных слов о любви к словам, в которых слышалась тревога.
   Хотя Елена Юрьевна и прежде, проводив Юнну, готовила себя к самому страшному и неотвратимому, она никогда не говорила об этом вслух. Сейчас же, поняв, что Юниа влюблена, пе смогла удержаться и высказала то, о чем не переставала думать ни на один миг.
   Они молчали, понимая друг друга без слов. Юнна находила в ласках матери поддержку, и ей становилось легче, словно мать снимала тяжесть с души. Но стоило снова подумать о том сложном и противоречивом, что стояло на пути, как отчаяние с еще большей силой охватывало ее.
   Юнна должна была целиком отдаться выполнению своего задания и тогда на второй план оттеснить чувство любви к Мишелю или же всю себя посвятить Мишелю и тогда, как ей казалось, в чем-то главном поступиться своим долгом. Мишель, конечно, спросит ее о Велегорском, и она вынуждена будет говорить ему неправду.
   А разве она правдива с матерью? Чем нежнее относилась к Юнне мать, тем горше ей было сознавать свою вину перед нею. И тут выход был тоже только один. Или сказать матери правду об отце и этим нарушить запрет Калугина и самого отца, или же продолжать молчать, видя ее страдания и казня себя за невольную жестокость.
   Не могла она сказать правду и отцу. Более того, не могла пренебречь требованием Калугина не встречаться с отцом. Ей оставалось лишь одно: выполнять задание.
   Только задание!
   Однажды Юнна пришла домой особенно взволнованная и подавленная. Было от чего расстроиться. Велегорский, напуганный арестами, нервничал, то и дело принимал новые решения и отвергал только что принятые. То он горел желанием перебазировать всю свою группу в Рыбинск, то грозился в одну из ночей поднять мятеж и, объединив вокруг себя все антибольшевистские силы, идти на Кремль. Идеи, одна безрассуднее другой, рождались в его голове и были скорее признаком отчаяния, чем решимости.
   Юнна знала, что группу Велегорского решено было пока не трогать. Не столько потому, что она представляла собой наименьшую опасность, сколько потому, что с помощью Юнны чекисты надеялись нащупать нить, ведущую к штабу организации. Поэтому, когда Велегорский, оставшись наедине с Юнной, схватился в отчаянии за голову и, с надеждой и мольбой уставившись на нее, воскликнул: "Что же делать? Что делать?!" - она решила, что наступил момент, который нельзя упустить.
   - Я могла бы пристыдить и высмеять вас, Велегорский, - сказала она, испытующе глядя в его осунувшееся, позеленевшее лицо. - Но я не стану этого делать. Вы что - истеричная баба? Решимость, смелость и спокойная мудрость - вот в чем спасение!
   - Не надо, - скривился Велегорский. - Ради бога, не надо моральной пищи. Я сыт по горло...
   - Хорошо, - грубовато оборвала его Юнна. - Вы спрашиваете, что делать? Я отвечаю вам: есть только один путь - немедленно идти к Савинкову!
   Незажженная папироса, которую Велегорский только что вытащил из портсигара, выпала из ослабевших пальцев на стол. Он покосился на Юнну, стараясь угадать, заметила она это или нет.
   - Да, к самому Савинкову, - настойчиво повторила Юнна.
   - О ком это вы, о ком? - Голос Велегорского был деланно спокойный и равнодушный.
   Имя Савинкова произносилось здесь впервые. Велегорскому под страхом смерти было запрещено говорить о том, кто возглавляет организацию. И потому осведомленность Юнны привела его в замешательство.
   - Я верю в него, это истинный вождь! Он мудрец и философ, полководец и писатель. Сподвижник Егора Созопова и Ивана Каляева. Участник убийства Плеве и великого князя Сергея Александровича... Он подскажет нам верный путь, вдохнет в нас новые силы и озарит светом надежды!
   - Я только однажды, да и то мельком, слышал о Савинкове, - наконец осторожно признался Велегорский. - Но никогда и ие предполагал, что он возглавляет движение. И даже то, что он в Москве...
   Велегорский изо всех сил старался подчеркнуть искренность своих слов. Его все назойливее одолевал один и тот же вопрос: "Откуда она знает о Савинкове? Откуда?"
   - Если вы не осмелитесь сделать этот решительный шаг, я сама поступлю так, как велят мне моя совесть и долг, - пригрозила Юнна.
   Велегорский поспешил ее успокоить:
   - Хорошо, но сперва я наведу нужные справки, посоветуюсь. Необходима осмотрительность...
   - Советуйтесь, наводите справки, но помните - время не ждет, предупредила его Юнна и покинула Велегорского.
   Теперь она терзала себя вопросом: правильно ли поступила, не сделала ли слишком поспешный и опрометчивый шаг? Ведь Калугин ничего не говорил ей, она решила проявить инициативу сама. Как-то Калугин передал ей слова, сказанные Дзержинским: "Каждый чекист в зависимости от обстановки волен поступать по-своему, но каждый несет ответственность за результаты".
   Ответственности она не боялась, не страшилась и за свою жизнь, но вдруг разговор с Велегорским принесет не пользу, а вред? Разве могла она заранее предугадать все последствия? А если Велегорский начнет докапываться и узнает, что нет Агнессы Рокотовой, племянницы царского полковника? Юнна рассчитывала на то, что Велегорский, обрадовавшись совету, в чем-то пренебрежет конспирацией и свяжется если уже не с самим Савинковым, то с кем-то из руководящих деятелей штаба. Но получилась осечка. Видимо, Велегорский не настолько опрометчив, как это ей порой казалось. И вот теперь ее охватило самое тягостное состояние - состояние неизвестности...