Юнна осторожно стукнула в дверь: звонок не работал. Как всегда, навстречу ей поспешила мать. Возвращение Юнны домой стало для нее единственной радостью в жизни.
   Первое, что заметила Юнна, - это конверт, который мать прижимала к груди, как прижимают что-то бесценное и святое. Юнну обожгла мысль: письмо от отца! И она тут же, с порога, бросилась к матери:
   - Наконец-то, паконец-то!..
   - Да, да, - растерянно, тихо проговорила мать. - Письмо... Еще утром принес почтальон... Так неожиданно...
   - Милая, милая, как я за тебя рада, и за отца, и за всех нас! Читай скорее!
   - Но... - Голос матери дрогнул, стал глухим, изумленно-тревожным. - Я никогда не распечатывала твоих писем...
   - Это мне?
   - Тебе... Но как ты сказала? - Лицо Елены Юрьевны озарилось тихим светом надежды, и Юнне почудилось, что она молодеет у пее на глазах. - Ты сказала: "и за отца"?
   - Да, я сказала "за отца": думала, что письмо от него. Потому что верю: он жив...
   - Ты веришь в чудо, - печально заметила мать, и глаза ее перестали блестеть. - Но скорей прочти письмо, мне кажется, оно принесет тебе радость.
   Юнна бережно взяла конверт. Мать поставила подсвечник на стол и направилась в свою комнату.
   - Нет, не уходи, - остановила ее Юнна, будто боялась читать письмо в одиночестве.
   Елена Юрьевна тихо присела на тахту, так, чтобы лучше было видно лицо дочери.
   Юнна вскрыла конверт и вытащила из него сложенные вчетверо листки. В глаза сразу бросились четкие черные линии, и она, поняв, что письмо написано на нотной бумаге, догадалась: от Мишеля! Она долго не решалась развернуть листки. И вдруг, закрыв глаза, развернула.
   "Мой маленький бог!" - прочла она первую строчку, и сердце ее застучало от тревоги и радости.
   "Мой маленький бог!" - прошептали одни лишь губы. Она не спешила читать дальше: даже если бы в письме не было больше ни одного слова, Юнна все равно считала бы себя самой счастливой на земле.
   Еще никто никогда не говорил ей таких слов. Не говорил их раньше и Мишель. Во время встреч они чаще всего молчали или вели речь о самых простых, будничных вещах. Ей всегда очень хотелось сказать ему ласковые слова, но язык почему-то не повиновался ей. Значит, и он тоже хотел сказать ей что-то ласковое, по не сказал.
   И вот теперь написал.
   Елена Юрьевна но движению губ почти догадалась, какие слова прочитала Юнна, а сияющее лицо дочери утвердило ее в том, что письмо хорошее. Ей стало радостно и тепло.
   "Мой маленький бог! - писал Мишель. - Да, да, именно бог, хотя я не верую ни в бога, ни в черта, ни в загробную жизнь. Верю в революцию. И еще в тебя! Ты для меня как солнце для земли. Пока оно светит, есть жизнь..."
   "Как солнце для земли", - прошептала Юнна и- вдруг разрыдалась.
   - Это хорошо, это хорошо, - плача вместе с ней, повторяла мать. Ничего, ничего, это хорошо...
   "Ты слышишь меня? - писал Мишель. - Я все могу сейчас - взмыть в облака, оглохнуть, как Бетховен, и сочинить лучшую в мире сонату, могу идти в атаку, зная, что пули меня не возьмут... Я все могу сейчас, потому что на нашей земле среди океанов и звезд есть два самых счастливых человека - ты и я. Два человека, делающих одно общее дело..."
   Юнна вновь и вновь перечитывала письмо. Потом дала прочитать матери. Потом они читали его вместе, пока не догорела свеча.
   Поздно ночью, уже лежа в постели, Юнна попыталась представить себе, что ждет ее завтра.
   Все может быть, ко всему нужно быть готовой...
   "И все же, - сказала себе Юнна, - теперь ничего не страшно: у меня есть Мишель..."
   17
   Большая Лубянка, Охотный ряд, Моховая, Волхонка, Пречистенка... Два грузовика, подпрыгивая на скуластом, крепком булыжнике, приближались к Малому Левшинскому переулку. Ломовые лошади жались к тротуарам, пугая прохожих. Люди останавливались, провожая мапгины любопытными встревоженными взглядами. Кое-где в домах поспешно захлопывались окна.
   Было два часа, но солнце еще не смогло пробить пелену почти неподвижных туч, укравших у города синюю высь неба. Город притих, словно подчиняясь пасмурной тоскливой погоде.
   Петере, откинувшись на сиденьп рядом с шофером, вспоминал свою поездку в Иверскую больницу. Вместе с Лацисом и двумя врачами они обошли все палаты. Почти в каждой лежали отоспавшиеся, отъевшиеся мужчины, способные ударом кулака свалить быка. Они резались в карты, лениво перелистывали страницы зачитанных романов, о чем-то шептались, сгрудившись в тесный кружок. И все, как один, надоедали врачам своими жалобами: жмет сердце, открылась рана, обострилась язва желудка... Не так-то вдруг можно было разобраться, кто здесь действительно больной, а кто симулянт. Заведующий больницей услужливо подсовывал истории болезней, подхватывал жалобы больных, уточнял диагнозы.
   - Ну что же, - сказал ему Петере, закончив обход, - лечебное заведение ваше прямо-таки в отменном состоянии. Мы будем докладывать об этом в Наркомздраве.
   Заведующий рассыпался в благодарностях, но острые глазки его беспокойно и недоверчиво бегали из стороны в сторону.
   Петерсу было ясно, что медлить нельзя. Врачи, ездившие с ним в больницу, составили ему список тех, кто был абсолютно здоров и маскировался под больных. Помогла им и сестра милосердия, приходившая к командиру латышского полка. Она оказалась молодчиной. С ее помощью удалось выявить офицеров, которые, используя больницу как временное и надежное прибежище, тайком отправлялись отсюда на Доп.
   Наблюдение за юнкером Ивановым дало поразительный результат. 29 мая в половине десятого утра он покинул Иверскую больницу, долго петлял по улицам, потом направился прямехонько в Малый Левшинский переулок, дом три. В тот самый дом, первую весть о котором принес Мишель Лафар.
   И вот почти вслед за юнкером Ивановым в Малый Левшинский отправились чекисты...
   Все скрестилось сейчас на этом доме в одном из самых тихих переулков старой Москвы. Шумное дыхание улиц не доносилось сюда. Узкие тротуары, казалось, давно уже не отзывались на стук шагов.
   Таким и представлял себе этот переулок Петере, уверенный теперь в том, что они едут сюда не зря.
   Калугин тоже не сомневался в удаче. Мишель начертил ему план дома, и еще до выезда с Лубянки Калугин вместе с Петерсом решили, как внезапно окружить его и не дать опомниться тем, кто, возможно, скрывается в девятой квартире.
   И Петере, и Калугин, и красноармейцы, ехавшие в машинах, были молчаливы, серьезны, сосредоточены. Все они, каждый по-своему, думали о предстоящей операции.
   И только Илюша ехал совершенно с другим настроением. И пасмурная погода, и серые дома, и даже хмурые лица прохожих - все казалось ему солнечным и прекрасным. Он сдерживал себя, чтобы не запеть революционную песню. Никогда еще у него на душе не было так светло, радостно и весело, как сейчас. Он благодарно поглядывал на Калугина за то, что тот взял его с собой.
   А ведь мог бы оставить там, на Лубянке, в своем кабинете, возле телефонов.
   Одно лишь воспоминание нет-нет да и омрачало светлую радость Илюши. Стоило ему взглянуть на Калугина, как он ясно и отчетливо слышал свой крик, полный обиды: "Я не мальчик, не мальчик, не мальчик!" Позже, когда одумался, и особенно после того, как Калугин сказал ему: "Вот что, Илюха, проверь-ка свой револьвер. Поедешь со мной" - Илюша раскаивался в том, что не сдержался и поступил как самый что ни на есть глупый мальчишка. Ему хотелось сказать Калугину, что был неправ, что никогда впредь не допустит такой глупой выходки.
   "Самое лучшее, если ты покажешь себя смелым и мужественным, - говорил он себе. - Тогда и Калугин поймет, какой ты на самом деле. И извиняться тогда не надо..."
   Илюша никогда не был в этом старом и тихом районе Москвы, но стоило машинам свернуть в Малый Левшинский, как он по вдруг посуровевшим лицам, по настороженным взглядам, по тому, как крепче стиснули приклады винтовок красноармейцы, понял, что они у цели.
   Передняя машина, едва не въехав на тротуар, резко затормозила, и Петере, придерживая кобуру маузера, выпрыгнул из кабины. Обогнув радиатор, он ринулся к подъезду, задержался у входа, нетерпеливо ожидая, когда красноармейцы высыпят из кузовов и начнут оцеплять дом. Калугин в несколько прыжков одолел расстояние, отделявшее его от Петерса. Илюша помчался вслед за ними.
   Одинокий прохожий, шедший по переулку, испуганно юркнул в подворотню. Качнулись ветки деревьев, задетые штыками. Красноармейцы бегом огибали дом с двух сторон.
   Петере коротко взмахнул рукой, выхватил маузер, и они вскочили в подъезд. Здесь было темно, сыро, пахло мылом и сиренью. Петере, словно бывал уже в этом доме много раз, сноровисто и бесшумно поднимался по лестнице. Калугин и Илюша не отставали от него.
   Петере остановился у одной из дверей, обитой черной клеенкой. На ней, едва различимая в сумраке коридора, виднелась табличка с цифрой девять. Петере резко и отрывисто стукнул в дверь: три коротких, три длинных удара согнутыми пальцами правой руки.
   В дверь были нацелены два маузера - Петерса и Калугина - и револьвер Илюши. С минуту ни одного звука не раздалось за ней. Потом дверь, словно живая, стремительно приоткрылась. Лицо, появившееся в проеме, было приветливо, но мгновенно перекосилось от ужаса.
   Петере рывком распахнул дверь, отбросив в сторону того, кто открывал ее. Следом за ним ворвались в переднюю Калугин и Илюша. Не мешкая, они вбежали в гостиную.
   В просторной комнате за большим круглым столом сидели, застыв от изумления и испуга, мужчины. Их было больше десяти.
   - Ни с места! - приказал Петере, покачав дулом маузера. - Оружие на стол!
   Трое мигом положили револьверы, тут же отпрянув от них, будто они кусались.
   Калугин, повинуясь сигналу, собрал со стола оружие и бумаги, которые перепуганные участники сборища даже не успели спрятать. Потом он бегло просмотрел бумаги: какая-то схема, тексты, отпечатанные на машинке, картонный треугольник, вырезанный из визитной карточки, пачка денег.
   - Чьи деньги? - спросил Петерс.
   Ни один из сидящих за столом не открыл рта.
   - Ну что ж, господа, извините, но нам придется прервать ваше заседание, - твердо и властно произнес Петере. - И не вздумайте прыгать в окна - дом окружен.
   А теперь - документы! Только пе все сразу - по очереди...
   Илюша стоял у двери с револьвером. Он готов был разрядить его в первого же заговорщика, который посмеет напасть на Петерса или Калугина или попытается бежать.
   - Сидоров... Висчинский... Голиков... - читал Петере, пристально вглядываясь в стоявших перед ним заговорщиков. - Иванов...
   Илюша с любопытством посмотрел на того, кого звали Ивановым. Это был совсем еще мальчишка, узкогрудый, большеголовый. Коротко подстриженные светлые волосы торчали ежиком, словно им хотелось кого-то уколоть.
   И сам он весь был какой-то колючий, взъерошенный.
   Иванов, чувствуя на себе настойчивый взгляд, посмотрел на Илюшу большими грустными глазами. Они упрямо глядели друг на друга, но Иванов, не выдержав, первый опустил голову.
   - Парфенов, - продолжал называть все новые и новые фамилии Петере. Те, чьи фамилии он произносил, вытягивались в струнку, чуть склоняли головы, и в каж-дом их движении чувствовалась военная косточка. - Ружич...
   Петере спокойно, стараясь смотреть на него так же, как смотрел до этого на других арестованных, произнес это имя таким тоном, будто оно ровно ничего не говорило ему. И лишь Калугин, просматривавший книги в огромном, темного дерева шкафу, скосил взгляд в сторону Ружича.
   Тот стоял недвижимо, как и все остальные, но его серые глаза смотрели прямо, открыто, с достоинством.
   Испуга не было в них, напротив: казалось, что он ждал этого внезапного прихода чекистов и встретил его сейчас как должное, как избавление от всего того, чем жил до сих пор. И лишь безвольно опущенные руки с чуть подрагивающими длинными пальцами выдавали волнение.
   "Вот он какой, Ружич, - снова долгим придирчивым взглядом обвел его с ног до головы Калугин. - Офицер как офицер. Благородное лицо, чистых кровей. Вот только жестокости в нем нету и, видать, не из трусливых.
   Хотя на глаз, не ровеп час, и промашку дашь. Тихий ход, дорогой товарищ Калугин, не торопись. А вообще-то изменился Ружич с тех пор, как видел его в "доме анархии", изменился. И времени-то прошло с тех пор всего ничего, а заштормило, занепогодило..."
   Продолжая просматривать книги, он не забыл отметить про себя, что теперь наконец можно будет развязать туго затянутый узел. Решится судьба и Юнны, и ее отца.
   - Именем революции вы арестованы! - объявил Петере, закончив проверять документы.
   Арестованные глухо зароптали. Тот, которого звали Сидоровым, взметнул к Петерсу пухлые, с синеватыми прожилками руки:
   - Но... по какому праву? Я пригласил к себе своих фронтовых друзей. Мы вместе сидели в одних окопах...
   - Вот и прекрасно, - оборвал его Петере. - Вам и сейчас сидеть вместе... А право нам дала рабоче-крестьянская власть!
   Калугин распахнул окно и вызвал трех красноармейцев. Они обыскивали арестованных и по одному выводили их к машинам. Петере, Калугин и Илюша тщательно осмотрели гостиную и смежную с ней комнату.
   В раскрытое окно гостиной, наконец пробившись сквозь тучи, ворвался солнечный луч. Он озарил тусклую и мрачноватую до сих пор комнату, слепяще ударил в Илюшине лицо. Илюша на миг зажмурился и с радостью подумал, что сегодня для полноты счастья ему как раз недоставало этого озорного солнечного луча.
   - Вот, смотри, - Петере протянул Калугину листки папиросной бумаги с убористым машинописным текстом. - Видишь, как громко себя именовали: "Союз защиты родины и свободы". Программка будь здоров. Свили, собаки, гнездышко...
   - Видать, пе на главный штаб напали, - сокрушенно отозвался Калугин. Теперь - по местам стоять, с якоря сниматься. А то главные смоются.
   - Всех допросим сегодня же, - сказал Петере. - А в квартире оставим своих людей. Распорядись. Может, кто пожалует.
   Закончив обыск, они вышли на улицу. Арестованных рассаживали по машинам.
   - Ну, мы с Илюхой своим ходом доберемся. - Калугин передал Петерсу изъятые при обыске бумаги.
   Взревевшие моторы разогнали тишину переулка. Машины, дрогнув, тронулись, оставляя за собой синие шлейфы.
   - Быстро мы их! - восхищенно сказал Илюша. - И пикнуть не успели...
   Калугин хотел было одернуть его: "Ты помолчи...", но не успел. Совсем рядом злобно взвизгнула нуля. Калугин резко обернулся. Илюша все с тем же восхищенным лицом, какое было у пего, когда он произнес свои слова, смотрел на Калугина и, схватившись одной рукой за забор, медленно оседал на землю.
   Калугин подскочил к нему и, обхватив руками, попытался приподнять. Но Илюша клонился к земле, как клонится человек, смертельно уставший и жаждущий лишь одного - отдохнуть.
   - Вон из того окна стреляли! - возбужденно крикнул подбежавший к Калугину красноармеец. - Мы сейчас весь дом прочешем. Не уйдет, подлюка!
   Калугин ничего не слышал.
   - Ты что же это, а? Ты что же это? - повторял и повторял он, словно Илюша не вставал на ноги не потому, что был смертельно ранен, а потому, что не хотел вставать.
   - Скажите... маме... За революцию... - с усилием прошептал Илюша, глядя на Калугина так, будто хотел убедиться, слышит ли он его и понимает ли его слова.
   Он чуть придвинул к Калугину руку, зажавшую бескозырку, и добавил: - А это... товарищу Дзержинскому...
   Калугин попробовал взять бескозырку, чтобы вытереть ею капельки пота, похожие на росинки, которые выступили на снежно-белом лбу Илюши. Но Илюша попрежнему крепко сжимал ее холодными, негнущимися пальцами и смотрел на Калугина так, словно был виноват в том, что Калугин все еще стоит здесь из-за него, в то время как его ждут неотложные дела.
   - Ты вот что... - Калугин с трудом выдавил слова, застревавшие в стиснутом спазмами горле. - Ты будешь жить... будешь, Илюха!
   В глазах Илюши вспыхнули яркие черные угольки, они просияли, как прежде, даже ярче, чем прежде, и мгновенно погасли. Пушистые ресницы дрогнули. И в этот миг Калугин понял, что никогда больше не увидит этих сияющих, горящих, как крошечные костры, глаз.
   Калугин растерянно оглянулся вокруг. В доме напротив грохнуло два выстрела.
   - А пуля-то эта для меня была припасена, - с горечью проговорил Калугин.
   Пальцы Илюши разжались, и он выпустил бескозырку. Надпись "Стерегущий" полыхнула на солнце. Калугин схватил ее, словно в ней было спасение, и с размаху прижал к исказившемуся, вмиг постаревшему лицу.
   18
   Савинков лежал, всячески оттягивая минуту, когда волей-неволей нужно было сбрасывать одеяло и вставать.
   Неожиданно резкий звонок телефона заставил его вздрогнуть.
   - Кто говорит? - быстро спросил Савинков.
   - Сокол.
   Савинков, предчувствуя недоброе, стиснул телефонную трубку. Под именем "Сокол" скрывался Пыжиков, и звонить Савинкову он мог лишь в самых исключительных, чрезвычайных случаях.
   - В чем дело?
   - В больнице эпидемия тифа, - послышался в ответ приглушенный голос.
   - Есть смертные случаи? - Савинков едва сдерживал рвавшуюся наружу тревогу и поэтому говорил, чуточку растягивая слова.
   - Умерли все больные...
   - Доктор заболел тоже?
   - Нет, доктор просил передать, чтобы вы берегли себя.
   - Благодарю вас. - И Савинков обессиленно повесил трубку на рычажок.
   С минуту он смотрел, как равнодушно и безучастно покачивается трубка, будто ждал, что из нее послышатся какие-то обнадеживающие слова, опровергающие все то, что он только что услышал. Но трубка молчала.
   Савинков рывком сбросил с себя халат и, с бешеным проворством одевшись, выбежал на улицу.
   Нужно было немедленно уточнить обстановку, выяснить, какие потери понесла организация, и тотчас же принять меры к тому, чтобы обезопасить и себя, и тех, кто еще не очутился на Лубянке.
   "Наступает новый этап в моей жизни и в моей борьбе, - думал Савинков. В руках Чека теперь есть нить.
   Надо сделать так, чтобы она оборвалась и чтобы чекисты снова брели впотьмах. Поединок тяжелый, но разве ты мечтал о том, что он будет лишь детской игрой?"
   Итак, после Малого Левшинского, дом три, квартира девять, чекисты напали на штаб - Остоженка, Молочный переулок, дом два, квартира семь, лечебница доктора Григорьева. Этого следовало ожидать. Кто-то не выдержал, струсил, развязал язык. Но кто? Неужели Ружич?
   Если да, то все равно ему не уйти от расплаты. Зря пожалел этого слишком чувствительного интеллигентика.
   Распустил нюни: деньги союзников, гибнущая дочь... Время ли сейчас быть рабом предрассудков? И Савинков со спокойным чувством неотвратимости подумал и о деньгах союзников, которые хороши и важны уже тем, что они деньги, и о своей бывшей жене, и о трех детях, о которых незачем думать, если предназначил себя высшей цели. Глупо, конечно, было всецело доверять Ружичу, уж слишком он подвержен самоанализу, слишком страшный зверь для пего совесть и слишком болезненно и фанатично стремится он найти правду, наивно полагая, что она, эта правда, - одна-единственная. "Правд много, и каждый из нас выбирает ту, которая более всего соответствует его интересам", - самоуверенно подумал Савинков, ругая себя за то, что пожалел Ружича и оттянул свое решение убрать его с дороги. Теперь приходится расплачиваться.
   По улице медленно тащился трамвай. Савинков не стал ожидать, когда вагон доползет до остановки. Легко оттолкнувшись от тротуара, он вцепился в долговязого пассажира, висевшего на подножке, одной рукой дотянулся до поручня. Савинков даже не рассмотрел номер трамвая. Главное сейчас оторваться от своего убежища как можно дальше, в любом направлении, а уж потом идти туда, куда нужно.
   Он долго колесил по городу, пока не добрался до Арбата. Здесь он зашел в аптеку, убедился, глядя через витрину, что не привел за собой "хвоста", и, не пересекая улицы, спустился по ступенькам в полуподвальное помещение трехэтажного дома. Здесь, в мрачноватых, сырых комнатах, ютилась редакция газеты "Мир". В коридоре, куда почти не проникал свет, его встретил Пыжиков.
   - Великолепно, великолепно, что вы пожаловали, - шепеляво затараторил Пыжиков, скользнув по мрачному лицу Савинкова беглым взглядом провинившегося человека. - Прочитал, прочитал ваши сочинения. Это, конечно, не Достоевский, но есть, кое-что есть. - Он небрежно подтолкнул Савинкова в приоткрытую дверь тесной обкуренной каморки, - Сейчас потолкуем...
   Едва они вошли, Пыжиков, как фокусник, сунул Савинкову листок бумаги.
   Савинков приник к листу. Буквы прыгали, не повинуясь цепкому взгляду. Постепенно они успокоились и выстроились в тревожные, обжигающие строчки: "Арестованы Аваев, Колеико, Душак, Флеров... Всего около ста членов..."
   - Кто из начальников отделов? - прошептал Савинков.
   - Кажется, никто.
   У Савинкова отлегло на душе: можно продолжить дело. Конечно, не все арестованные устоят перед напором Чека, но круг неизбежно замкнется: один человек знает только четырех. Больше других знает Аваев. Но и его осведомленность ограничена узкими рамками. Нет, не зря он, Савинков, первым пунктом всегда ставил конспирацию. Это превращало его "Союз" в спрута: отсекут один из щупалец, другие остаются целыми и невредимыми.
   - И вот это место, - Пыжиков услужливо подсунул Савинкову еще один листок. - Здесь в каждой строчке живет истина.
   "Ружич не заслуживает доверия, - прочитал Савинков строки, написанные бисерным почерком. - Мне не удалось подслушать его разговор с поэтом-чекистом по имени Мишель Лафар, но уже то, что он спугнул наших людей, дабы остаться наедине с Лафаром, дает основание подозревать его в двойной игре..."
   Савинков с бешенством скомкал листок, зажав его в напрягшемся жилистом кулаке. Пыжиков невозмутимо поднес к листку зажженную спичку. Он вспыхнул желтовато-красным пламенем.
   - Срочно передать Перхурову: ускорить переброску людей в Казань...
   - Слушаюсь, - прошептал Пыжиков так тихо, что Савинков понял его лишь по движению губ.
   - А вот интереснейшее сообщение, - Пыжиков сунул Савинкову свежую газету, на первой странице которой выделялись крупные строки заголовка: "Последние сообщения. Грандиозный заговор против Советской власти".
   Савинков молниеносно прочел все то, что услужливо обвел синим карандашом Пыжиков:
   "Чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией раскрыт новый грандиозный заговор против Советской власти.
   Произведены многочисленные обыски и аресты.
   Во время производства обысков в двух случаях была произведена стрельба в комиссаров Чрезвычайной комиссии...
   Аресты продолжались всю ночь на сегодня.
   При обысках найдены печати контрреволюционной организации, переписка, прокламации и оружие.
   Произведены допросы. Показания арестованных подтверждают грандиозность контрреволюционного заговора.
   Установлена связь заговорщиков с генералом Красновым на Дону, с сибирскими и саратовскими контрреволюционерами.
   В ближайшие дни будет опубликовано официальное сообщение о раскрытом заговоре".
   Савинков отшвырнул газету. Все ясно. Чекисты напали на след. Но это еще не разгром. Верхушка штаба уцелела, надо сделать все, чтобы уберечь ее и основные силы в Казани и в верхневолжских городах от провала.
   Скрыться, замести следы, пока Чека занимается с второстепенными фигурами. В крайнем случае есть надежный выход - укрыться в стенах английского или французского посольства.
   - Ружича убрать! - приказал Савинков.
   Пыжиков с радостью поддакнул.
   - Может, проболтался Тарелкин? - в раздумье произнес Савинков. Впрочем, гадать не время. Завтра же отправляйтесь в Казань. Нужно упредить удар... Подробные инструкции у Перхурова.
   - У Перхурова? - изумленно переспросил Пыжиков. - Но он в английском посольстве. И самое страшное - арестован Пинка.
   - Пинка?! - Савинков пришел в ярость. - Да как вы смели столько времени молчать об этом?
   - Я сам узнал лишь перед вашим приходом... - испуганно ответил Пыжиков.
   - Итак, немедленно в Казань. Если не успеете - я не ручаюсь за вашу голову. Со мной - никакой связи.
   Я испаряюсь. И запомните, Пыжиков: все, кто заколеблется в эту трагическую, решающую минуту, а тем паче - предаст, будут стерты с лица земли! - Он осекся, задыхаясь от переполнявшего его гнева. - На Казанском вокзале, - продолжал он, - у билетной кассы вас встретит человек в красноармейской шинели. Он покажет черный бумажник, вытащит из него серебряный рубль и спросит: "Не разменяете?" Вы попросите его подержать свой саквояж и вытащите красный кошелек.
   Оп устно передаст вам все инструкции. Ясно?
   - Да, мне все ясно, - с готовностью произнес Пыжиков. - Считайте, что командировка у меня в кармане.
   Вы же знаете мои отношения с редактором.
   - Отлично, - удовлетворенно сказал Савинков. - Прощайте. И не вздумайте меня провожать. Давайте рукопись.
   Савинков взял папку с рукописью под мышку и спокойно, не спеша, с видом делового, озабоченного человека вышел на улицу.
   Стоял полдень. Улицы гудели от людского говора, пулеметной дробью отзывался на проезжавшие экипажи и телеги нагретый булыжник. Толпы людей осаждали булочные. Широкоплечий мускулистый человек, по виду рабочий, стоя на шаткой лесенке, стучал топором по вывеске "Торговля фруктами Колмогоров и К°", на которой отчетливо и вызывающе выделялся двуглавый орел. Вывеска скрипела и поддавалась с трудом.
   "Торопятся", - подумал Савинков.
   Навстречу шел красноармейский патруль - три бойца в побелевших от долгой носки гимнастерках и в обмотках.